Текст книги "Печальные тропики"
Автор книги: Клод Леви-Стросс
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Марксизм, говоря о другой стороне жизни, как мне казалось, следовал тем же законам, что и геология и психоанализ (в том смысле, который придал ему основатель). Все три наглядно показывают, что понимание заключается в приведении одного вида реальности к другому; что подлинная реальность никогда не является очевидной; и что природа истины уже проявляется в стремлении ускользнуть от взгляда. В любом случае, ставится одна и та же задача – установить связь между чувственным восприятием и рациональным, и искомая цель та же: нечто вроде суперрационализма, стремящегося интегрировать первое во второе, не жертвуя ни одним из их свойств.
Я был глух к намечающимся новым тенденциям метафизической мысли. Феноменология меня раздражала тем, что ставила непременным условием связь между переживанием и внешним миром. Соглашаясь признать, что одно заключает в себе и объясняет другое, я узнал от трех моих вышеупомянутых «учительниц», что переход между двумя категориями прерывен; чтобы достигнуть внешнего мира, нужно сначала отказаться от пережитого, даже если впоследствии его снова придется восстановить путем объективного синтеза, лишенного всякой чувственной основы. Что касается движения мысли, которое обрело полную свободу в экзистенциализме, оно мне казалось противоположностью обоснованного анализа, по причине снисходительности, которую оно проявляет по отношению к субъективным заблуждениям. Это возведение личных интересов до уровня философских проблем рискует привести к чему-то вроде метафизики для простушек, простительной в качестве дидактического приема, но очень опасной, когда она позволяет уклониться от миссии, возложенной на философию до тех пор, пока наука не обретет достаточно сил, чтобы заменить ее. Миссия же философии состоит в понимании объективной, а не субъективной сущности. Вместо того чтобы упразднить метафизику, феноменология и экзистенциализм предоставляли средства для ее оправдания.
Этнография стихийно утверждается в своих владениях между марксизмом и психоанализом, которые являются гуманитарными науками, одна из которых изучает общество, другая – человеческую природу, а также физической наукой геологией – матерью и кормилицей истории, методом и одновременно объектом которой она является. Человечество, которое мы знаем, формировалось исключительно под влиянием пространства своего обитания, и это наделяет новым смыслом знания об изменениях земного шара, которые предоставляет нам геологическая история. Это история непрерывной, длящейся на протяжении тысячелетий, деятельности сообществ неизвестных подземных сил и отдельных проявлений личностей, достойных внимания психоаналитика. Этнография приносит мне интеллектуальное удовлетворение: как история, которая соединяет две крайние точки – историю мира и мою, она раскрывает их общие мотивы. Предлагая мне изучить человека, она избавляет меня от сомнений, учитывая те его отличия и изменения, которые свойственны людям вообще. Исключением являются представители одной цивилизации, которые теряют эти отличия, как только выходят за ее пределы. Наконец, она унимает мой беспокойный и деструктивный аппетит, давая моим мыслям почти неисчерпаемый предмет изучения, богатый разнообразием нравов, обычаев и институтов. Она примиряет мой характер и образ жизни.
После этого может показаться странным, что, приступив к занятиям по философии, я так долго оставался глух к посланию, которое содержалось в трудах представителей французской социологической школы. В сущности, озарение произошло только в 1933 или 1934 году, при чтении случайно встреченной книги «Примитивное общество» Роберта Х. Лоуи. Вместо понятий, заимствованных из книг и немедленно преобразованных в философские концепции, я столкнулся с жизненным опытом коренных обществ, достоверно описанным и не искаженным наблюдателем. Моя мысль погибала от удушья в закрытом сосуде, в который заключили ее занятия философским анализом. Выведенная на свежий воздух, она ощутила прилив новых сил. Как городской житель, впервые очутившийся в горах, я упивался пространством, пока мой восхищенный взгляд оценивал все богатство и разнообразие окружающей картины.
