Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Сергей Гармаш. Благодарный
Так получилось, что ведущий актер московского театра «Современник» Сергей Гармаш оказался коллекционером подлинных историй о Великой Отечественной войне. В своей колонке он делится с нами жемчужинами своей коллекции.
Двухлетняя Берта почти все время плакала. По мере приближения к линии фронта это становилось все более опасным. А ее надо было перейти во что бы то ни стало – иначе 270 евреям, в числе которых было 35 детей в возрасте от 2 до 15 лет, было не выжить. Они были единственными из пяти тысяч человек, уцелевшими после зачистки фашистами еврейского местечка Долгиново, расположенного неподалеку от Минска. Отряду партизан, к которому прибились беженцы в 1942-м, евреи были смертельной обузой: в силу объективных обстоятельств военные были не в состоянии их защитить и прокормить. Дорога жизни в этой ситуации была одна – полторы тысячи километров по лесам и болотам, ночью, короткими марш-бросками, через линию фронта, к своим. Но девочка Берта все время очень громко плакала от страха. И это ставило под угрозу жизнь всего отряда, совершавшего беспрецедентный поход.
Понимая смертельность риска, сойдя с ума от укоризненных взглядов и возгласов окружающих, совершенно отчаявшись, родители приняли решение утопить свою дочь. У реки отец с матерью несколько раз передавали девочку друг другу. Никто из них никак не мог решиться на убийство. Тем более после того, как все осознавшая Берта тихо пробормотала на идише: «Я хочу жить». Тогда ребенка выхватил красноармеец Николай Киселев, успокоил его и нес на своих руках до самого конца похода, продолжавшегося несколько месяцев. Политрук Николай Киселев – член партизанского отряда «Месть», которому командование поручило сопроводить группу еврейских беженцев. От этого смертельного поручения до него отказались двое других партизан. А он пошел. И Берта Кремер выжила. Воспитывает сейчас в Нью-Йорке внуков. Живы и еще 13 человек из так называемого «списка Киселева». В Израиле членов их семей называют «детьми Киселева», их сейчас уже более двух тысяч человек.
Сам Николай Яковлевич обо всем этом никогда никому не рассказывал. До самой своей смерти в 1974-м. Возможно, из скромности. А может, просто помнил, как после завершения операции его сразу арестовали свои по подозрению в дезертирстве. И лишь ходатайства спасенных им евреев уберегли его от расстрела.
О подвиге политрука, выведшего осенью 1942-го с оккупированной территории 218 еврейских беженцев, стало известно совсем недавно. И, по сути, случайно. Директор Музея истории и культуры евреев Беларуси Инна Герасимова, работая в Национальном архиве, обнаружила письмо времен войны, адресованное Первому секретарю ЦК КП Белоруссии. В нем, так и не дошедшем до адресата, и была изложена история переправки через линию фронта евреев, бежавших из гетто. Через какое-то время Герасимова нашла живых свидетелей благородного подвига русского Моисея. И тогда в Израиле Николаю Киселеву посмертно присвоили звание «Праведник народов мира» и поставили памятник. А 9 мая 2014 года именем Киселева назван сквер на Новом Арбате.
Из подвига Киселева, массы других весьма конкретных человеческих историй и состоит для меня Победа. Образ без налета излишней помпезности, но пронизанный неимоверной болью и страданием. Не перестаю удивляться тому, какую пищу Вторая мировая дала для искусства. Сколько создано по-настоящему великих произведений литературы и кино на эту тему. Начнешь перечислять самое-самое, но и двух рук не хватит, чтобы пальцы загибать. Как обойтись без «Баллады о солдате» Чухрая? Без «Они сражались за Родину»? Не вспомнить «Два бойца», «Женю, Женечку и «катюшу» Мотыля? А «Подранки» Губенко? «Иваново детство» Тарковского, «Судьба человека» Бондарчука, «Помни имя свое» Колосова. Нет, тут бессмысленно даже вспоминать, все равно обязательно что-то забудешь, и станет обидно. Огромное количество хороших фильмов. В том числе зарубежных. Один «Список Шиндлера» чего стоит! Всему молодому поколению надо в обязательном порядке смотреть, чтобы навсегда вызубрить: Холокост – это не клей для обоев!
