282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Иван Плахов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 24 февраля 2025, 05:20


Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Гей


Пятая буква алфавита. Смерть Энумы всех нас сблизила. То ли от раскаяния, то ли из любопытства ко мне, Репины все время приглашали к себе в гости два раза в неделю, устраивая вечеринки, на которые собиралась совершенно разная публика, но в основном творческие маргиналы и социопаты, непризнанные гении, неудачливые актеры, экстрасенсы и уфологии.

Обе сестры никогда и нигде не работали, считая, что любой труд лишь унижает человека и является основной причиной неравенства. А еще они отличались свободой нравов – это было время экспериментов: некоторые даже пытались заниматься гомосексуализмом просто потому, что это было модно. При ближайшем знакомстве выяснилось, что и Мотя, и муж близняшки Таты работали на кладбище: Мотя изготавливал надгробия, а муж рыл могилы, – даже любовник Лены там же подрабатывал, когда не был занят в театре, – похоронным агентом.

Все это невольно напоминало Ремарка, тем более что и ситуация в стране накалялась и все больше походила на Веймарскую республику. Русский фашизм начинал входить в моду, появилось общество «Память» и люди в черных косоворотках с липко-горячими задушевными разговорами об антисемитизме. И в это же время началась всесоюзная слава многочисленных Чикотил: страна впервые узнала, что и у нас есть маньяки.

На одной вечеринке, организованной в честь двух западно-германских журналистов, я увидел ее – противоречивое существо, представляющее собой довольно жалкое и бессильное поползновение к непристойности: с невыразительной внешностью и ужимками капризного ребенка, – демонстрируя всем свою голую грудь и уверяя, что она фотомодель. В действительности она была начинающим модельером, подрабатывая временами на модных показах на Кузнецком мосту в надежде, что сможет кого-то из организаторов заинтересовать своей коллекцией. А еще она активно искала встреч с иностранцами в надежде через знакомство с ними получить выезд на Запад.

Ее мечтой было возможность любой ценой попасть в Париж и попросить политическое убежище: там обязательно ждал бы успех. Звучит наивно, но тогда все верили, что любой, сбежавший за границу, не просто может, а должен состояться. Она привлекла мое внимание именно своей асексуальностью – у нее была внешность андрогинна – вся какая-то блеклая, словно вылинявшая на солнце до белизны альбиноса. Ее восприятие мира было тоже каким-то черно-белым, без полутонов. Когда я ей сказал, знакомясь: «Привет, рад тебя здесь видеть», – она поразила меня своей реакцией: «Приве-е-ет! Я тоже рада, что ты меня види-и-и-шь», – и заставила положить обе руки ей прямо на обнаженную грудь. Когда же я попытался ее приласкать, она дала мне пощечину и ускользнула, обозвав хамом.

Мотя, которому я пожаловался, объяснил мне, что она таким образом дает понять, что ее красота для меня не доступна. Странный способ обратить на себя внимание. Я ее запомнил.

Второй раз наша встреча состоялась при крайне странных обстоятельствах: мы оказались вместе в морге, – Мотя попросил помочь ему со съемками, используя ее в качестве фотомодели. Идея принадлежала ей – она обрядила в свою коллекцию одежды мертвецов и голой фотографировалась в обнимку с ними. Я выставлял свет и проверял экспозицию. То, что я видел перед собой, было кощунственно-великолепно: в свете софитов ее тело буквально светилось, словно олицетворение хрупкой чистоты на фоне почерневших от времени каменных столов, на которых лежали выпотрошенные трупы, на стенах остатки кафеля, еще не успевшего отвалиться, и закопченный потолок в змеиных переплетениях многочисленных проводов.

Глядя на изгибы ее тела, прильнувшего к мертвой плоти, во мне вдруг вопреки здравому смыслу, воспитанию и врожденной брезгливости к смерти, родилось желание прямо здесь, в мертвецкой, овладеть ею. Желание было так сильно, что я реализовал его сразу, как только Мотя оставил нас, отлучившись на время по какой-то своей надобности: я взял ее силой сзади, прижав ей скальпель к горлу, чтоб она не сопротивлялась, прекрасно сознавая, что я насилую ее, то есть совершаю преступление.