Так, с чтения началось близкое знакомство с англо-американской этнологией, впоследствии подкрепленное личными контактами и ставшее причиной серьезных недоразумений. Сначала в Бразилии, где преподаватели университета ожидали, что я внесу свой вклад в обучение дюркгеймовской социологии. К этой мысли их подтолкнула столь живучая в Южной Америке позитивистская традиция и желание предоставить философскую базу умеренному либерализму, который является обычным идеологическим оружием олигархии против личной власти. Яоткрыто выступал против Дюркгейма и против любых попыток использовать социологию в метафизических целях. В тот момент я как раз старался изо всех сил расширить свой кругозор и не собирался участвовать в восстановлении старых стен. Меня часто с тех пор необоснованно попрекали в подчинении англосаксонской мысли. Что за вздор! Сейчас я, возможно, более чем кто-либо, верен дюркгеймовской традиции – и этот факт не остался незамеченным за границей. Авторы, о которых я считаю своим долгом упомянуть: Лоуи, Кребер, Боас, – кажутся мне максимально удаленными от американской философии, восходящей к Уильяму Джеймсу или Дьюи (а теперь представленной так называемыми логическими позитивистами), которая давно устарела. Европейцы по происхождению, сформировавшиеся в Европе самостоятельно или под влиянием европейских учителей, они провозглашают совершенно иное: синтез. Четырьмя веками ранее Колумб обеспечил этому четкому научному методу уникальную экспериментальную площадку – Новый Свет. В тот момент, располагая лучшими библиотеками, можно было покинуть свой университет и отправиться в коренную среду так же легко, как мы едем в Страну Басков или на Лазурный берег. Я выказываю почтение не интеллектуальной традиции, а исторической ситуации. Можно только мечтать о привилегии застать жителей, не затронутых серьезным исследованием и достаточно хорошо сохранившихся благодаря тому, что с начала их истребления прошло так мало времени. Понять это поможет одна любопытная история об индейце, чудом спасшемся во время уничтожения калифорнийских, еще диких, племен. В течение многих лет он жил, никому неизвестный, вблизи больших городов, высекая каменные острия для своих охотничьих стрел. Но дичи становилось все меньше. И однажды этого индейца обнаружили голым и умирающим от голода на въезде в пригород. Он окончил свое существование тихо, как консьерж университета Калифорнии.
VII. Закат
Все эти длинные и бесполезные рассуждения были необходимы, чтобы подвести к одному февральскому утру 1935 года, когда я прибыл в Марсель с намерением сесть на судно в направлении Сантуса. Впоследствии было много отъездов, но все они смешались в моей памяти, которая хранит лишь несколько образов: сначала это необычное оживление зимы на юге Франции. Под прозрачным голубым небом, необычайно легкий, колючий воздух дарил едва терпимое удовольствие, словно вы залпом выпили стакан ледяной газированной воды, чтобы утолить жажду. Особенно тяжелой после него кажется затхлость теплых помещений неподвижного судна: смесь морских ароматов, кухонных испарений и не успевшей выветриться масляной краски. Я вспомнил приглушенный стук работающего двигателя, сливающийся с шуршанием воды вдоль корпуса судна, которое среди ночи навевает ощущение душевного покоя, я бы сказал, почти безмятежного счастья. Словно движение достигло какой-то устойчивой сущности, более совершенной, чем неподвижность; которая, напротив, при резком пробуждении во время ночного захода в порт вызывает ощущение опасности и тревоги: раздражение из-за внезапного нарушения естественного хода вещей.
Наши корабли посетили множество гаваней. Почти всю первую неделю путешествия мы, можно сказать, провели на суше, пока грузили и разгружали фрахт; шли по ночам. Каждое утро мы встречали в новом порту: Барселона, Таррагона, Валенсия, Али-канте, Малага, Кадикс; Алжир, Оран, Гибралтар, перед самым долгим переходом, который вел в Касабланку, и наконец, в Дакар. И только тогда начиналось долгое путешествие, то прямо до Рио и Сантуса, то, затянутое под конец каботажным плаванием вдоль бразильского берега, с заходами в порт в Ресифи, Баия и Виктории. Воздух постепенно нагревался, мягкие очертания испанской сьерры тянулись вдоль горизонта, и на протяжении дней взору представали миражи в форме прибрежных утесов, вблизи побережья Африки, слишком низкого и заболоченного, чтобы его можно было внимательно разглядеть. Это было что-то обратное путешествию. Корабль оказался для нас не видом транспорта, а жилищем и очагом, вокруг которого вращался окружающий мир, каждый день удивляя новым пейзажем.