Вот так подумаешь: а если взять да и вынуть из нашей культуры весь этот пласт? Что останется? Неужели война и впрямь в каком-то смысле двигатель не только прогресса, экономики, но и искусства? Так или иначе, но тема войны, победы всегда вызывает у меня священный трепет в груди. Есть только два праздника, во время которых я каждый раз чувствую в воздухе совершенно особую атмосферу: это Новый год и 9 Мая. Может, я как-то на генетическом уровне с войной связан? Все-таки фамилия у меня вполне армейская: пушкарь, канонир, артиллерист в переводе с украинского. У писателя Олеся Гончара в сочинении «Знаменосцы» даже есть фраза: «Стройными рядами шли гармаши».
А еще я как-то раскопал миниатюру, на которой изображен казак в жупане с фитилем у пушки, а внизу подпись: «Гармаш». Правда, сам я от стрельбы был все время ой как далек. Даже в армии, где моим оружием была лопата. Служил я в стройбате под Тверью. Строили так называемые точки. Места для дислокации ядерных ракет. Домой мамам писали, что строим дороги и детские сады, поскольку точки были секретными. Наверное, сейчас уже можно сказать, что проходили они в документации под названием «ГСМ» и каждой был присвоен свой номер. ГСМ-1, ГСМ-2 – из них состоял известный всем пояс вокруг Москвы.
Несмотря на то что в армии мне не довелось даже пострелять, я очень благодарен ей. Именно она сделала из меня мужчину: там я узнал, что такое мужское общежитие (особенно когда полроты украинцев, а половина – узбеков), что такое жесткий распорядок дня, что такое по морде ни за что, что такое тяжелый физический труд. Когда пришел, я даже один раз не мог сделать подъем-переворот. Но через полгода делал это упражнение уже шесть раз. Все это потом мне очень помогло в актерской работе. Ведь она физически совсем непростая. В Англии, например, по шкале профессий наша работа стоит сразу после шахтера по энергозатратам.
В моей личной фильмографии – прорва военных ролей. Начиная с самой первой, когда я в фильме «Отряд» в 1984-м сыграл бойца Урина. Как дебютная работа, она мне, конечно, особенно дорога. Как и роль в фильме «Свои» Дмитрия Месхиева. Она – настоящая и одна из немногих, за которые до сих пор не стыдно. Разумеется, каждый раз, вживаясь в новый характер, ты неминуемо пропускаешь роль через себя. В этом смысле я, как бы глупо это ни звучало, ветеран Великой Отечественной. Прекрасно помню, как Никита Михалков, подготавливая меня к съемкам в «Утомленных солнцем – 2», дал посмотреть огромное количество документальных видеоматериалов времен начала войны. Я вглядывался в лица пленных. Пытался понять, что они чувствовали. Смотрел на эти поднятые на уровне плеч руки. Крохотный штрих, который многое значит. В этом и боль, и стыд…
Тем не менее, несмотря на все системы Станиславского, мы, современные люди, не способны, мне кажется, до конца понять, как это – постоянно ходить под страхом смерти, собираться убить собственную дочь ради спасения отряда… Я прекрасно понимаю, почему большинство ветеранов, прошедших войну не боком, а переживших реальные ужасы, рассказывают о ней неохотно. Срабатывает средство психологической самозащиты. Все это было так страшно, что для них крайне мучительно раз за разом снова пропускать катаклизм через себя. У нас вот был в театре бутафор, имя которого можно встретить в добром десятке фильмов, – Федя Валиков, мастер комедийного эпизода. Его все звали так легковесно, хотя он прошел всю войну минометчиком. И вот никогда Федор Михайлович, награжденный медалью «За отвагу», кавалер ордена Славы II и III степеней, не рассказывал о военном прошлом. Ведь у каждого такого человека есть внутри жуть непролазная.
Если вдруг таких людей удается по-настоящему разговорить, то ты обязательно получишь такую порцию нелакированных подробностей, что твои ощущения по поводу войны изменятся раз и навсегда. Вот, например, артист Весник, с которым я снимался в фильме «Мастер и Маргарита», рассказывал мне как-то о войне. Известно, что он прошел ее всю, закончив в Праге. И мне очень запомнился такой момент. У него был комбат. По происхождению дворянин, служивший еще в царской армии. За всю войну никто ни разу не слышал от него ни одного бранного слова. Ни одного! Но когда прошло объявление о победе, он лег на землю и стал орать страшным, отборнейшим матом. Вот какой был выброс адреналина. Это была такая странная радость. Кто-то плакал, кто-то смеялся, а у него это вот так выразилось.