Ужас от того, что я делаю, усиливал мои ощущения, пока я проникал в нее и чувствовал, как напряжена от испуга ее плоть, и это доставляло мне такое наслаждение, словно у меня внутри рождалась и звенела аппассионата Бетховена, только это было мое – это был я Бетховен. Нет, больше – Господь Бог.

Когда волна, захватившая меня, схлынула, я отпустил ее и с интересом разглядывал, как из нее медленно вытекала моя сперма, а она полулежала на столе между двумя трупами, на больших пальцах ног которых болтались картонные бирки. Она не двигалась и молчала. Это было как-то странно: я ждал, что она будет как минимум плакать, – наконец медленно перевернулась на спину, посмотрела на меня сухими глазами так, словно увидела впервые, и произнесла: «Давай знакомиться. Меня зовут Малка».

На языке богоизбранного народа это означало «Царица». Черт, это было великолепно – не знаю как, но она меня покорила. Она словно околдовала меня – я любил даже не ее, а образ, который у меня сложился в голове, вкладывая в свои мечты больше, чем могла вместить реальность: не важно, кто на самом деле предмет твоей любви, главное, что ты чувствуешь, как его воспринимаешь. Мои пальцы сделали больше, чем мои слова, найдя сразу общий язык с ее телом: это был хорошо настроенный инструмент, преданно реагируя на каждое мое телодвижение, – наши вибрации совпали.

Мы заключили союз, целью которого было бегство за границу: я помогал ей, она помогала мне, – на Родине мы не видели для себя места. У нее были обширные связи с иностранцами, с которыми она методично знакомилась на вечеринках: высшим шиком было привести с собой не нашего человека, который тут же становился центром всеобщего внимания всех гостей. Через одного такого журналиста, – он был у Репиных, когда я впервые ее увидел, – мы переправили фотографии, которые сделали в морге, к нему в редакцию в Западный Берлин, где они произвели сенсацию: немцы любят некрофилию в искусстве, – их опубликовали, затем организовали выставку и пригласили на нее нас, авторов.

Пока мы бегали по ОВИРам и оформляли визы, страна стремительно теряла невинность в повсеместно открывшихся видеосалонах, принимая порно за любовь, рэкет за героизм, а стяжательство за предпринимательство. Вылетая во Франкфурт-на-Майне из Шереметьева в самолете, полностью забитом казахскими немцами, плотными косяками потянувшимися на историческую родину, все наши мысли были обращены в светлое будущее, в котором мы должны были существовать вместе и подальше от Родины.

У нас был билет в одну сторону. Как же мы тогда ошибались. Нас на чужбине разрывало в разные стороны с такой страшной силой, словно глубоководную тварь выдернули на поверхность моря, где давление окружающей среды равно нулю: но мы выжили, – просто не знали, что можно жить и по-другому, не так, как в Совке. Нас все любили, несмотря на, что мы были сущими уродами – ведь мы «выросли в поле такого напряга, где любое устройство сгорало на раз» – впервые мы увидели нормальных людей и ужаснулись. Они были другими – слабаками: каждому из них мы были готовы свернуть шеи, а они этого даже не замечали, – они даже не догадывались, как мы были опасны. Каждый из нас играл за себя, а вместе – странный мезальянс, да еще и скрепленный творческим союзом.

