Текст книги "Обрыв"
Автор книги: Иван Гончаров
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 53 страниц)
XIX
Через неделю после радостного события все в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфенька не скакали уже. Оба были сдержаннее, и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем.
Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазий – всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта.
Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником – в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.
Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен.
Марфенька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев, в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.
Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфенька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки – и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.
Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.
Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь.
Свадьба была отложена до осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны – и в доме постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева, отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.
Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники, караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел мастеров.
– Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфенькино – ни одной нитки жемчугу, ни одного лишнего лота, ни та ни другая не получит. Смотрите обе!
Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала их с Марфенькиными и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и опять принималась разбирать и делить на две половины.
Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка погребла их в глубину своих сундуков, до поры до времени.
– Понадобятся и самому! – говорила она, – вздумаешь жениться.
Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала, потом не выдержала и обняла его.
– Совсем необыкновенный ты, Борюшка, – сказала она, – какой-то хороший урод! Бог тебя ведает, кто ты есть!
В доме, в девичьей, в кабинете бабушки, даже в гостиной и еще двух комнатах, расставлялись столы с шитьем белья. Готовили парадную постель, кружевные подушки, одеяло. По утрам ходили портнихи, швеи.
Викентьев выпросился в Москву заказывать гардероб, экипажи – и тут только проговорилось чувство Марфеньки: она залилась обильными слезами, от которых у ней распухли нос и глаза.
Глядя на нее, заплакал и Викентьев, не от горя, а потому, объяснял он, что не может не заплакать, когда плачут другие, и не смеяться тоже не может, когда смеются около него. Марфенька поглядела на него сквозь слезы и вдруг перестала плакать.
– Я не пойду за него, бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет путем! У людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в горошину, повисла на самом конце!..
Он поспешно утер слезу.
– У меня, видите, такой желобок есть, прямо к носу… – сказал он и сунулся было поцеловать у невесты руку, но она не дала.
Через час после его отъезда она по-прежнему уже пела: Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!
На двор приводили лошадей, за которыми Викентьев ездил куда-то на завод. Словом, дом кипел веселою деятельностью, которой не замечали только Райский и Вера.
Райский ничего, впрочем, не замечал, кроме ее. Он старался развлекаться, ездил верхом по полям, делал даже визиты.
У губернатора встречал несколько советников, какого-нибудь крупного помещика, посланного из Петербурга адъютанта; разговоры шли о том, что делается в петербургском мире, или о деревенском хозяйстве, об откупах. Но все это мало развлекало его.
Он, между прочим, нехотя, но исполнил просьбу Марка и сказал губернатору, что книги привез он и дал кое-кому из знакомых, а те уж передали в гимназию.
Книги отобрали и сожгли. Губернатор посоветовал Райскому быть осторожнее, но в Петербург не донес, чтоб «не возбуждать там вопроса»!
Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало сделать и что он ему, Райскому, уже тем одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть «доносчиком и шпионом».
Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там, страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала его внутренне торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о том, как он великодушно исполнил свой «долг». Он хмурился и спешил вон.
Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.
– Поговори хоть ты, – жаловалась она, – отложи свои книги, займись мною!
Козлов в тот же вечер буквально исполнил поручение жены, когда Райский остановился у его окна.
– Зайди, Борис Павлович, ты совсем меня забыл, – сказал он, – вон и жена жалуется…
– А она на что жалуется? – спросил Райский, входя в комнату.
– Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор, он не горд совсем, – ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт, у него свои идеалы – до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я в гимназии.
Райский, отворотясь от него, смотрел в окно.
– Или еще лучше, приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер, поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А она только тобой и бредит…
Райский стал глядеть в другое окно.
– Сам я не умею, – продолжал Леонтий, – известно, муж – она любит, я люблю, мы любим… Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь – все ее заботы, жизнь – все мое…
Райский кашлянул. «Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!» – подумал он.
– Полно – так ли, Леонтий? – сказал он.
– А как же?
– «Вся любовь», говоришь ты?
– Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! – добродушно смеясь, заключил Козлов. – Эти женщины, право, одни и те же во все времена, – продолжал он. – Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев – всегда хвост целый… Мне – Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна – и я иногда, признаюсь, – шепотом прибавил он, – изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли…
– Напрасно! – сказал Райский.
– Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома – Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, – а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый – ей и не скучно!
– Прощай, Леонтий, – сказал Райский. – Напрасно ты пускаешь этого Шарля!
– А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?
– А чтоб не было «хвоста», как у римских матрон!..