Я очень хорошо себе это представляю. Наверное, это можно вставить в какое-то кино. Может, когда-то и вставят.
Когда отменят этот закон, пытающийся нас обучить разговаривать на родном языке.
Помню еще банкет после премьеры в кинотеатре «Октябрь» фильма Юрия Озерова «Сталинград». Сидели мы тогда молодые с Федей Бондарчуком напротив настоящих ветеранов. Сам Кожедуб с нами сидел. А рядом с ним бабка в гимнастерке. На гимнастерке – килограмма два железа. Так вот подвыпила она и говорит: «Вы думаете, я всегда такая пухлая была? Нет, тростинкой в медсанбате служила. Мне раненого было самой не вытащить. Только если он мне помогал. А как его помощь обеспечить – он же без сознания? Так я гимнастерку-то расстегивала, руку его на грудь себе клала – мужики сразу в себя приходили». Вот вам школа фронтового выживания!
Я не устаю поражаться тому, сколько мы еще не знаем о той войне и той победе. Чего только стоит тот самый подвиг политрука Киселева, с которого я начал. А есть ведь еще уникальная история комбата Раппопорта – непридуманная, подлинная версия нашей войны и нашей победы. Она порой так отличается от обкатанных годами в нашем сознании мотивов. Но это наша правда о нашей победе, и мы должны отстаивать ее так же, как наши деды отстояли нашу Родину.
В связи с этим вспоминается еще один случай. В середине 80-х Люся Черновская, руководитель молодежной секции Дома актера, устраивала для нас встречи с интересными людьми. И вот однажды пришли мы пообщаться с совершенно потрясающим писателем Вячеславом Кондратьевым, который на заре перестройки сам трагически оборвал свою жизнь. Это он автор «Сашки», пьесы «Отпуск по ранению». Мощный, серьезный, из гранита человек, фронтовик, дважды раненный.
– Какие критерии у вас при выборе сюжета для военной прозы? – задал кто-то из зала невинный вопрос.
– Борис Васильев – мой коллега и друг, мы оба воевали, – ответил Вячеслав Леонидович. – Я его очень высоко ценю. Но на самом деле, чтобы взять десант, который описан в повести «А зори здесь тихие…», были брошены два больших спецподразделения, а не горстка невинных девушек. Но даже они не решились атаковать десант, они его просто окружили и взяли измором. Я знаю это точно, потому что там погиб мой товарищ. Вот что я могу рассказать к вопросу о критериях.
А дальше, немного подумав, он добавил:
– В декабре 1942 года на Калининском фронте с 30-го числа никто не стрелял. Тишина. Отдыхали. Готовились к встрече Нового года. Ночью в блиндаж, в котором находились сержант и пятеро солдат, ввалился пьяный немец лет пятидесяти. Наши схватились за оружие. Он на плохом русском сказал: «Не надо, подождите, я специально пришел по-доброму». Поведал, что участвовал в Первой мировой и был в России. И спросил: «А можно мы к вам придем? Пусть Сталин с Гитлером воюют, а мы будем праздник отмечать». На что его один из солдат спросил: «А у вас шнапс есть?» – «Много», – ответил немец. Вопрос был решен.
И в итоге они пришли. Пятеро немцев. Сели в этом блиндаже и стали пить. Напились. Какой-то немец достал губную гармошку. Стал играть. Проходивший по окопу политрук это услышал. Сержанта расстреляли через два часа. Всех остальных наших отправили в штрафбат. Всех немцев – в плен.
– Ну и куда я сейчас могу написать пьесу про это? – задал встречный вопрос Кондратьев.
Шел 1985 год. Прошло 30 лет. И таких пьес, на мой вкус, до сих пор не хватает. Иногда гадаю: «А что бы я сам хотел рассказать о войне? О чем бы собрался при возможности снимать кино?» Под впечатлением от голливудского «Интерстеллара» я, совершенно поверхностно разбирающийся в этих всех гравитациях и тяготениях, снял бы фильм о Курской дуге. О людях, которые остались там навсегда. О том, что они думают сейчас о всех нас.