С тех пор, как мы сбежали за рубеж, многое, если не все между нами и нашими отношениями, поменялось. Память услужливо утаивает детали нашей тогдашней жизни, но чуть саркастическую улыбку, еле заметно проступающую на ее блеклом лице, я отчетливо помню: словно проявлялась светотень на белом листе фотобумаги, которую погружают в раствор, – проступало что-то чуждое, другое, неуловимое сквозь нее во время наших соитий. И так всегда, словно она инопланетное существо – бесстрастное и чуть снисходительное. Мы были как в Космосе, в безвоздушном пространстве, обмениваясь поцелуями, словно кислородом, но я никогда не мог добраться до нее настоящей: наши отношения теперь носили характер скорее игры, чем искренних переживаний, – иногда я отчетливо ощущал всю свою ненужность рядом с ней, такой самодостаточной и ровно-холодной. Она сама была как неживая, в моменты близости меня нередко посещало чувство, что я занимаюсь любовью с не успевшим окоченеть трупом: ни единого звука, ни одного ответного движения, – с ней можно было делать все, что угодно – она никогда не сопротивлялась, словно у нее внутри ничего не происходило.

Эта равнодушная прохлада сквозила и во всех работах, которые мы вместе делали в Германии, где после успеха нашей первой выставки получили грант. В стерильных интерьерах выставочных залов мы выставляли свой ужас перед окружающей нас действительностью в виде пустоты – единственного наследия перестройки. Игры с изображением смерти Малку просто завораживали: в этой имитации искусства ей просто не было равных, ее андрогинная внешность в окружении разодетых мертвецов приобретала поистине какой-то впечатляющий инфернальный характер. И я и искусство были для нее чем-то необязательным, глубоко вторичным, а вот что для нее было главным, так для меня и осталось загадкой.

Через год нашей жизни в Германии мы расстались: не потому, что надоели друг другу, а просто потому, что цель нашего союза была достигнута, – она неудержимо рвалась в Париж, а я хотел поучиться у скандального Германа Нитща во Франкфурте-на-Майне.

Если честно, то для меня жизнь за границей не очень сильно отличалась от жизни на Родине: просто мы переместились из одних комнат, оклеенных бумажными обоями с плохой обстановкой, в другие с повсеместно белыми стенами и мебелью из ИКЕИ, – поменялся лишь вид из окна, а по телевизору и радио зазвучала чужая речь. Я неделями напролет лежал на диване и просто смотрел телепередачи: американские, английские, немецкие, французские, итальянские, испанские, – у нас было кабельное телевидение.

Глядя на все это великолепие разнообразия на экране, мне казалось, что вот она, настоящая жизнь, которую от нас с такой тщательностью скрывали в СССР. Иногда попадались картинки из бывшей Совдепии – выглядела тамошняя жизнь отсюда удручающе серо, словно черно-белое кино. После новостей с Родины начинало тошнить и становилось страшно: неужели меня могут снова вышвырнуть назад, за пределы этого уютного мира, где всегда приветливые сытые люди и вымытые с мылом тротуары – я чувствовал себя дворнягой, получившей шанс стать домашним псом. Только было не понятно, кто хозяин и кому следует лизать руки, чтобы тебя оставили: хозяина катастрофически не хватало. Малка чертовски меня подставила – она вытащила меня из рабства, но не рассказала, как быть свободным.

Наше расставание было поистине анекдотичным. Покинув Родину, я ощущал себя каким-то перекати-полем, потеряв чувство опоры, укорененности, ведь я никуда не приткнулся, буквально сидел на чемодане и ждал очередного переезда. Чтобы хоть что-то напоминало о прошлом, о моей отвергнутой жизни, я захватил с собой здоровенный камень, который когда-то привез из Коктебеля еще мой отец: обточенный морем кусок гранита с разноцветными жилками халцедона и оникса. Почему-то я думал, что это оникс. Малка называла его «краеугольным камнем моей любви». Он ее раздражал и в конце концов она его выкинула, поставив меня перед фактом, что в ее системе координат я ничего не значу. Мы поругались, и она первым же рейсом улетела в Париж. Камень отвергнутой любви таким образом явился для нас камнем преткновения, направившим наши пути в разные стороны: из Мюнхена я отправился прямиком во Франкфурт-на-Майне.

Я был взбешен и испуган – теперь я полагался только лишь на собственную удачу – и все же я не держал на нее зла: она разбила кокон советской морали, в который меня упаковали всем моим воспитанием, выдернула оттуда сюда, в свободный мир, и показала настоящую жизнь. От меня требовалось теперь лишь соответствовать тем ожиданиям, которые меня переполняли.

