Текст книги "Россия. Путь к возрождению (сборник)"
Автор книги: Иван Ильин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 48 страниц)
Человек, находящийся в состоянии внутреннего раскола, есть несчастный человек. Он остаётся несчастным и тогда, если ему в жизни везёт, если ему всё удаётся и каждое желание его исполняется. То, что ему удаётся, не радует его и не даёт ему удовлетворения, ибо одна часть его существа не участвует в этом удовлетворении. Исполнение его желаний тоже не даёт ему радости, потому что он и в самом желании своём остаётся расколотым и не способным к цельной радости. Никакое внешнее счастье не делает его счастливым, потому что он внутренно несчастлив от своего распада. Никакой жизненный успех не дарует ему ни наслаждения, ни успокоения. У него не хватает внутреннего органа для того, чтобы быть счастливым. Этот внутренний орган называется гармонией, согласованной тотальностью (т. е. целокупностью) влечений и способностей, единением инстинкта и духа, согласием между верой и знанием.
Человек, несущий в себе внутреннее расщепление, не знает счастья. Его ждёт вечное разочарование и томление. Он обречён на вечную, и притом безнадёжную погоню за новыми удовольствиями; и везде ему предстоит неудовлетворённость и дурное расположение духа. Добиваясь и не получая, требуя и не находя, он всё время ищет нового, неиспытанного, но приятного раздражения, и всякое «обещание» обманывает его. Он начинает измышлять неслыханные возможности; он утрачивает вкус, искажает искусство, извращает чувственную любовь; и вот он уже готов воззвать ко всем безднам зла, перерыть все углы и закоулки порока, чтобы раздобыть себе новое наслажденьице или, по крайней мере, раздраженьице и испробовать какую-то небывалую утеху и усладу. Ему нельзя помочь; ему трудно помешать; он должен выпить до дна чашу своей немощи и своих заблуждений, что ныне и происходит в мире… В том виде, который ему внутренно присущ, он не найдёт разрешения, цельной и успокаивающей радости; и никогда не постигнет, что такое блаженство. Тот, кто обречён на частичное самовложение в жизнь, тот проживёт на земле в сумерках уныния: его не обрадует никакая радость, и солнце не даст ему своих лучей.
Было бы великой ошибкой толковать это вечное недовольство как знак более утончённой и благородной натуры, которая не может удовольствоваться банальными жизненными путями и обычными, «земными» удовольствиями. Внутренний раскол, душевная расщепленность, духовная нецельность совсем не есть какое-то «высшее достижение», перед которым надо только преклоняться и которому надо подражать; напротив, это есть болезнь духа, которую необходимо преодолеть, от которой надо исцелиться. Хотя психологически нетрудно понять, что такие расщеплённые, и, в сущности, духовно больные, люди любят воображать и изображать себя как неких «сверхчеловеков»… Нам нисколько не импонирует, когда герои лорда Байрона выступают с таким суверенным самочувствием, как если бы их меланхолия или ипохондрия превращала их в каких-то «полубогов». Напрасно было бы преклоняться перед Фаустом как перед сверхчеловеком только потому, что Гёте сообщает о «живущих в его груди двух душах, желающих оторваться одна от другой», и потому, что он решает подчиниться дьяволу, обещающему засыпать его земными наслаждениями. Люди восемнадцатого и девятнадцатого веков имели мужество осознать и громко выговорить унаследованный ими душевно-духовный раскол. Но это мужество внушило им самоуверенность, верховную гордость и вызывающую манеру держаться; и в результате внутренний раскол выдавался и принимался за некое высшее достижение, за признак сверхчеловека и новой эпохи. Разногласие между верою и рассудком существовало в Европе уже давно. Но в дальнейшем постепенно сложилась апология разложения и распада, неприкрытое восстание против Бога и всего Божественного, систематическое опустошение жизни от всякой святыни и категорический разрыв с христианством. В конце концов этот разрыв с христианством был выражен у Ницше тоном откровенной ненависти и вызывающего упоения и нашёл себе практическое осуществление и завершение в событиях последних десятилетий (1917–1953).
