Текст книги "Обрыв"
Автор книги: Иван Гончаров
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 53 страниц)
– Кто? Да Марк, – сказал Райский.
Общее движение. Некоторые вздрогнули.
– Какой такой Марк? – нахмурив брови, спросил Тычков.
– Марк Волохов, вот что прислан сюда на житье.
– Это тот разбойник? Да разве вы знаетесь с ним?
– Мы приятели.
– Приятели? – с изумлением произнес старик и посвистал. – Татьяна Марковна, что я слышу?
– Не верьте ему, Нил Андреич: он сам не знает, что говорит… – начала бабушка. – Какой он тебе приятель…
– Что вы, бабушка! Да не он ли у меня ужинал и ночевал? Не вы ли велели ему постлать мягкую постель…
– Борис Павлыч! помилосердуй, помолчи! – неистово шептала бабушка.
Но было уже поздно. Тычков вскинул изумленные очи на Татьяну Марковну, дамы глядели на нее с состраданием, мужчины разинули рты, девицы прижались друг к другу.
У Веры от улыбки задрожал подбородок. Она с наслаждением глядела на всех и дружеским взглядом благодарила Райского за это нечаянное наслаждение, а Марфенька спряталась за бабушку.
– Что я слышу! – с изумлением произнес Нил Андреич, – и вы впустили этого Варавву под свой кров!
– Не я, Нил Андреич, а Борюшка привел его ночью. Я и не знала, кто там у него спит!
– Так вы с ним по ночам шатаетесь! – обратился он к Райскому. – А знаете ли вы, что он подозрительный человек, враг правительства, отверженец церкви и общества?
– Какой ужас! – сказали дамы.
– Он-то и отрекомендовал вам меня? – допрашивал Нил Андреич.
– Да, он.
– Что же, он меня зверем изобразил: что я глотаю людей!..
– Нет, не глотаете, а позволяете себе по какому-то праву оскорблять их.
– И вы поверили?
– До нынешнего дня – нет.
– А нынче?
– А нынче верю.
Общий ужас и изумление. Некоторые чиновники тихонько вышли в залу и оттуда слушали, что будет дальше.
– Что так, – с изумлением и высокомерно спросил Тычков, нахмурив брови. – Почему?
– А потому, что вы сейчас оскорбили женщину.
– Слышите, Татьяна Марковна!
– Борюшка! Борис Павлыч! – унимала она.
– Эту… эту старую модницу, прельстительницу, ветреницу… – говорил Нил Андреич.
– Что вам за дело до нее? и кто вам дал право быть судьей чужих пороков?
– А вы, молодой человек, по какому праву смеете мне делать выговоры? Вы знаете ли, что я пятьдесят лет на службе и ни один министр не сделал мне ни малейшего замечания!..
– По какому праву? А по такому, что вы оскорбили женщину в моем доме, и если б я допустил это, то был бы жалкая дрянь. Вы этого не понимаете, тем хуже для вас!..
– Если вы принимаете у себя такую женщину, про которую весь город знает, что она легкомысленна, ветрена, не по летам молодится, не исполняет обязанностей в отношении к семейству…
– Ну, так что же?
– А то, что и вы, вот и Татьяна Марковна, стоите того, чтоб пожурить вас обоих. Да, да, давно я хотел сказать вам, матушка… вы ее принимаете у себя…
– Ну, ветреность, легкомыслие, кокетство еще не важные преступления, – сказал Райский, – а вот про вас тоже весь город знает, что вы взятками награбили кучу денег да обобрали и заперли в сумасшедший дом родную племянницу, – однако же и бабушка, и я пустили вас, а ведь это важнее кокетства! Вот за это пожурите нас!
Сцена невообразимого ужаса между присутствующими! Дамы встали и кучей направились в залу, не простясь с хозяйкой; за ними толпой, как овцы, бросились девицы, и все уехали. Бабушка указала Марфеньке и Вере дверь.
Марфенька ушла, а Вера осталась.
Нил Андреич побледнел.
– Кто, кто передал тебе эти слухи, говори! Этот разбойник Марк? Сейчас еду к губернатору. Татьяна Марковна, или мы не знакомы с вами, или чтоб нога этого молодца (он указал на Райского) у вас в доме никогда не была! Не то я упеку и его, и весь дом, и вас в двадцать четыре часа куда ворон костей не занашивал…
Тычков задыхался от злости и не знал сам, что говорил.
– Кто, кто ему это сказал, я хочу знать? Кто… говори!.. – хрипел он.