Валентин Гафт. Черный квадрат
Актер Валентин Гафт пишет это стихотворение много лет. Он дописывает и дописывает его. Мы благодарны, что все написанное в стихотворении к этому времени Валентин Гафт разрешил опубликовать в нашем журнале.
Начала не было и не было конца,
Непостижимо это семя,
Меняет на ходу гонца
Эйнштейном тронутое Время.
Конь Времени неудержим,
Но гениальные маразмы
Еще заигрывают с ним,
Катаясь в саночках из плазмы.
Но наберут ли Высоту
Качели нобелевской славы?
Жизнь оборвется на лету…
И кто-то подведет черту
Ее бессмысленным забавам.
Как остывающая лава,
Застынет чернота в квадрате.
Мир погружая в вечный траур,
Умрет душа, талант утратив.
Очнувшись в темноте в неволе,
Крича от боли, в стельку смята,
Откроет двери чернота
Непостижимого квадрата.
Исчезло Время – там дыра…
Как давит глубина сетчатку.
Какая темная игра.
Как ослепительна разгадка.
Майк Гелприн. Однажды в Беэр-Шеве
Рассказ Майка Гелприна
Рыжий Фишел, внук старого шойхета Ицхака, прибежал, едва я открыл лавку.
– Шолом, дядя Эфраим, – поздоровался Фишел, не успев даже отдышаться. – Ой, дядя Эфраим, к тебе там из самого Йерушалайма приехали.
Сначала я подумал, что приехала Гита, и обрадовался, и хотел немедленно бежать ей навстречу, моей младшенькой, ягодке моей. Но потом сообразил, что Гита приедет только на рош-ходеш, первый день месяца адар. И огорчился, и едва не расплакался, потому что до рош-ходеша оставалось еще три дня, мне ли о том не знать, когда каждое утро я дни эти считал. Так я рыжему внуку старого Ицхака и сказал.
– Не расстраивайся, дядя Эфраим, – утешил меня Фишел, – Гита обязательно приедет, уже скоро. А пока ребе Нахум велел передать, чтобы ты надел талит-катан с цицесами и сменил ермолку на штраймл. Те, которые приехали, будут брать у тебя интервью.
Возможно, я когда-то знал, что такое интервью, но потом забыл, как и множество других слов, за ненадобностью. Поэтому я не стал ни огорчаться, ни радоваться, а прошел из лавки в дом и сменил будничную капоту на нарядный талит-катан с цицесами, как велел ребе Нахум. Надел вместо ермолки штраймл из соболиных хвостов, оставшийся мне от отца, с тем и вышел из дома.
Оказалось, что интервью – это когда бородатый ашкенази мелет про тебя всякий халомот, а безбородый сефард смотрит в такую штуковину, похожую на лошадиную подкову, только квадратную и со стеклом там, где у подковы дырка. Возможно, я когда-то знал, как эта штуковина называется, но за ненадобностью забыл.
– А сейчас перед вами, – затараторил бородатый, – почтенный Эфраим Гаон, человек, который считает себя самым счастливым евреем во всей Беэр-Шеве.
Хотел я сказать, что он глупец и счастье считать невозможно, но не успел: только рот разинул, как бородатый этот меня спрашивает:
– Любите ли вы свою семью, господин Гаон?
Видит Б-г, среди евреев тоже встречаются глупцы, что бы ни говорил на этот счет ребе Нахум. Какой же еврей не любит свою семью больше всего на свете после Б-га? Так я ему, этому бородачу из Йерушалайма, и сказал.
– У вас ведь жена, двое сыновей и дочь, господин Гаон? Вы их всех одинаково любите?
Б-г свидетель, не помню, когда слыхал настолько глупый вопрос. Измерять любовь – это все равно что считать счастье. Как я могу любить Голду больше или меньше, чем детей, которых она мне родила? Или Гершэлэ больше, чем Якова? Или Якова больше, чем Гиту? Так я ему, глупцу, и сказал.
Потом он еще много всего спрашивал: и про торговлю, и не скучно ли мне в лавке, и что Голда готовит на Рош-Хашану, и исправно ли мы постимся на Йом-Киппур. Я уже и отвечать устал. А второй, безбородый, все со своей подковой цацкался: то так в нее заглянет, то эдак, то присядет с ней, то отбежит…
Б-г не даст соврать, ничего в нем хорошего нет, в интервью, разве что хорошо, когда оно кончается. Это интервью, однако, и закончить хорошо не сумели.