Человек, душевно расколотый и нецельный, есть несчастный человек. Если он воспринимает истину, то он не может решить, истина это или нет, ибо он не способен к целостной очевидности. Если истина вступила в его сознание, то его чувство молчит и не отзывается на неё и он отвёртывается от неё, объявляя её «неочевидным содержанием сознания», каковых в жизни имеется многое множество. Про него можно сказать, что он не умеет владеть своим достоянием и не способен принять приобретённое им богатство. Увидев Свет, он знает, что это «свет», но он не созерцает радостную светлость этого света и остаётся к нему безразличным. Так он теряет веру в то, что человеку вообще может быть дана тотальная очевидность. Он не желает признать её и у других и встречает её иронией и насмешкой; и, чтобы закрепить эту иронию, он выдвигает доктрину, согласно которой человек вообще не способен к достоверному знанию (агностицизм) и обречён на то, чтобы воспринимать всё лишь относительно и признавать «релятивно» (релятивизм). Отсюда возникает систематически воспитываемое и поддерживаемое малокровие познания, принципиальное «ни-да-ни-нет», т. е. бегство от очевидности. Вот почему расколотый и нецельный человек оказывается духовно обессиленным человеком. Он не способен иметь убеждения. В вопросах, требующих исповедания, он немощен и беспомощен. Перед лицом истины он расслабленный человек.
И таким он является во всех областях духовной культуры. Так, например, проблему добра и зла он подменяет вопросом об относительно полезном и сравнительно вредном (утилитаризм) и решает этот вопрос в зависимости от случайных, рассудочных соображений. А в глубине души он считает, что «умные люди» вообще не занимаются этим пустым и компрометирующим вопросом – о зле и добре.
Если ему приходится говорить об отечестве и патриотизме, о правовой свободе, о справедливости, то он и здесь становится на «умную» точку зрения релятивизма, и притом потому, что его патриотизм и его правосознание настолько же расколоты, нецельны, неискренни и ослаблены, как и его очевидность.
Религии он вообще не имеет, и религиозность его мертва, потому что вера требует от человека целостной очевидности сердца и не удовлетворяется никакими частичными компромиссами и никакой тепловато-безразличной терпимостью; всё, что он может найти в себе для религии, это «вежливое невмешательство в чужие воззрения», но за этой «вежливостью» на самом деле скрывается презрение к обскурантам, и это «невмешательство» может в любой момент превратиться в агрессивную «борьбу с предрассудками, суевериями и клерикализмом».
Единственная область духовной культуры, которую он готов поощрять, это искусство, особенно если оно забывает о своём великом служении и стремится угождать его капризам. Но тогда оно должно отречься от своих здоровых и глубоко укоренённых традиций, требующих целостного созерцания и вдохновения, – и вступить на путь частичных, условных и относительных замыслов; искусство должно заняться своим чувственным нарядом и как можно заманчивее, как можно эффектнее разукрасить его; оно должно предаться опьяняющему импрессионизму, или дико-невиданному футуризму, или вымученному, острому и пряному модернизму; чтобы получить успех и признание, оно должно стать наружно-внешним, притязательным, экстравагантным, оно должно вызывать у пресыщенной и безразлично-сонной публики нервную щекотку…
Всё это создаёт выродившуюся культуру, и в основе этой выродившейся культуры лежит выродившаяся жизнь, душа расколотая, духовно-бессильная, малокровная и нервно-растрепанная, беспочвенная, неукорененная и отвергающая всё безусловное и окончательное. Расколотый человек всю свою жизнь балансирует между соображениями о пользе, которые он обозначает словом «разум», «разумный», и минутным капризом, которому он так охотно предаётся под именем «настроения». Если ему удаётся держать кое-как равновесие между тем и другим, то его существование становится выносимым; если это ему не удаётся, то он становится жертвой ипохондрии и ведёт жалкое существование. Он вообще не знает, что начать, и главной целью его становится обогащение; всё иное, высшее – недоступно ему, ибо более глубокие источники и настоящие святыни жизни не существуют для него. Отсюда эта беспредметная тоска или скука жизни, которая владеет современным «цивилизованным», но культурно и духовно опустошённым человеком.