Однако этнографический дух был еще настолько чужд мне, что я не думал о том, чтобы воспользоваться благоприятными обстоятельствами. Позже я узнал, насколько беглое знакомство с городом, регионом или культурой тренирует внимание и даже позволяет иногда – из-за высокой степени сосредоточенности ввиду краткости отмеренного судьбой момента – постичь такие свойства объекта, которые бы при других обстоятельствах остались скрытыми. В то время меня гораздо больше волновали другие впечатления, и с наивностью новичка я каждый день, стоя на пустынной палубе, жадно наблюдал сверхъестественные явления, чье рождение, развитие и конец представляли восход и заход солнца. Сценой всему этому служил горизонт, более широкий, чем я мог когда-либо видеть. Если бы я мог подобрать слова, чтобы описать всю мимолетность и неистовость этого зрелища, если бы я мог передать ощущение каждого мгновения, каждого неуловимого изменения, кажется, я бы сумел разом постичь все тайны моей профессии: и не было бы в моих этнографических исследованиях ни одного, даже самого причудливого и необыкновенного опыта, о котором я не смог бы ясно и доступно рассказать каждому.
Удастся ли мне, после стольких лет, вернуться в это восторженное состояние? Смогу ли вновь пережить эти тревожные минуты, когда, с блокнотом в руке, я безостановочно подбирал фразы, которые позволили бы запечатлеть эти рассеивающиеся и заново рождающиеся формы? Игра еще околдовывает меня, и я готов рискнуть.
Написано на корабле
Для ученых рассвет и закат – явления одинаковой природы. Так же считали греки, у которых оба явления обозначались одним словом, значение которого зависело от времени суток – шла ли речь о вечере или утре. Эта путаница как нельзя лучше отражает стремление к правильности умозрительных построений и странную небрежность по отношению к конкретным деталям. Некоторая точка земли, находящаяся в непрерывном движении, оказывается между зоной падения солнечных лучей и зоной, куда свет не попадает или отражается. Но в реальности нет ничего более различного, чем вечер и утро. Восход – это прелюдия, в конце которой, а не вначале, как в старинных операх, разыгрывается увертюра. По лику солнца можно определить, каким будет следующее мгновение: если мрачный и мертвенно-бледный, то первые утренние часы ожидаются ненастные; если розовый, легкий, пенистый, то небо озарится ясным солнечным светом. Но о том, что ждет нас в течение всего дня, утренней заре знать не дано. Она выступает в роли метеоролога и сообщает: будет дождь, будет хорошая погода. Иначе дело обстоит с заходом солнца. Речь идет о полноценном спектакле с началом, серединой и концом – нечто вроде миниатюры сражений, побед и поражений, которые в течение следующих двенадцати часов будут разворачиваться в более медленном темпе. Рассвет – это только начало дня; закат – его повторение.
Вот почему люди уделяют больше внимания закату, а не рассвету. Восходящее солнце лишь дополняет сведения, которые дают термометр и барометр, а у менее цивилизованных народов – фазы луны, полет птиц или колебания приливов. Тогда как закат не только рассказывает о таинственных физических явлениях, изменяющих направления ветра и приносящих холод, жару или дождь, но и отражает причудливую игру сознания. Когда небо начинает освещаться отблесками заходящего солнца (так же, как порой резкий свет рампы, а не три традиционных звонка, оповещают о начале спектакля), крестьянин останавливается в пути, рыбак опускает весла и дикарь прищуривается, сидя у гаснущего костра. Воспоминания – это огромное наслаждение для человека, но память иногда грешит против достоверности, так как немногие захотят вновь пережить тяготы и страдания, которые они тем не менее так любят вспоминать. Память – это сама жизнь, но другого свойства. И когда солнце опускается к безмятежно гладкой поверхности воды – скромная лепта небесного скупца – или когда его диск разрезает горный хребет, как твердый неровный ломоть, человек наблюдает в этой мимолетной фантасмагории брожение неведомых сил, туманов и зарниц, чьи неясные столкновения внутри себя самого и на протяжении всего дня он смутно предчувствовал.