– А правда ли, господин Гаон, – бородатый ашкенази спросил напоследок, – что вы ненавидите шаббат и не ходите по субботам в синагогу?
Я его сразу ударил, не думая. По лицу, так, что он свалился прямиком в пыль и заблеял, словно овца, которую шойхет режет на Песах. Это наверняка лысый Барух, сойфер при синагоге, подговорил спросить про шаббат. Барух сватался к Голде еще до меня, но старый Танхум, Голдин отец, ему отказал. В Беэр-Шеве всякий знает, что чужим нельзя меня про шаббат спрашивать и напоминать даже нельзя. И если кто чужой спросит, то я теряю разум, и память теряю, и становлюсь настоящим мешуга, и тогда один Б-г ведает, что могу натворить.
Дальше ничего не помню, кроме того, что прибежали соседи и доктор Леви все кричал, чтобы меня держали. Пришел в себя я лишь за столом, в доме, и Голда сидела напротив и подавала мне блюдо с кнейделах. И тогда я устыдился, и разломал халу, и оделил жену мою и каждого из сыновей, а потом разлил вино и прочитал брахот, молитву, положенную перед едой. Мы поели, и я отправил Гершэлэ запирать лавку, а Якова отослал в детскую и наказал спать.
Мы остались с Голдой вдвоем, и, пока она хлопотала на кухне, я смотрел на нее. Я смотрел, и прошлое плясало у меня перед глазами праздничной Хава-Нагилой. Той, что мы отплясывали с Голдой в день свадьбы, и пятьсот человек родни и соседей завидовали мне, потому что ночью мне предстояло лечь с самой красивой девушкой квартала Вав-Хадаш, а может быть, и всей Беэр-Шевы.
Она ничуть не изменилась, моя Голда, даже родив мне троих детей. Осталась такой же стройной и ясноглазой. С тонкими бровями вразлет и шелковыми каштановыми локонами до плеч.
Я долго смотрел на нее и молчал. И потом, когда вернулся Гершэлэ и затих в детской, сказал:
– Пойдем в постель, Голда.
Год назад ребе Нахум спросил меня, делю ли я ложе с женою своей. Выслушал ответ и долго молча глядел на восток, туда, где исходила зноем пустыня Негев. Потом сказал:
– Б-г простит нам прегрешения наши. Ступай.
Наутро я, как обычно, пересчитал дни, оставшиеся до месяца адар. Порадовался, что их стало всего два, и отправился открывать лавку.
До полудня я продал три золотых кольца и нашейную цепочку с могендовидом, а потом принял заказ на брошь и ожерелье для Эстер, племянницы доктора Леви, которая на шестой день месяца зив будет справлять бат-мицву.
Весь квартал Вав-Хадаш покупает драгоценности только у меня – так велел прихожанам ребе Нахум, а кто посмеет ослушаться ребе…
– Не благодари, Эфраим, – сказал он в ответ на слова признательности. – Б-г заповедовал нам, цадикам, заботиться о таких, как ты.
– О каких «таких»? – не понял я. – О ювелирах?
Мой дед был ювелиром, и мой отец, и мой старший сын Гершэлэ тоже станет ювелиром и займет мое место, когда я состарюсь настолько, что не смогу больше мастерить украшения. Так я ребе Нахуму и сказал.
За час до заката я запер лавку и поспешил домой готовиться к шаббату. Голда уже завершила уборку, сготовила хамин и доро-ват и испекла хремзлах. Едва стемнело, она зажгла праздничные свечи, и мы всей семьей сели за стол.
Я разлил по бокалам вино и прочитал минху и маарив, молитвы, положенные накануне субботы. И мы сидели за столом допоздна, я, Голда и двое наших сыновей. Старший, Гершэлэ, который схож со мной лицом и нравом, и младший, Яков, уродившийся подобным моей жене.
В субботу утром я, как положено, надел молитвенный талес и до вечера читал жене и мальчикам Тору. Предписывающие заповеди и запрещающие, выдержки из книги Шмота и книги Йехезкеля, строки из главы Бо и главы Ха-Ходеш.