Если он любит, то он всегда не уверен в своей любви, ибо и она, как и всё иное в нём, одностороння и частична. А если он не любит, то и нелюбовь его столь же прохладна и творчески бессильна. Пророчески сказано об этом у Лермонтова:
И ненавидим мы, и любим мы – случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь горит в крови…
Если такой человек говорит «да», то это половинчатое «да», из-за которого тёмным и подозрительным призраком смотрит «нет»; но если он отрекается и говорит «нет», то и отречение его столь же условно, относительно, срочно, не окончательно и недостоверно. Его слова следует воспринимать как звуки, ибо смысл этих слов почти всегда многозначен, а их духовная ценность всегда неуловима и проблематична. Во всяком жизненном положении он может сказать и поступить «так», но может – и совсем иначе, ибо слова и решения его духовно беспочвенны и высшей необходимости в жизни он не знает; да и связывать себя ему нет охоты. Он лишён важнейшей и драгоценнейшей основы духовного характера: единого, единственного, всеобъединяющего центра жизни.
Зрелый духовный характер подобен укреплённому городу, в центре которого находится кремль: здесь построен храм Божий, с алтарём, на котором горит неугасающее пламя. Это и есть священный центр города, откуда заимствуют свой огонь все семейные очаги «огнищан». Здесь всё соединяется и все объединяются; отсюда исходят все важные решения; отсюда излучается центральная воля, всё организующая и упорядочивающая; здесь сосредоточивается сила, здесь вооружается верность, отсюда светит разум.
Расколотый человек совсем не может себе и представить такой личный характер, такой жизненный ритм. Напротив, ему нравится то внутреннее несогласованное «многосмешение», в котором протекает его жизнь, – эта собственная дисгармония, эта ничем-несвязанность, этот капризный произвол, – и он объявляет эту душевно-духовную смуту «высшей дифференциацией духа»… В нём сосуществуют рядом несколько «центров»; он ни одному из них не обещает верности и воображает поэтому, будто он выше всякой измены и всякого предательства. Как только один из этих «полуцентров» (или, вернее, одна из этих «точек зрения») оказывается неудобным или неудовлетворительным, так он «переезжает в другую квартиру» и опять устраивается с удобством, ничем не связанный, ко всему готовый, ни во что не верующий, ничего не любящий, скорый и лёгкий в предательстве и всегда самодовольный. И при всём том он совсем не понимает ни своего действительного состояния, ни своей великой беды; и если бы кто-нибудь стал объяснять ему его недуг, он не захотел бы ни слушать, ни верить; а если бы Божий луч осветил его душу, то он зажмурился бы, чтобы не увидеть правду.
Этот раскол в современном человеке был с самого начала чреват грядущим разложением. Он возник в ту эпоху, когда европеец отверг авторитарную религию и предался свободному исследованию и свободной мысли. Свободное исследование было бы вполне соединимо и согласуемо с христианской религией – путь, на который указал Василий Великий в своём «Шестодневе». Человеку с самого начала было дано и указано от Бога воспринимать Божественное откровение не только из Священного Писания и не только из личного духовного делания – из любви, из совести, из молитвы и из культурного творчества, – но ещё и из созерцания богосозданной природы и твари, в сокровенном существе которой заложен великий замысел её Творца. Однако исторически развитие пошло иным путём. Начался процесс секуляризации; католическая церковь не питала доверия к свободно исследующему человеку и стремилась ограничить или совсем подавить эту опасную свободу; а исследователи стали испытывать церковную опеку как неудобоносимое бремя. И вот люди обратились к природе с напряжённым любопытством и с естественной любознательностью, но отвернулись от церковного христианства; а раз отвернувшись от христианства, они отвергли и его дары – и прежде всего христианскую любовь и сердечное созерцание. Так, созерцание было заменено наблюдением, а наблюдение стало светским, близоруким и самодовольным; оно велось с величайшим усердием и подъёмом, но в обращении к чувственному миру оно стало уходить всё дальше и дальше от христианского духа. Оно освобождалось всё больше от религиозных предпосылок, признавая их «эмпирически ненужными гипотезами» или даже прямыми помехами, и поставило себе задачу – всё понять и всё объяснить без Бога. Наблюдающее изучение природы не нуждалось уже в понятии «Бога» как объясняющей гипотезе и признало наконец, что его «объяснения» оказываются тем более удачными и успешными, чем последовательнее оно отказывается от идеи Божественного вообще. И только философы пытались ещё говорить о Боге; однако и у них эти высказывания становились всё более неопределёнными и скудными, ибо рационализм всё повышал свои запреты и всё строже требовал «последовательности», постепенно превращая идею Бога то в идею «субстанции вообще», то в идею «духа» вообще, избегая касаться вопроса об «абсолютном» и впадая в скудоумный релятивизм.