Местом этих мрачных сражений должна была оказаться душа, так как незначительность внешних событий не предвещала никакого атмосферного буйства. Ничто не отличало этот день. К 16 часам – именно в этот момент дня, когда солнце, преодолев половину пути, теряет свою ясность, но светит довольно ярко, когда все смешивается в плотном золотистом свете, который кажется нарочно накопленным, чтобы скрыть будущую угрозу, – «Мендоза» поменяла курс. Каждое колебание воздуха, вызванное легким морским волнением, нагнетало и без того сильную жару, и этот незначительный поворот так мало ощущался, что можно было принять изменение направления за бортовую качку. Никто, впрочем, не обратил на это внимания, поскольку ход в открытом море меньше всего похож на перемещение в пространстве. Вокруг не было ни одного пейзажа, который говорил бы о медленном переходе от начала до конца широт, преодолении изотерм и плювиометрических кривых. Пятьдесят километров пути по суше могут оставить впечатление о меняющейся планете, но 5000 километров океана представляют вид неизменный, по крайней мере, для нетренированного глаза. Выбор маршрута, определение направления, знание территорий, недоступных взору, но существующих за широким горизонтом, – ничто из этого не тревожило пассажиров. Им казалось, что они заперты в ограниченном пространстве на определенный срок не потому, что это было необходимым условием для преодоления нужного расстояния, но скорее платой за привилегию быть перенесенными с одного конца земли на другой, без всяких усилий. Они были слишком расслаблены обильными обедами, которые давно перестали приносить чувственное наслаждение, а превратились в запланированные развлечения (к тому же продолжительные сверх меры), заполняющие пустоту дней.
Что до остальных, не было ничего, что могло бы говорить о каких-то усилиях и с их стороны. Хотя знали – где-то в глубине этой махины находились механизмы и люди, которые приводили их в движение. Но ведь было еще одно развлечение – принимать гостей, пассажиры навещали друг друга, офицеры представляли этих тем или наоборот. Время проводили, прогуливаясь на палубе, где работа одинокого матроса, наносящего несколько мазков краски на конус-ветроуказатель, скупые жесты стюардов в голубых костюмах, развешивающих влажное белье в коридоре кают первого класса, служили единственным доказательством размеренного преодоления миль океана, чей плеск был слабо слышен внизу ржавого корпуса.
В 17:40 на небе с западной стороны возникло сложное сооружение, совершенно горизонтальное снизу, словно дальний край моря был непостижимым образом оторван от целого и приподнят над горизонтом, отделенный от него невидимой хрустальной пластиной. За его вершину цеплялись и тянулись к зениту, под влиянием силы, обратной земному притяжению, неустойчивые нагромождения, вздувшиеся пирамиды, застывшая пена будто лепных облаков, которые напоминали даже позолоченную деревянную скульптуру. Эта мрачная груда почти полностью заслоняла солнце, пропуская его редкие отблески, и только в высоте над ней словно реяли языки пламени.
Еще выше в небе, в нежных изгибах переплетались ярко-желтые невесомые ленты. К северу вдоль горизонта эта мрачная стена истончалась, переходя в рельефную пену облаков, которую с обратной стороны освещало невидимое солнце, окаймляя четким контуром. Еще дальше к северу рельефы сглаживались и превращались в бледную полосу, растворяющуюся в море.
На юге возникала та же полоса, но возвышавшаяся огромными пенистыми массивами облаков, которые покоились, как космологические дольмены на каменных опорах.
Если повернуться спиной к солнцу и смотреть в восточном направлении, можно было заметить две напластованные группы облаков, вытянутых в длину и словно разрезанных солнечными лучами позади пузатой и грудастой, но легкой горы в розовых, сиреневых и серебристых отблесках.
В течение этого времени за рифами, загораживающими запад, медленно двигалось солнце. И с каждым его шагом один из лучей прорывал непроницаемую завесу или пролагал себе путь, разрезая преграду. В местах разрывов проступал рисунок, составленный из секторов различной световой интенсивности. Иногда свет втягивался, словно сжимающийся кулак в облачную муфту, которая оставляла видимыми только два напряженных сверкающих пальца. Или пламенный спрут раскрывался в глубине туманного грота, прежде чем снова сжаться.