Вав


Шестая буква алфавита. Каким-то причудливым образом Бог связал ее с созерцанием: если это так, то все эксбиционисты являются ее жертвами, – им страдают, как правило, те, у кого небогатое воображение или разочаровавшиеся в жизни.

Мне нравилось созерцать, как она пишет маслом: жирные мазки краски ложились на холст причудливыми запятыми, налезая друг на друга и мешаясь между собой, будто праздничная толпа на Маркет-плац, – получалось неловко, но она старалась, как ребенок – сосредоточенно-напряженно, словно для нее в этот момент ничего больше не существовало. За этим актом наивного искусства чувствовалась какая-то первобытная сила – желание преодолеть свою природу, сотворив новую реальность: попытка прорваться к себе глубинному, выплеснув его наружу.

В основе всякого творчества лежит неудовлетворенность самим собой, душевный зуд, если хотите – ненормальность. В ее внешности и было что-то нездоровое, какой-то элемент вырождения. Из-за этого тянуло меня к ней необыкновенно: сама мысль о том, что я сплю с ненормальной, меня воодушевляла.

Мы вместе учились у Нитща и состояли в половой связи: именно так, для нее это было чем-то вроде понятия «рукопожатный», не более. Очень по-немецки и крайне практично: три любовника (испанец, француз, русский), встречи по графику, – таким образом она проявляла свою половую толерантность. Ей нравилось использовать свое тело для получения наслаждения – это был взаимообмен: для того, чтобы получить удовольствие, она как бы предоставляла свое тело во временную аренду, – требуя лишь одного – следовать желаниям своей плоти. В отличие от меня она принадлежала к поколению немцев, воспринимавших порнографию как методическое пособие по практическому внедрению в жизнь.

Габриэла была старше меня на десять лет и решила стать художником сразу после того, как побывала в Лос-Анджелесе и попробовала ЛСД. До этого она работала в банке в качестве мелкого клерка. Легкость, с которой она поменяла свою прежнюю жизнь, не укладывалась в моей голове. В этом было что-то неправильное, идущее в разрез со здравым смыслом. Но и само понятие искусства здесь воспринималось вовсе не как делание, а как особое бытование, способность и право на откровенное безумие.

Собственно, и наш с ней «профессор» был знаменит прежде всего тем, что в свое время сидел в тюрьме за богохульство и до сих пор практиковал многодневные «безумства» у себя в Австрии. Почему он взял меня, было не понятно – его принцип заключался в том, чтобы принимать к себе на курс людей без какой-либо художественной подготовки и в буквальном смысле лепить из них «кунстлеров» как из глины горшки, наполняя их экскрементами своих мыслей – все его обучение заключалось в раскрепощении моего сознания и преодолении комплексов.

Он культивировал в нас радость жестокости, чтобы агрессия доводила нас, его учеников, до эстетической эйфории и ликования. «К черту мораль – я выше морали». Сам Нитщъ, когда я его впервые увидел, поразил меня тем, что выглядел как раввин: весь в черном, в неизменной шляпе с широкими полями, длинной седой бородой, – сложно было поверить, что он разбрызгивал разбитые яйца в рот своего творческого партнера из вагины женщины с менструацией, называя все это «эстетической формой молитвы». Каждый из нас должен был преодолеть свой личный страх перед тем, что мы считали позорным для себя.

Например, я боролся в себе с табу перед осквернением понятия святости. Все, что считалось неприкасаемым и общепризнанно значимым, я должен был растоптать в своих работах, исковеркать, переиначить и извратить. Установив из личного общения со мной, что я религиозен, – пусть и не в традиционном понимании этого слова, – Нитщъ потребовал, чтобы я создал антииконы как квинтэссенцию мерзости, изгадив все символы фундаментальных общечеловеческих ценностей: веру, материнство, справедливость, любовь, красоту. Это должно было стать моим Gesamtkunstwerk-ом, в котором я достиг бы предела всего человеческого в себе, а по возможности и преодолел бы его, став uberkunstler-ом.