Так сердечное созерцание христианства и боголюбивый и боговзыскующий созерцательный разум превратились постепенно в отвлечённый рассудок, в сухое, наблюдающее и анализирующее мышление, в «индукцию», оторванную от созерцания сердца и вчувствования. Этот метод вытачивался сначала в изучении внешней, материальной природы, а затем был перенесён на внутренний, душевно-духовный мир; и последовательное применение его не могло не повести к оскудению и опустошению знания. Внешние связи чувственного мира успешно устанавливались и оказывались практически полезными; самодовольное наблюдение оправдывалось с точки зрения техники, получавшей всё большую самостоятельность в отрыве от истинного и глубокого познания. Но внутренние реальности духа и утончённая «ткань» человеческой души упускались из виду в отвлеченно-холодном трактовании, столь характерном для механистического мировоззрения. Расколотый человек вырабатывал раскалывающую доктрину, неспособную ни узреть, ни осмыслить тайну жизни и мировой разумности и растеривал последние остатки своей духовности в бессердечном и поверхностном «самонаблюдении»… Его собственное естество сводилось постепенно к анализирующему рассудку, к беспочвенной и развязанной воле и бездуховному инстинкту самосохранения. Всё иное иронически отвергалось: и «суеверная» вера, и творческое созерцание с его «беспочвенной фантастикой», и только иногда там и сям можно было подметить ложный стыд, когда заглохшее и осмеянное сердце давало знать о себе.
Таков современный культурный кризис. Это кризис нецельного духа, расколотого, расщеплённого человека. Чем раньше люди постигнут это, тем лучше. Чем мужественнее, чем отчётливее и строже это будет формулировано, принято во внимание и продумано до последних выводов, тем скорее начнётся преодоление кризиса. Человек должен воссоединиться в своём собственном существе. Он должен собрать распавшиеся части и члены своего естества и спрыснуть их «живой водой» исцеления, наподобие того, как это описывается в русской народной сказке. Но здесь воссоединится не тело человека, а его дух – и для этого исцеления он должен выстрадать и вымолить себе благодать Святого Духа.
Человеческий ум должен найти путь к вере – не к суеверию, запугивающему нас, и не к пустоверию, проявляющему нашу глупость, – а к созерцательной вере, разумной и светлой, к вере «достаточного основания». Человек должен победить в себе ложный стыд и не стыдиться своего сердца. Мысль должна примириться с творческим, предметным воображением и опять стать созерцающей, интуитивной и прозорливой. Аутистическая фантазия должна пройти через школу предметной интенции и духовной ответственности. Формальная и разнузданная воля должна подчинить себя сердцу и совести… Тогда рассудок научится взирать и видеть и станет разумом, а созерцающий разум станет повиноваться сердцу, так что все пути будут вести к сердцу и исходить из сердца. Ибо сердечное созерцание, совестная воля и верующая мысль суть три великие силы нашего будущего, которые справятся со всеми проблемами, неразрешимыми как для бессердечной свободы, так и для противосердечного тоталитаризма. Для разрешения их нужен цельный, целостный, исцелённый человек, заповеданный нам Евангелием.
И тот, кто взглянет вдаль духовно-отверстым оком и воззовёт к нашему будущему с надеждою, тот прочтёт над тесными вратами нашего будущего простой и мудрый призыв: «Ищи исцеления!»
Часть вторая
6. Хвала трудуУ людей с незапамятных времён есть вожделенная мечта, сказочный сон о «блаженной» стране, где царит изобилие во всём, где «текут молочные реки в кисельных берегах» и где не надо работать: «там, говорят, всё даётся человеку само собою, без всяких телесных и духовных усилий; стоит только захотеть, и желание уже исполняется в полное удовольствие; счастливые бездельники всё время наслаждаются; всюду валяются ленивые дураки и предаются своим хотениям невозбранно»… Эта ребяческая и, скажем прямо, порочная мечта лелеется человечеством давным-давно; она не изжита и поныне. Жизненный идеал сводится здесь к обеспеченному, наслаждающемуся ничегонеделанию. У всех одно-единое призвание навеки – убивать время ленью. Ненужное накопление жизненных сил без достойной затраты их и без радостей труда. Бессмысленное прозябание и растрата жизни без любви и служения. Всеобщее тунеядство в мировом масштабе. Внутреннее оскудение от внешнего изобилия. Пассивное, пресыщенное отупение вместо творческого подъёма. Подмена радости – наслажденчеством. Измена жаждущему, преодолевающему, созидающему духу. Вожделенное сновидение полуживотного. Презренная утопия, достойная лягушек в тинистом болоте. Отречение от собственного духовного достоинства. Вызов, обращённый к Богу…
Давно пора человечеству порвать с этой глупой мечтой! Давно пора понять, что жизненный идеал обретается где-то в совсем иных сферах. Потому что жизнь без труда – позорна и несчастна, а честный труд есть уже наполовину само счастье; да, конечно, только наполовину, ибо цельное счастье – не только в честном, но, сверх того, ещё и любимом, и вдохновляющем труде над созиданием Царства Божия.