Я читал строки, завещанные Всевышним, смотрел на Голду и на рожденных от нее сыновей, и радовался, что они у меня есть, и думал, что счастлив тот, кто любит свою семью так, как я, – больше всего на свете после Б-га.
И еще думал, что завтра приедет Гита и мы все будем в сборе.
И почти совсем не думал о том, что Б-г проклял меня.
И что моей жене и детям запрещено ходить в синагогу по субботам, потому что они – не евреи.
Гита приехала на следующее утро, как мне и обещали. Ее привезли в таком же фургоне, что полгода назад доставил Якова, а до него – Гершэлэ и Голду. Фургон был желтым, в синюю полосу, с надписью «Jerusalem electronics, Inc» на борту.
Высокий, плечистый сефард выбрался из кабины, отворил дверцу кузова, и оттуда на землю ступила моя Гита. Я бросился к ней, упал перед ней на колени, прижал к себе. Потом отстранил, вгляделся, и сердце мое едва не вылетело из груди от радости. Я так боялся, что она будет… не похожа. Но то была она, моя дочь, кровиночка моя, ягодка. Такая же, как обычно, такая же, как всегда.
– Фирма решила сделать вам подарок, господин Гаон, – пробасил между тем сефард. – Как постоянному клиенту, бесплатно. Спросите ее что-нибудь.
– Что спросить? – оторопел я.
– Что хотите.
– Ты здорова, маленькая? – машинально спросил я.
– Здорова, папа.
Я почувствовал себя так, словно меня ухватили ювелирным бокорезом за сердце. Это был не ее… Не ее голос. Неживой. Механический, бесцветный, ничего общего не имеющий со звонким и чистым голоском моей малышки. Я вскочил, оттолкнул Гиту и метнулся к сефарду.
– Это не она! – заорал я ему в лицо. – Ты кого мне привез? Кого привез мне, грязная свинья?!
– Что с вами, господин Гаон? – изумился сефард. – Которую заказывали, ту и привез. Точно по фотографии. Ей поставили голосовой блок за счет фирмы, мы думали, вы обрадуетесь, в предыдущих моделях такого блока нет. Робототехника, знаете ли, не стоит на месте, мы…
Я бросился на него, заехал головой в подбородок и сжатыми кулаками в живот. Он согнулся от боли, я добавил ногой, и в следующий миг он сокрушил меня ударом в челюсть. Мне показалось, что у меня взорвалась в голове такая штука… я раньше помнил, как она называется, но за ненадобностью забыл. Я перестал видеть и перестал чувствовать. Из дальнейшего помню лишь, что вокруг были люди и прорывался откуда-то издалека голос доктора Леви. Говорящий несвязные слова, часть из которых я знал когда-то, но забыл за ненадобностью.
– Ракета «Град»… Сектор Газа… Всю семью в один миг… Роботов… Заставил себя забыть… Ментальный кокон… Каждодневный нравственный конфликт между религиозностью и преданностью погибшим… На грани сумасшествия… Кризис… Предварительный диагноз – инсульт…
Весь месяц адар и половину нисана я пролежал в больнице Сорока в беспамятстве. А когда наконец пришел в себя, у моей постели сидел доктор Леви.
– Шолом, – поздоровался он. – Молчи, тебе не нужно сейчас говорить. Твои родные здоровы и ждут тебя. Они…
– Правда? – перебил я, несмотря на запрещение говорить.
– Б-г свидетель, – подтвердил доктор Леви. – У меня хорошая новость для тебя, Эфраим. Ребе Нахум ездил с ходатайством в Йерушалайм, к самому ребе Ионе Мецгеру. Главный раввинат постановил разрешить твоей семье принять гиюр. Они прошли обряд обращения и уже две недели как евреи, все четверо.
Я долго не мог поверить. Я подумал, что доктор обманывает меня. Ведь они не могли быть евреями, потому что они… они… я тщился вспомнить, кто они, и не мог, поскольку забыл это слово за ненадобностью. Потому что они не люди, понял я наконец.
– Настоящие евреи? – спросил я.
– Ну конечно, настоящие, – улыбнулся доктор Леви. – Богобоязненные и благочестивые ашкенази.
И тогда Б-г дал мне силы, и я – поверил. Я заставил себя поверить. Как когда-то заставил забыть.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?