Татьяна Марковна вдруг встала с места.
– Полно тебе вздор молоть, Нил Андреич! Смотри, ты багровый совсем стал: того и гляди, лопнешь от злости. Выпей лучше воды! Какой секрет, кто сказал? Да я сказала, и сказала правду! – прибавила она. – Весь город это знает.
– Татьяна Марковна! как!.. – заревел было Нил Андреич.
– Меня шестьдесят пять лет Татьяной Марковной зовут. Ну, что – «как»? И поделом тебе! Что ты лаешься на всех: напал, в самом деле, в чужом доме на женщину – хозяин остановил тебя – не по-дворянски поступаешь!..
– Да как вы мне смеете это говорить! – заревел опять Тычков.
Райский бросился было к нему, но бабушка остановила его таким повелительным жестом, что он окаменел и ждал, что будет.
Она вдруг выпрямилась, надела чепец и, завернувшись в шаль, подступила к Нилу Андреичу.
Райский с удивлением глядел на бабушку. Она, а не Нил Андреич, приковала его внимание к себе. Она вдруг выросла в фигуру, полную величия, так что даже и на него напала робость.
– Ты кто? – сказала она, – ничтожный приказный, parvenu[137]137
выскочка (фр.).
[Закрыть] – и ты смеешь кричать на женщину, и еще на столбовую дворянку! Зазнался: урока хочешь! Я дам тебе один раз навсегда: будешь помнить! Ты забыл, что, бывало, в молодости, когда ты приносил бумаги из палаты к моему отцу, ты при мне сесть не смел и по праздникам получал не раз из моих рук подарки. Да если б ты еще был честен, так никто бы тебя и не корил этим, а ты наворовал денег – внук мой правду сказал, – и тут, по слабости, терпели тебя, и молчать бы тебе да каяться под конец за темную жизнь. А ты не унимаешься, раздулся от гордости, а гордость – пьяный порок, наводит забвение. Отрезвись же, встань и поклонись: перед тобою стоит Татьяна Марковна Бережкова! Вот, видишь, здесь мой внук Борис Павлыч Райский: не удержи я его, он сбросил бы тебя с крыльца, но я не хочу, чтоб он марал о тебя руки – с тебя довольно и лакеев! У меня есть защитник, а найди ты себе! – Люди! – крикнула она, хлопнув в ладони, выпрямившись во весь рост и сверкая глазами.
Она походила на портрет одной из величавых женщин в ее роде, висевший тут же на стене.
Тычков ворочал одурелыми глазами.
– Я в Петербург напишу… город в опасности… – торопливо говорил он, поспешно уходя и сгорбившись под ее сверкающим взглядом, не смея оглянуться назад.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не бабушку, а другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
– Напрасно вы требовали должной вам дани, поклона, от этого пня, – сказал он, – он не понял вашего величия. Примите от меня этот поклон, не как бабушка от внука, а как женщина от мужчины. Я удивляюсь Татьяне Марковне, лучшей из женщин, и кланяюсь ее женскому достоинству!
Он поцеловал у ней руку.
– Принимаю, Борис Павлыч, твой поклон, как большую честь, – и не даром принимаю – я его заслуживаю. А вот и тебе, за твой честный поступок, мой поцелуй – не от бабушки, а от женщины.
Она поцеловала в щеку.
В эту же минуту кто-то поцеловал его в другую щеку.
– А этот от другой женщины! – тихо сказала Вера, целуя его, и быстро ускользнула в дверь.
– Ах! – страстно сделал Райский, протягивая вслед ей руку.
– Мы с ней не сговаривались, а обе поняли тебя. Мы с нею мало говорим, а похожи друг на друга! – сказала Татьяна Марковна.
– Бабушка! вы необыкновенная женщина! – сказал Райский, глядя на нее с восторгом, как будто в первый только раз увидел ее.
– А ты урод, только хороший урод! – заключила она, сильно трепля его по плечу. – Поди же, съезди к губернатору и расскажи по правде, как было дело, чтоб тот не наплел вздору, а я поеду к Полине Карповне и попрошу у ней извинения.
III
Нила Андреича почти сняли с дрожек, когда он воротился домой. Экономка его терла ему виски уксусом, на живот поставила горчичники и «ругательски ругала» Татьяну Марковну.
Но домашние средства не успокоили старика. Он ждал, что завтра завернет к нему губернатор, узнать, как было дело, и выразить участие, а он предложит ему выслать Райского из города, как беспокойного человека, а Бережкову обязать подпиской не принимать у себя Волохова.