В течение последнего века человечество много страдало от безработицы и накопило жизненный опыт, который давно пора продумать и осмыслить. Пора признать и выговорить, что безработица как таковая, пусть обеспеченная или даже затопленная частными и государственными субсидиями, унижает человека и делает его несчастным. Уже одно это томительное чувство, что «я в жизни не нужен» или что «мир во мне не нуждается», что я выброшен из великого процесса мирового труда и стал социальной пылью, лишней и ветром гонимой пылью мироздания, – пробуждает в сердце здорового человека всевозможные ощущения личной несостоятельности, приниженности, обиды и горечи. Если кто-нибудь желает работать – а это желание присуще всякому здоровому человеку – и при каждой попытке найти работу наталкивается на жёсткое и холодное «нет», то им, естественно, овладевает безнадёжность. Он видит, как другие работают и зарабатывают себе пропитание, он чувствует себя сопричисленным к социальному отбросу, и в душу его вселяется гнев или затаённая злоба; он предаётся зависти и ненависти и начинает помышлять о мести и революции.
Как томительна жизнь в этом вынужденном ничегонеделании!.. Весь божий день проходит в бессмысленной пустоте и мёртвой скуке, так что в конце концов человек радуется любому заполнению тянущихся часов, каждому, даже самому вульгарному развлечению, всякому политическому или уголовному приключению… Трудно себе представить, какие беспочвенные «идеи», какие глупые замыслы, какие фантастические или прямо чудовищные жизненные комбинации проносятся день и ночь в воображении целодневного лентяя; и многое из этого больного вздора начинает ему казаться «возможным» и осуществимым; многое становится для него прямым искушением, борьба с которым требует от него выдержки и мужества… Униженный до праздношатайства, привыкший к лени и пустомыслию, человек незаметно начинает смотреть на жизнь с безнадёжностью, на честную работу с отвращением и на правопорядок с презрением. И эта печальная реакция на безработицу является, в сущности говоря, психологически понятной – и здоровой… Ибо здоровому человеку труд нужен как воздух, как уважение к себе самому, как радость, как молитва.
Представим себе жизнь здорового человеческого организма. В этом живом центре энергий, в этом пожизненном «perpetuum mobile» непосредственно образуются и скапливаются химические, электрические, физиологические и психологические заряды. Отрекающийся аскез может снизить их размеры и их интенсивность, но их создание и их «давление» не может быть ни остановлено, ни прекращено на протяжении всей жизни. Эти материальные и инстинктивные скопления энергии, эти нервные напряжения, эти волевые притязания, эти волны чувства и это гудение мыслей – всё это должно быть устроено, организовано и истрачено в жизни человека. Всё это желает быть «отреагировано», целесообразно «израсходовано», осмысленно изжито, всё это требует благодетельного и устрояющего труда. Ибо труд даёт заряду – разряд, он освобождает, «распрягает», уравновешивает, успокаивает. Прилив нуждается в отливе, для того чтобы отлив снова уступил место приливу. Безработная социальная «пыль» должна быть вновь принята и включена; она должна снова включиться в работу, иначе она станет жертвою порока и преступления, орудием политических приключений, двигателем революций и войн…
Человеку от природы присуща здоровая потребность – быть чем-то в жизни, что-то весить на весах бытия, пользоваться признанием и уважением. Это естественно и совсем не предосудительно, если только эта потребность не превращается в назойливое тщеславие или в больное властолюбие. Каждое человеческое существо, как центр личной энергии и как духовный индивидуум, имеет притязание и право проделать в жизни известный искус, испытать свои силы и «оправдаться» своими достижениями, ибо тот, кто оправдался, кто «показал» себя с лучшей стороны и доказал всем свою положительную силу, тот привлечёт к себе общее уважение и сам установит свой жизненный вес. А для этого есть только один путь: трудиться и трудом