Сам Нитщъ, подобно ницшевскому сверхчеловеку, считал свое творчество сверхискусством, где создается новая реальность живописью действия, заставляющая работать все чувства человека в акте коллективного садомазохизма, а свое авторское кредо формулировал следующим образом: «Одни выбирают краску, я выбираю кровь».

Понятно, что наши с Габриэлой творческие эксперименты неизбежно влияли и на нашу физическую близость. Каждый воспринимал другого как жертвенное животное, с которым можно делать все что угодно. Погружения друг в друга были мучительными и захватывающими по мере того, как каждый из нас пытался найти предел своих возможностей. Моим рубежом оказалась боль.

Габриэла прошла намного дальше, приблизившись вплотную к самой смерти. Она требовала, чтобы ее душили в кульминационный момент близости, чтобы усилить свой оргазм: все время ходила в черной бархотке, скрывая свои постоянные синяки на шее, – игра со смертью ее необыкновенно возбуждала. Каждый раз я говорил себе, что это последний, когда душил, но ее блаженный оскал с закатившимися глазами не давал мне покоя, я ей искренно завидовал – той сладостной судороги, что пробегала по ее лицу за секунду до того, как я ее отпускал.

Я не знаю, как это влияло на темы ее творчества, но она все время рисовала одно и то же. Все ее картины различались только размерами. На каждой яблоко на весь холст, и ничего больше. Одни яблоки были огненно-красными, другие ядовито-зелеными, но она писала и синие, фиолетовые, даже черные, словно не замечая, что таких в природе не существует. Габриэла была инспирирована запретным плодом, словно Ева в Раю, а каждый из ее троих любовников был змеем-поводырем в мир высокого искусства.

В этом высоком мире неофитов-творцов ни один из всех, кого я знал, не хотел работать, потому что боялся стать снова одним из благополучных членов общества, чья жизнь спланирована от рождения и до гробовой доски, и где превыше всего ценится безупречная кредитная история. Все они считали, что не имеет никакого смысла заниматься сохранением цивилизации, если она все равно рано или поздно, но неизбежно приходит к своему коллапсу. Лучше играть с самим собой и не взрослеть, чтобы ни за что не отвечать. На деньги всяческих фондов они занимались расшатыванием базовых смыслов красоты, взамен предлагая ее заменить понятием стоимости.

«Незыблемо только то, что куплено за деньги. А то, что куплено – возврату и обмену не подлежит», – открыл мне хозяин галереи на Маркет-плац главный секрет современного искусства, когда я поинтересовался, как он отбирает художников, с которыми потом работает.

«Когда будешь продаваться, я тебя сам найду», – пообещал он, ничего не взяв у меня на реализацию. Моя вовлеченность в сомнительные манипуляции со смыслами и формами привела к тому, что неизбежно как грехопадение я оказался втянут в гонку тщеславий вокруг Нитща с целью оказаться приглашенным на его мистерию в качестве участника.

Мне это удалось: вместе с Габриэлой летом следующего года мы оказались в Австрии. За время действия убили трех свиней и двух быков под аккомпанемент духового оркестра и использовали 500 литров крови; в потрошеные туши по очереди клали каждого из нас и обливали кровью и кропили водой; под конец голую Габриэлу привязали к кресту и вместе с распятыми тушами свиней подняли и водрузили вертикально посреди двора, имитируя жертвоприношение Христа.

Габриэла символизировала рождение нового Бога, а все участники действия ходили вокруг нее по кругу под бравурную маршевую музыку духового оркестра и кропили ее кровью и вином, одновременно топча колосья пшеницы, которые нам кидали под ноги. Глядя на распятую женскую фигуру, – на ее голую грудь, крутые бедра и соблазнительный треугольник лона, – мне все время, что длилась церемония, хотелось овладеть ею, прямо на кресте, невзирая на многолюдное окружение, испытав физическую близость с ней как с самим Богом, выразив всю свою эйфорию веры в Него в фейерверке своего физического экстаза. И хотя на всех нас были надеты поверх голого тела белые мантии, они не могли скрыть плотского возбуждения, охватившего одновременно всех участников живописи действия. Это была настоящая оргия богов.