Существуют две четкие фазы в заходе солнца. Сначала светило выступает в роли скульптора, и только затем (когда небо освещается уже не прямыми, а отраженными лучами) оно превращается в художника. Как только оно уходит за горизонт, свет ослабевает и позволяет проявиться картинам, с каждым мгновением все более сложным. Полный свет – это враг перспективы, но между днем и ночью есть место для творений столь фантастических, сколь скоротечных. С наступлением темноты все сворачивается снова, как ярко раскрашенная японская игрушка.
Ровно в 17:45 наметилась первая фаза. Солнце висело низко, но еще не коснулось горизонта. В момент, когда оно вынырнуло из-под облачного сооружения, оно походило на лопнувший яичный желток, грубо замаравший светом края, за которые еще цеплялось. Разлившийся свет начал быстро отступать. Окрестности потускнели, и в образовавшемся просвете между верхней границей океана и нижней границей облаков можно было увидеть испарения, напоминающие горную цепь, за мгновение до этого такую неразличимую в ярком свете, а теперь отчетливо проявившуюся в сумерках. Эти маленькие плотные черные объекты совершали беспорядочные перемещения на фоне широкого алеющего полотна, которое – давая начало фазе живописи – поднималось медленно от горизонта к небу.
Понемногу монументальные сооружения вечера отступили. Глыба, которая весь день занимала западное небо, казалась сплющенной, как металлический лист, озаренный позади огнем сначала золотистым, потом ярко-красным и, наконец, вишневым. Этот же огонь плавил, очищал и вовлекал в круговорот извивающиеся облака, которые постепенно рассеивались.
В небе возникло несметное множество воздушных сетей; они казались натянутыми во всех направлениях: горизонтальном, вертикальном, под наклоном и даже по спирали. По мере того как закатывалось солнце, его лучи (подобно смычку, который наклоняется, чтобы коснуться разных струн) заставляли проявляться постепенно всю гамму цветов, каждый из которых обладал своим исключительным свойством. В момент проявления каждая сеть, похожая чистотой, точностью и хрупкой жесткостью на стеклянную нить, начинала постепенно распускаться, как будто ее материя раскалялась в небе, полном огней, и, темнея и теряя индивидуальность, расстилалась пеленой все более тонкой, пока не растворялась, открывая новую только что сплетенную сеть. В конце концов остались только неясные оттенки, перемешанные между собой. Так смешиваются цветные жидкости различной плотности, изначально слоями налитые в сосуд, медленно расплываясь, несмотря на их кажущуюся устойчивость.
С этого момента было уже трудно уследить за отдельными сценами этого спектакля, сменяющими одна другую с перерывом в несколько минут, а то и секунд, в различных уголках неба. Как только солнечный диск затронул горизонт, с противоположной стороны, на востоке, проявились разом до этого невидимые облака, окрашенные в ярко-сиреневые тона. Словно кто-то стремительно нанес на небесное полотно несколько мазков, дополнил их деталями и оттенками, а затем уверенными и неторопливыми движениями справа налево смыл с холста, оставив небо чистым над туманной грядой. Она окрашивалась в белые и серые тона, тогда как небо розовело.
Со стороны солнца появилась новая, сияющая красным светом волна, пришедшая на смену предыдущей, превратившейся в плотную туманность над линией горизонта. Когда ее яркое свечение стало ослабевать, на сцене возникли, словно ждали этого момента, и стали приобретать объем отблески зенита, которые еще не сыграли своей роли. Их нижняя граница зазолотилась и вспыхнула, а вершина, еще недавно сверкающая, приняла каштановый и фиолетовый оттенки. В то же время стала четко различимой их структура, как под микроскопом: тысячи маленьких волокон поддерживали выпуклые формы, как скелет.