Но прошло три дня: ни губернатор, ни вице-губернатор, ни советники не завернули к нему. Начать жалобу самому, раскапывать старые воспоминания – он почему-то не счел удобным.
Прежний губернатор, старик Пафнутьев, при котором даже дамы не садились в гостях, прежде нежели он не сядет сам, взыскал бы с виновных за одно неуважение к рангу; но нынешний губернатор к этому равнодушен. Он даже не замечает, как одеваются у него чиновники, сам ходит в старом сюртуке и заботится только, чтоб «в Петербург никаких историй не доходило».
Ждал Нил Андреич Тычков, что зайдет кто-нибудь из его бывших подчиненных, молодых чиновников, чтоб расспросить, что делается в неприятельском лагере. Но никто не являлся.
Он снизошел до того, что сам, будто гуляя, зашел дома в два и получил отказ. Лакеи смотрели на него как-то любопытно.
«Плохо дело», – думал он и засел дома.
В воскресенье он послал за доктором, который лечил и в губернаторском доме, и в Малиновке.
Доктор старался не смотреть на Нила Андреича, а если смотрел, то так же, как и лакеи, «любопытно». Он торопился, и когда Тычков предложил ему позавтракать, он сказал, что зван на «фриштик» к Бережковой, у которой будет и его превосходительство, и все, и что он видел, как архиерей прямо из собора уже поехал к ней, и потому спешит… И уехал, прописав Нилу Андреичу диету и покой.
– Суета сует! – произнес, вздохнув всем животом своим, Тычков и поникнул головой.
Он понял, что авторитет его провалился навсегда, что он был последний могикан, последний из генералов Тычковых!
И другие, прежние его подчиненные, еще недавно облизывавшиеся от его похвалы, вдруг будто прозрели и поняли «правду» в поступке Райского, краснея за напрасность своего долговременного поклонения фальшивому пугале-авторитету. Они все перебывали с визитом у Райского.
В кратком очерке изобразил и его Райский в программе своего романа, и сам не знал – зачем.
– Под руку попался, как Опенкин! – говорил он, дописывая последнюю строку и не предвидя ему более роли между своими героями.
Райский дня три был под влиянием воскресного завтрака. Внезапное превращение Татьяны Марковны из бабушки и гостеприимной хозяйки в львицу поразило его.
Ее сверкающие глаза, гордая поза, честность, прямота, здравый смысл, вдруг прорвавшиеся сквозь предрассудки и ленивые привычки, – не выходили у него из головы.
Он натянул холст и сделал удачный очерк ее фигуры, с намерением уловить на полотно ее позу, гнев, величавость и поставить в галерею фамильных портретов.
Он, если можно, полюбил ее еще больше. Она тоже ласковее прежнего поглядывала на него, хотя видно было, что внутренне она немало озабочена была сама своей «прытью», как говорила она, и старалась молча переработать в себе это «противоречие с собой», как называл Райский.
Уважать человека сорок лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им других – и вдруг в одну минуту выгнать его вон! Она не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее… был… прав.
Этого она ни за что не скажет ему: молод он, пожалуй, зазнается, а она покажет ему внимание иначе, по-своему, не ставя себя в затруднительное положение перед внуком и не давая ему торжества.
Вот отчего она ласковее смотрела на Райского и про себя уважала его больше прежнего.
Но все же ей было неловко – не от одного только внутреннего «противоречия с собой», а просто оттого, что вышла история у ней в доме, что выгнала человека старого, почтен… нет, «серьезного», «со звездой»…
Она вздыхала, но воротить прежнего не желала, а хотела бы только, чтоб это событие отодвинулось лет за десять назад, превратилось бы каким-нибудь чудом в давно прошедшее и забылось совсем.
Внезапный поцелуй Веры взволновал Райского больше всего. Он чуть не заплакал от умиления и основал было на нем дальние надежды, полагая, что простой случай, неприготовленная сцена, где он нечаянно высказался просто, со стороны честности и приличия, поведут к тому, чего он добивался медленным и трудным путем, – к сближению.
Но он ошибся. Поцелуй не повел ни к какому сближению. Это была такая же неожиданная искра сочувствия Веры к его поступку, как неожидан был сам поступок. Блеснула какая-то молния в ней и погасла.
Конечно, молнию эту вызвала хорошая черта, но она и не сомневалась в достоинстве его характера, она только не хотела сближения теснее, как он желал, и не давала ему никаких других, кроме самых ограниченных, прав на свое внимание.