Наше ликование радости агрессии завершилось тем, что, вооружившись здоровенными мачете, мы искромсали распятые туши свиней, превратив их буквально в мясные лохмотья, которые затем зажарили и съели, запив остатками не истраченного вина. Все время, что длилась мистерия, два фотографа и один кинооператор тщательно все снимали.

Через две недели все, что происходило во дворе австрийской скотобойни, было выставлено в одном из залов Штэдель-музея во Франкфурте-на-Майне в виде громадных красочных фотокартин, а в центре зала демонстрировались испачканные кровью мантии, аккуратно упакованные в деревянные ящики в форме буквы «Т». Центральное место в экспозиции занимало фото с распятой Габриэлой, на которое проецировалась кинохроника мистерии.

Обилие красного цвета и изображений потрошенных туш животных вызывало рвотные рефлексы. Глядя теперь уже отстраненно на всю эту вакханалию, участником которой я был всего лишь две недели назад, мне было стыдно за всю ту мерзость, что так тщательно задокументировала фото-и-кинопленка.

Чувство это было сродни отрезвлению, потому что одержимость —единственное слово, которое приходило на ум, когда я рассматривал эти деяния нашей «живописи действия». За всей этой нарочитой демонстрацией жестокости, по сути, стояла обыкновенная трусость всех ее участников признаться самим себе, что они законопослушные граждане, мещане, не способные на настоящие поступки, не способные никого по-настоящему убить. Но правдой, единственной правдой было то, что и я не был достаточно силен, чтобы изуродовать себя, свою природу для того, чтобы затем зарабатывать этим уродством всю оставшуюся жизнь.

Я был слишком нормален, чтобы не понимать, что только дурак может спорить с Богом, предлагая собственные экскременты считать золотом.

Это чувство отрезвления поразительно повлияло на наши отношения с Габриэлой: написал и понял, что ошибся, нужно было сказать мои, – глядя на ее сексуальные ухищрения, я вдруг осознал, что она просто не понимает, что ей нужно. Она обычное физическое удовольствие простодушно принимала за любовь, и потому ее сексуальная неудовлетворенность никогда и не могла быть удовлетворена. Она была с каким-то внутренним дефектом. Им страдают многие, для кого вся жизнь сводится лишь к удовлетворению своих физических потребностей, поэтому близость с другим – это лишь эгоистический акт самоудовлетворения посредством чужого тела. Но если ты ничего не даешь другому, то ничего от него и не получаешь: таков чертов закон природы. Она, как и Нитщъ, пыталась повысить градус своих чувств, но никакого чувства на самом деле не имела, – ни ненависти, ни любви, – одну лишь скуку и желание развлечь себя хоть как-то.

Мое влечение к ней окончательно оформилось после мистерии в постоянное желание удовлетворения самого низменного в себе: уже даже не физической, а духовной похоти, – потому что при каждом акте нашей близости я представлял ее на кресте, в роли распятого Христа.

Судороги ее тела подо мной, ее искореженная улыбка и белки закатившихся глаз, когда я ее душил, все вместе доводило меня до какого-то психопатического состояния, при котором я плохо понимал, что делаю. Это была одержимость сродни той, что я уже испытал во время мистерии Нитща. Сила, с которой я сжимал ей горло, контролировалась лишь моим страхом перед наказанием за ее смерть… но меня все время распирало изнутри желание помочь моему Богу перестать вот так нелепо мучиться здесь и сейчас, освободить его от тела. Дать ему уйти туда, в мир высоких энергий, избавившись от этого кожаного якоря. И однажды я не удержался и сделал это, не отпуская ее до тех пор, пока биение ее жизни у меня в ладонях не прекратилось. Меня душили слезы и перехватывало дыхание, словно я поднялся на вершину самой высокой горы в мире, только гора эта была опрокинута вниз.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4.3 Оценок: 3


Популярные книги за неделю


Рекомендации