Теперь прямые солнечные лучи полностью исчезли. В небе остались только розовый и желтый цвета: креветка, лосось, лен, солома. Но и это скромное богатство таяло на глазах. Небесный пейзаж возрождался в гамме белых, голубых и зеленых тонов. Однако отдельные уголки горизонта еще наслаждались последними мгновениями независимой жизни. Слева внезапно обрисовалась легкая завеса, как каприз колдовской смеси зеленых тонов; они постепенно перешли в красные, сначала яркие, затем – все темнее – фиолетовые и, наконец, черные как уголь, похожие на небрежный след угольного карандаша, слегка коснувшегося зернистой бумаги. Позади небо было альпийского желто-зеленого цвета, и облачная гряда оставалась непроницаемой, сохраняя четкие контуры. В западном небе брызнули еще на мгновение маленькие золотые горизонтальные струи, но с северной стороны была уже почти ночь: холмистые облака напоминали белесые выпуклости под известковым небом.
Нет ничего более таинственного, чем совокупность процессов, всегда одинаковых, но каждый раз непредсказуемых, в ходе которых ночь сменяет день. Ее признаки неожиданно появляются в небе нерешительно и боязливо. Никому не дано предугадать ту единственную из всех форму, которую примет на этот раз наступление ночи. С помощью какой-то непостижимой алхимии каждый цвет, распадаясь на оттенки, преобразовывается в другой, и невозможно определить, какие краски надо смешать на палитре, чтобы получить тот же результат. Но ночь смешивает краски бесконечно, начиная свой фантастический спектакль: небо переходит от розового к зеленому, и это впечатление создается оттого, что некоторые облака становятся такими красными, что небо по контрасту кажется зеленым – небо, которое было розовым, но такого бледного оттенка, что он не мог больше соперничать с насыщенностью нового цвета, которого я, однако, не успел заметить. Переход от золотого к красному не сопровождается такой неожиданностью, как переход от розового к зеленому – так исподволь подкрадывается ночь.
Так, играя золотом и пурпуром, ночь подменяет теплые тона бело-серой гаммой. И медленно разворачивает над морем необъятный экран облаков, расползающийся в небе на почти параллельные лоскутки. Вот так же плоское песчаное побережье, заметное с самолета, летящего на небольшой высоте и склонившегося на крыло, вытягивает свои стрелы в море. Такую иллюзию создавали последние отблески дня, которые, наискосок разрезая эти облачные вершины, придавали им облик рельефа, вызывающий в памяти незыблемые скалы – они тоже, но в другие часы были созданы из мрака и света, – как если бы у небесного светила не осталось сил обрабатывать своими сверкающими резцами порфир и гранит, а только нежные и легкие материи, сохраняя в своем закате тот же стиль.
На этом облачном фоне, который походил на прибрежный пейзаж, по мере того, как небо очищалось, появились пляжи, лагуны, множество островков и песчаных дюн, окруженных неподвижным океаном неба, который вспарывал полотно фьордами и внутренними озерами, постепенно уничтожая облачную пелену. И потому что небо, окаймляющее эти клинья облаков, напоминало океан, и потому что море обычно отражает цвет неба, эта небесная картина восстанавливала в памяти отдаленный пейзаж, где снова и снова заходит солнце. Впрочем, достаточно было опустить глаза на настоящее море, чтобы избавиться от миража: это больше не была ни раскаленная полуденная пластина, ни приветливая волнистая поверхность послеобеденного времени. Последние солнечные лучи, почти горизонтальные, освещали только небольшие волны со стороны, обращенной к ним, тогда как другая была уже совсем темной. Тени на воде обрели рельефность и отчетливость, как отлитые в металле. Вся прозрачность исчезла.
Итак, привычным, но как всегда неуловимым и мгновенным образом день уступил место ночи. Все изменилось. В непрозрачном небе на горизонте, мертвенно-бледные с желтизной в вышине и голубея к зениту, стремительно разбегались последние облака, выпущенные под занавес дня. Теперь это были только тонкие и болезненные тени, как после спектакля, когда рабочие убирают с ярко освещенной сцены реквизит, вдруг чувствуешь его бледность, хрупкость и недолговечность и то, что иллюзия реальности была создана благодаря какому-то обману освещения или перспективы. Вот и сейчас все только что живо изменялось с каждой секундой и вдруг замерло в неподвижности среди стремительно темнеющего неба, и мгла поглотила его.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?