своим создавать новое и благое. В этом и состоит жизненное испытание, именно этим человек «оправдывает» своё земное бытие. Здесь мало «мочь» – здесь надо совершить и создать; мало говорить пустые слова «я бы мог, если бы захотел», – надо захотеть и осуществить, «показать себя на деле»… и как только человек перестаёт «мечтать» и «болтать», как только он «облекает» (инвестирует) свою личную энергию в созидание, так труд его даёт плоды и он сам оправдывается на деле. Каждый из нас должен иметь за собою такие выдержанные испытания, такие понесённые и оправдывающие его труды. Каждый из нас должен утвердить себя в жизни; он должен быть «признан»; он должен приобрести спокойную уверенность в себе; он должен показать, что он способен прокормить себя и свою семью. Отсюда у людей возникает некое инстинктивное уважение к самому себе, которое в дальнейшем присоединится к чувству собственного духовного достоинства. Смешны бывают те люди и те народы, которые проявляют это чувство в наигранной важности, в «сверхпочтенном» одевании и в чванливых манерах; и когда видишь это, то невольно думаешь о том, что здесь «показное» прикрывает скрытые пробелы и недостатки «внутренно-подлинного»… Ибо надо уметь преодолевать до невесомости и свою жизненную борьбу и своё мнение о себе самом…
Так или иначе, но всякий истинный успех на земле есть успех труда.
С этого и начинается то, что следует называть «счастьем труда», – но только начинается. Это счастье состоит, далее, в общении с природою. Так обстоит дело и у земледельца, и у лабораторного учёного, у железнодорожного сторожа, и у художника, у матроса и у врача, у фабричного рабочего и у священника. Каждый из них по-своему вступает в общение с природой. Каждый учится у неё, каждый старается приспособиться к ней, использовать её для своих целей, как бы уговорить её. И это прислушивающееся уговаривание природы, это овладевающее ею обучение у неё, это осторожное одолевание и подчинение её является для каждого духовно живущего человека одною из радостей в земной жизни. Бережно и внимательно вступает человек в соприкосновение с окружающей его материализованной мудростью, пытается предусмотреть её возможные комбинации и по-новому воспользоваться ими на пользу человека. И бывает так, что она его умудряет, а иногда и наказуем а иногда она и награждает его сторицею. В труде природа и культура «братаются» друг с другом, а человеку выпадает на долю радость посредника в этом вековечном процессе. Мир вращается не зря, не бессмысленно: это есть внутренняя борьба за совершенствование, и это выражается уже в том, что человеку даётся возможность познавать устройство мира и до известной степени направлять его развитие. Человеку даётся счастье вкладывать свои трудовые и творческие силы в этот процесс борьбы и страдания, и притом всё в большем размере и с большим успехом. Ибо в мире дремлют ещё необозримые, непредусмотримые возможности культурного повиновения.
Таким образом, труд позволяет «берущему» человеку не только «брать», но и «давать». Каждый человек «берёт», и у природы, и у других людей – уже ребёнком – и до последнего вздоха. Каждый нравственно чуткий человек знает об этом и живёт с этим чувством всю свою жизнь. Поэтому в нём и не исчезает потребность – достойно отплатить за полученные дары и превратить одностороннее «получение» в благодарный «обмен дарами». Получение обязывает; «оплата» облегчает душу и снимает с неё бремя. Но интенсивнее всего человек «даёт» тогда, когда он отдаёт себя или предаётся, а именно в любви и в труде. Недаром сказаны слова «о поте лица твоего»; а духовный труд поглощает человека ещё больше, чем телесный. Каждый настоящий человек хочет, «получая», оправдаться перед природой и перед людьми; и он прав в этом. Он «инвестирует» свою силу, свою волю, свою мысль, свою любовь, своё воображение в свой клочок земли, в свой ткацкий станок, в свою книгу и тогда уже не чувствует себя в мире ни тунеядцем, ни «приживальщиком». В этом освобождении и самооправдании и обнаруживается благодатное значение труда.