Он держал крепко слово: не ходил к ней, виделся с ней только за обедом, мало говорил и вовсе не преследовал.
«Поговорю с ней раза два, окончательно разрешу себе задачу, как было и с Беловодовой, и с Марфенькой, и, по обыкновению, разочаруюсь – потом уеду!» – решил он.
– Егор! – сказал он, – принеси и осмотри чемодан, цел ли замок и ремни: я недолго здесь останусь.
В доме было тихо, вот уж и две недели прошли со времени пари с Марком, а Борис Павлыч не влюблен, не беснуется, не делает глупостей и в течение дня решительно забывает о Вере, только вечером и утром она является в голове, как по зову.
Он старался, и успевал, не показывать ей, что еще занят ею. Ему даже хотелось бы стереть и память об увлечении, которое он неосторожно и смешно высказал.
«Вот уж до чего я дошел: стыжусь своего идола – значит, победа близка!» – радовался он про себя, хотя ловил и уличал себя в том, что припоминает малейшую подробность о ней, видит, не глядя, как она войдет, что скажет, почему молчит, как взглянет.
– Все это пустое, мираж, мираж! – говорил он, – анализ коснулся впечатления – и его нет!
Он занялся портретом Татьяны Марковны и программой романа, которая приняла значительный объем. Он набросал первую встречу с Верой, свое впечатление, вставил туда, в виде аксессуаров, все лица, пейзажи Волги, фотографию с своего имения – и мало-помалу оживлялся. Его «мираж» стал облекаться в плоть. Перед ним носилась тайна создания.
Он стал весел, развязен и раза два гулял с Верой, как с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь свой запас мыслей, знаний, анекдотов, бурно играл фантазией, разливался в шутках или в задумчивых догадках развивал свое миросозерцание, – словом, жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.
Он с удовольствием приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему, не запиралась от него на ключ, не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него книг и даже приходила за ними сама к нему в комнату, а он, давая требуемую книгу, не удерживал ее, не напрашивался в «руководители мысли», не спрашивал о прочитанном, а она сама иногда говорила ему о своем впечатлении.
Они послеобеденные часы нередко просиживали вдвоем у бабушки – и Вера не скучала, слушая его, даже иногда улыбалась его шуткам. А иногда случалось, что она, вдруг не дослушав конца страницы, не кончив разговора, слегка извинялась и уходила – неизвестно куда, и возвращалась через час, через два или вовсе не возвращалась к нему – он не спрашивал.
Его отвлекали, кроме его труда, некоторые знакомства в городе, которые он успел сделать. Иногда он обедывал у губернатора, даже был с Марфенькой, и с Верой на загородном летнем празднике у откупщика, но, к сожалению Татьяны Марковны, не пленился его дочерью, сухо ответив на ее вопросы о ней, что она «барышня».
Вера была невозмутимо равнодушна к нему: вот в чем он убедился и чему покорялся, по необходимости. Хотя он сделал успехи в ее доверии и дружбе, но эта дружба была еще отрицательная, и доверие ее состояло только в том, что она не боялась больше неприличного шпионства его за собой.
У ней сильно задрожал от улыбки подбородок, когда он сам остроумно сравнил себя с выздоровевшим сумасшедшим, которого уже не боятся оставлять одного, не запирают окон в его комнате, дают ему нож и вилку за обедом, даже позволяют самому бриться, – но все еще у всех в доме памятны недавние сцены неистовства, и потому внутренне никто не поручится, что в одно прекрасное утро он не выскочит из окна или не перережет себе горла.
Дружба ее не дошла еще до того, чтоб она поверила ему если не тайны свои, так хоть обратилась бы к его мнению, к авторитету его опытности в чем-нибудь, к его дружбе, наконец сказала бы ему, что ее занимает, кто ей нравится, кто нет.
Никакой искренней своей мысли не высказала она, не обнаружила желания, кроме одного, которое высказала категорически, – это быть свободной, то есть чтобы ее оставляли самой себе, не замечали за ней, забыли бы о ее существовании.
«Ну, вот – это исполнено теперь: что ж дальше? ужели так все и будет? – говорил он. – Надо поосторожнее справиться!..»
Он добился, что она стала звать его братом, а не кузеном, но на ты не переходила, говоря, что ты, само по себе, без всяких прав, уполномочивает на многое, чего той или другой стороне иногда не хочется, порождает короткость, даже иногда стесняет ненужной, и часто не разделенной другой стороной, дружбой.