– К моей Уленьке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. – с юмором заметил Козлов. – Приходи же – я ей скажу…
– Нет, не говори, да не пускай и Шарля! – сказал Райский, уходя проворно вон.
К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему – своими пресными нежностями, то бабушке – непрошеными советами насчет свадебных приготовлений и особенно – размышлениями о том, что «брак есть могила любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.
Он раза два еще писал ее портрет и все не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.
– Желтая далия мне будет к лицу – я брюнетка! – советовала она.
– Хорошо, после, после! – отделывался он.
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди – все это надоедало Райскому и Вере – и оба искали, он – ее, а она – уединения, и были только счастливы, он – с нею, а она – одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
XX
«Вот страсти хотел, – размышлял Райский, – напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!»
Между тем Вера не шла у него с ума.
– Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или… Надо бы допытаться… – шептал он.
Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.
Он подошел к окну.
– Вера, можно прийти к тебе? – спросил он.
– Можно, только ненадолго.
– Вот уж и ненадолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно – и прогнала бы, – сказал он, войдя и садясь напротив. – Отчего же ненадолго?
– Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван Иванович, и Николай Иванович…
– Это священник?
– Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять.
– Вот и я бы пришел.
Она молчала.
– Или не надо?
– Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит все время.
– Ну, не приду! – сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.
– Что это, не письма ли?
– Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет.
Она написала несколько слов и запечатала.
– Послушайте, брат, – закричите кого-нибудь в окно.
Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки.
– А другую записку? – спросил Райский.
– Еще успею.
– А! Значит, секрет!
– Может быть!
– Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня?
– Если будут, так будут всегда.
– Если б ты знала меня короче – ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть…
– Зачем?
– Так нужно – я люблю тебя.
– А мне не нужно…
– Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен.
– Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас.
– И даже позволила любить себя…
– Я пробовала запретить – что же вышло?
– И ты решилась махнуть рукой?
– Да, оставить вам на волю, думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло… Вы же сами учили, что «противоречия только раздражают страсть…».
– Какая, однако, ты хитрая! – сказал он, глядя на нее лукаво. – А зачем остановила меня, когда я хотел уехать?
– Не уехали бы: история с чемоданом мне все рассказала.
– Так ты думаешь, страсть прошла?
– Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист, влюбляетесь во всякую красоту…
– Пожалуй, в красоту более или менее, но ты красота красот, всяческая красота! Ты – бездна, в которую меня влечет невольно, голова кружится, сердце замирает – хочется счастья – пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние…
– Это вы уже все говорили – и это нехорошо.
– Отчего нехорошо?
– Нехорошо!
– Да почему?
– Потому что… преувеличенно… следовательно – ложь.
– А если правда, если я искренен?
– Еще хуже.
– Почему?
– Потому что безнравственно.
– Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка!
– Да, на этот раз я на ее стороне.
– Безнравственно!
– Безнравственно: вы идете по следам Дон-Жуана: но ведь и тот гадок…
– Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон-Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий артист, тип chef d’oeuvre[155]155
совершенство (фр.).
[Закрыть] между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон-Жуане пропадал художник. Это влечение к всякой видимой красоте, всего более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец, под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы… Во мне есть немного этого чистого огня, и если он не остался до конца чистым, то виноваты… многие… и даже сами женщины…
– Может быть, брат, я не понимаю Дон-Жуана; я готова верить вам… Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?
– Нет, не знаю.
– Ах, вы все еще надеетесь! – сказала она с удивлением.
– Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не знаю, что ты не свободна, любишь кого-нибудь…
– Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть – тогда что?
– Как что? Обоюдное счастье!
– Вы уверены, что могли бы дать его мне?
– Я – о Боже, Боже! – с пылающими глазами начал он, – да я всю жизнь отдал бы – мы поехали бы в Италию – ты была бы моей женой…
Она поглядела на него несколько времени.
– Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? – спросила она.
– Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда…
– Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече?
– Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренно…
Она глядела на него, а он на нее.
– Кто тебя развил так, Вера? – спросил он.
– Довольно, – перебила она. – Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть, больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом – как себе хочу! Сознайтесь, что так?
– Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей?
– Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас – вот и все.
– Что ж ты узнала и от кого?
– От вас самих.
– От меня? Когда?
– Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней… луч… или ключ… или… уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически.
– Беловодова! Это – статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион.
– А Наташа?
– Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе?
– Забыли!
– Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
– А о Марфеньке что говорили? Чуть не влюбились!
– Это все так, легкие впечатления, на один, на два дня… Все равно, как бы я любовался картиной… Разве это преступление – почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?
– А самое сильное впечатление на полгода? Так?
– Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились… Стало быть – на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи…
– Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой…
– Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты все уклоняешься от ответа!
– Да вы сами. Я все из ваших разговоров почерпаю.
– Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся – поэзия, грация, тончайшее произведение природы! – Ты и идея красоты, и воплощение идеи – и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
Она сделала движение.
– Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, – кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге!..
– Может быть – и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать…
– И вот счастье где: и «возможно» и «близко», а не дается! – говорил он.
– Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой…
– С кем, скажи! Где они, эти женщины!..
– А те, кто отдает внаймы сердце на месяц, на полгода, на год, – а не со мной! – прибавила она.
– И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет?
Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку.
– Не позвать ли Марину? – спросил он.
– Нет, не надо.
Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла.
Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака.
Он прошел берегом с полверсты и наконец набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами.
– Куда везти? – спросили они.
– Все равно, причаливайте, где хотите.
– Вон там можно выйти, – указывал один.
– Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили…
– Какой барин?
– Кто их знает! С горы какие-то!
Райский вышел из лодки и стал смотреть.
«Не Вера ли?» – думал он.
Если она – он сейчас узнает ее тайну… У него забилось сердце. Он шел в осоке тихо, осторожно, боясь кашлянуть…
Вдруг он услышал плеск воды, тихо раздвинул осоку и увидел… Ульяну Андреевну.
Она, закрытая совсем кустами, сидела на берегу, с обнаженными ногами, опустив их в воду, распустив волосы, и, как русалка, мочила их, нагнувшись с берега. Райский прошел дальше, обогнул утес: там, стоя по горло в воде, купался m-r Шарль.
Райский, не замеченный им, ушел и стал пробираться, через шиповник, к небольшим озерам, полагая, что общество, верно, расположилось там. Вскоре он услыхал шаги неподалеку от себя и притаился. Мимо его прошел Марк.
Райский окликнул его.
– А, здравствуйте, – сказал Волохов, – от кого вы тут прячетесь?
– Я не прячусь… иначе бы не остановил вас.
– Да вы не от меня прячетесь, а от кого-нибудь другого. Признайтесь, вы ищете вашу красавицу сестру? Нехорошо, нечестно: проиграли пари и не платите…
– Вы почем знаете, что она здесь?
– Я пошел было уток стрелять на озеро, а они все там сидят. И поп там, и Тушин, и попадья, и… ваша Вера, – с насмешкой досказал он. – Подите, подите туда.
– Я не хочу, я не туда шел.
– Не стыдитесь меня, я все вижу. Вы хотели робко посмотреть на нее издали – да? Вам скучно, постыло в доме, когда ее нет там…
– Какой вздор! я просто гулял…
– Давайте триста рублей!
Райский пошел опять туда, где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо того места, где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им, вышел француз, а с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна, с распущенными, мокрыми волосами.
Оба хотели спрятаться, но Марк закричал им:
– Charme de vous voir tous les deux![156]156
Очень рад видеть вас обоих! (фр.)
[Закрыть] честь имею рекомендоваться!
M-r Шарль вышел из-за кустов.
– Monsieur Райский! Monsieur Шарль! – представлял насмешливо их Марк друг другу.
– Ульяна Андреевна! пожалуйте сюда, не прячьтесь! ведь видели: всё свои лица, не бойтесь!
– Никто не боится! – сказала она, выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского.
– И оба мокрые! – прибавил Волохов.
– Самый неприятный мужчина в целом свете! – с крепкой досадой шепнула Ульяна Андреевна Райскому про Марка.
– Ну, прощайте, я пойду, – сказал Марк. – А что Козлов делает? Отчего не взяли его с собой проветрить? Ведь и при нем можно… купаться – он не увидит. Вон бы тут под деревом из Гомера декламировал! – заключил он и, поглядевши дерзко на Ульяну Андреевну и на m-r Шарля, ушел.
– Il faut que je donne une bonne leçon а ce mauvais drôle![157]157
Придется хорошенько проучить этого негодяя! (фр.)
[Закрыть] – хвастливо сказал m-r Шарль, когда Марк скрылся из вида.
Потом все воротились домой.
– Ну, вот, я тебе очень благодарен, – говорил Козлов Райскому, – что ты прогулялся с женой…
– На этот раз благодари вот monsieur Шарля! – сказал Райский.
– Merci, merci, monsieur Charles![158]158
Спасибо, спасибо, господин Шарль! (фр.)
[Закрыть]
– Bien, très bien, cher collègue![159]159
Хорошо, очень хорошо, дорогой коллега! (фр.)
[Закрыть] – отвечал Шарль, трепля его по плечу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.