Но счастье труда не ограничивается и этим. Всякий труд есть исследование и всякий труд есть расширение человеческого горизонта, человеческих перспектив и человеческой власти. Каждый трудящийся созерцает, приспособляется к природе и имеет дело с новыми сочетаниями и заданиями в мире. Нет повторений в жизни и в истории. Каждое мгновение ново, небывало и своеобразно. Каждое из них ставит новые задачи и открывает новые постижения. Надо только улавливать их и верно истолковывать. В повседневной жизни это называют «жизненным опытом» и «культурной традицией». Но каждый жизненный опыт есть целое гнездо суждений и познаний; и каждая традиция есть драгоценное наследие, оставшееся от прежних исследований. Пока человек живёт, он ищет в жизни «верного пути» (философски говоря, он ищет «метода», от греческого μέθοδος). А верный путь – это тот, который ведёт к предметной субстанции мира и, следовательно, к Божией Идее и к Божией ткани. В молитве и в состоянии вдохновения этот путь близок нам и обретается легко. Но его надо находить и по нему надо идти и в повседневной работе; а для этого человеку нужна мудрость тысячелетий, традиции близких и далёких предков, опыт отцов и личная исследовательская энергия в работе. Тогда человек работает вместе со всем остальным человечеством; он пользуется всем добытым и приобретённым как великим вспомогательным наследством и чувствует себя идущим впереди всего прошлого, как бы последним звеном в цепи этого стародавнего исследовательства. И всякое новое полезное изобретение примыкает, как новодобытый результат, к длинному ряду прошлых познаний.
А сколь велика радость труда при каждом творческом достижении! В такой творческий труд человек вкладывает себя целиком, он весь в движении и напряжении – от скрытых побуждений инстинкта вплоть до высших способностей духа. Всё сосредоточивается в направлении на единую цель, всё переживает подъём и полёт; всё ищет и созерцает, предчувствует и взывает; всё всматривается в приближающуюся даль и напряжённо ждёт в надежде. Искры вспыхивают во тьме и снова исчезают. Холод восторга проносится в душе. Дух «уже знает» нечто такое, чего он ещё не постиг, а сердце поёт заранее и не сомневается в победе. Тогда человек начинает чувствовать себя орудием высших сил и научается сдерживать своё дыхание, чтобы не сделать какого-нибудь своевольного, ложного шага; человек начинает опасаться за своё недостоинство; вступая в цепь предметных необходимостей и постигая их, он ликует в духовной радости; он сразу – и счастлив, и смущён, и сердце его преисполнено благодарности… А потом, когда труд уже закончен и новое создание предстоит оку, тогда человек испытывает ещё большее смущение при мысли, что он создал нечто вполне самобытное, ибо Господь видел его сердце, а оно хотело создать нечто истинное, а не новое и не своеличное; и тогда родится потребность вновь и вновь проверить и удостовериться, что «субъективное» не подменило истины и «новое» не исказило предмета… А впоследствии человек смиренно шепчет про себя благодарственную молитву за то, что ему удалось «немножко увековечиться», ибо поистине ничто не исчезает в мире бесследно, каждый труд «вплетается» или «врастает» в ткань мироздания, приемлется ею и органически питает и укрепляет её… Пусть человек только трудится, вернопреданно и самозабвенно, в предметном направлении и не щадя своих сил… Остальное есть дело Божьего попечения и суда…
А если этот творческий труд осуществляется в искусстве или если он, по крайней мере, переживается самим человеком в художественном измерении, тогда радость становится ещё большей. Ибо художник призван созерцать и выговаривать в своей земной работе – сверхземное. Он медитирует из глубины; и та глубина, которую он видит или, вернее, которая им овладевает, желает явиться миру через него. Он должен только чувствовать заботу и ответственность, чтобы не исказить те предметные содержания, которые открываются ему и овладевают им, – своими субъективными образами и материалом своего искусства… и вот эту ответственность несёт каждый человек, причастный художественному чутью в исполняемой им работе. Так, садоводство и лесонасаждение приобретают художественное измерение, а вслед за ними и всякий хозяйственный труд; тогда садовник, или иной владелец, размышляет о своём земельном участке или о своих постройках в более глубоких измерениях, чем измерение «пользы» и «выгоды», и придумывает единый план целого, не только доходный, но имеющий своё символически-художественное значение; тогда все части и все принадлежности этого целого созерцаются как необходимые «члены» целого художественного организма: они несомы единою идеей, которая их отбирает и освещает. И тот, кто никогда ещё не видал такого художественно-символического парка или сада, которыми изобилуют, например, окрестности озера Комо в Италии, тому предстоят ещё благородные эстетические впечатления…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.