– Ну, довольна ты мной? – сказал он однажды после чаю, когда они остались одни.
– Что такое, чем? – спросила она, взглянув на него с любопытством.
– Как чем? – с изумлением повторил он, – а переменой во мне?
– Переменой?
– Да! Прошу покорно! Я работал, смирял свои взгляды, желания, молчал, не замечал тебя: чего мне стоило! А она и не заметила! Ведь я испытываю себя, а она… Вот и награда!
– Я думала, вы и забыли об этом! – сказала она равнодушно.
– А ты забыла?
– Да, и это награда и есть.
Он с изумлением смотрел на нее.
– Хороша награда: забыла!
– Да, я забыла, что вы мне надоедали, и вижу в вас теперь то, чем вам следовало быть сначала, как вы приехали.
– И только?
– Чего же вы хотите?
– А дружба?
– Это дружба и есть. Я очень дружна с вами…
«Э! так нельзя, нет!..» – горячился он про себя – и тут же сам себя внутренне уличил, что он просит у Веры «на водку» за то, что поступал «справедливо».
– Хороша дружба: я ничего не знаю о тебе, – ты ничего мне не поверяешь, никакой сообщительности – как чужая… – заметил он.
– Я ничего никому не говорю: ни бабушке, ни Марфеньке…
– Это правда: бабушка, Марфенька – милые, добрые существа, но между ними и тобой целая бездна… а между мною и тобой много общего…
– Да, я забыла, что я «мудрая», – сказала она насмешливо.
– Ты развитая: у тебя не молчит ум, и если сердце еще не заговорило, то уж трепещет ожиданием… Я это вижу…
– Что же вы видите?
– Что ты будто прячешься и прячешь что-то… Бог тебя знает!
– Пусть же он один и знает, что у меня!
– Ты – характер, Вера!
– Что ж, это порок?
– Редкое достоинство – если характер, а не претензия на него.
Она слегка пожала плечами, как бы не удостоивая отвечать.
– И у тебя нет потребности высказаться перед кем-нибудь, разделить свою мысль, проверить чужим умом или опытом какое-нибудь темное пятно в жизни, туманное явление, загадку? А ведь для тебя много нового…
– Нет, брат, пока нет желания, а если будет, может быть, я тогда и приду к вам…
– Помни же, Вера, что у тебя есть брат, друг, который готов все для тебя сделать, даже принести жертвы…
– За что вы будете приносить их?
– За то, что – ты так… «прекрасна», – хотелось сказать, но она смотрела на него строго. – За то, что ты так… умна, своеобразна… и притом мне так хочется! – договорил он.
– А если мне не хочется?
– Ну, значит, нет дружбы.
– Да неужели дружба такое корыстное чувство и друг только ценится потому, что сделал то или другое? Разве нельзя так любить друг друга, за характер, за ум? Если б я любила кого-нибудь, я бы даже избегала одолжать его или одолжаться…
– Отчего?
– Я уж сказала однажды, отчего: чтоб не испортить дружбы. Равенства не будет, друзья связаны будут не чувством, а одолжением, оно вмешается – и один станет выше, другой ниже: где же свобода?
– Какая ты красная, Вера: везде свобода! Кто это нажужжал тебе про эту свободу!.. Это, видно, какой-то дилетант свободы! Этак нельзя попросить друг у друга сигары или поднять тебе вот этот платок, что ты уронила под ноги, не сделавшись крепостным рабом! Берегись: от свободы до рабства, как от разумного до нелепого – один шаг! Кто это внушил тебе?
– Никто, – сказала она, зевая и вставая с места.
– Я не надоел тебе, Вера? – спросил он торопливо, – пожалуйста, не прими этого за допытыванье, за допрос; не ставь всякого лыка в строку. Это простой разговор…
– Я настолько «мудра», брат, чтоб отличить белое от черного, и я с удовольствием говорю с вами. Если вам не скучно, приходите сегодня вечером опять ко мне или в сад: мы будем продолжать…
Он чуть не вспрыгнул от радости.
– Милая Вера! – сказал он.
– Только я боюсь, что не умею занять вас: я все молчу, вам приходится говорить одному…
– Нет, нет – будь такою, какая ты есть и какою хочешь быть…
– Вы позволяете, братец?
– Не смейся, ей-богу, я не шучу…
– Ну, и побожились еще, как Викентьев… Теперь уж надо помнить слово. До вечера!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.