Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Вот я сейчас в затруднительном положении. Я вам принес подарок, – и передает этот полевой аппарат.
Профессор спрашивает:
– Может быть, вам что-нибудь нужно в дорогу?
Он не отказался, профессор дал ему 500 марок.
Однажды приходит немец, говорит:
– У вас есть полевой коммутатор?
Говорю, что это личный прибор.
– Профессор – и личный, этого не может быть.
Говорю, что у него и калориметр личный, он на свои деньги делал.
– Этого не может быть, у нас нет такого.
Меня заела принципиальность, хотелось доказать, что это так. Тут профессор Терещенко документально доказал, что это так. Потом были товарищи, которые видели, как профессор платил 500 марок лейтенанту немецкому. Я потребовала муки и масла. Аппарат они взяли, но не заплатили. Кто-то из сотрудников института получил потом килограмм муки за этот аппарат. Я пошла, объяснила этому офицеру, что я ничего не получила. Завхоз сказал, что он еще не всю муку отдал. Они отвернулись, начали говорить между собой и все время упоминали имя Казакевича. Я перестала ходить, а мой сынишка пошел спросить у переводчика. Этот офицер говорит:
– Меня удивляет, что профессора здесь имеют свои приборы. – Смотрит на моего сынишку, сжалился, может быть, и написал – 2 кг муки и 3 гр.397397
Очевидно, в тексте ошибка. Возможно речь идет о 30 гр.
[Закрыть] постного масла.
Такая жизнь продолжалась у меня. Мы начали соду делать, бертолетову соль. Существование было бедным в смысле интеллекта. О научной работе и говорить не приходится. Мне одно время казалось, что я совершенно отвыкла соображать. Меня удивляли мои соседки. Все стали как волки, вырывают у тебя из рук все. Вот идет производство, как будто хорошо. Я бы коллектив организовала, можно было не все показывать немцам, а поддержать коллектив, но этого сделано не было. Каждый старался себе рвать отдельно. Созданный коллектив был слишком узким. Человека принимаем первый раз на производство неквалифицированного, а я сижу в лаборатории. Правда, я не знаю, для чего сижу. Сам Терещенко говорил: «От вас, собственно, пользы мало». Я ему не могла сказать, для чего я сижу, Богданову не могла сказать, своему соседу, который мне помогал. Мы много об этом не говорили. Нам говорили:
– Какую пользу вы приносите? Почему вы так медленно делаете инвентаризацию и т. д.
Я не все записывала. Терещенко и Богданов об этом не знали. Сейчас я им об этом сказала. Если бы сейчас были стены поштукатурены, то можно было бы начать занятия. Те разновесы, которые мы спрятали с мужем, целы, а те, которые забрал Робинзон, пропали. Я могу начать занятия. Тогда я, конечно, мало пользы приносила, на производстве не работала. Я не развозила никуда ни мыла, ни спичек. Мне было и досадно, в то же время думала: ну, ладно, перетерпим как-нибудь.
Первое время спички стоили коробка 50 рублей, хлеба не было в продаже совсем. Потом спички подешевели до 25 рублей. Зерно появилось в продаже. Зерно стоило, приблизительно, 25 рублей стакан, значит, коробка спичек за стакан зерна. Приобрела дома мельницу, молола и оладьи пекла, а иногда просто зерно варишь, кашу. Между прочим, я думала, что дети будут болеть, но они не болели. Правда, я запаслась капустой, а там – витамин «Ц».
Большие переживания были при наборе в Германию. Во-первых, дети были такого возраста, что им нужно было ехать в Германию. Если бы это было более коллективно организовано, то, конечно, можно было бы прятать детей, но домком наш старался выявлять. Он боялся, вероятно, и всех старался показывать. Некоторые уехали исключительно из-за этого, потому что не сумели спрятаться. Я с дочкой пережила два таких момента в первый приход немцев. Здесь нашими силами открылся железнодорожный техникум, и когда я познакомилась с учительницей, удивилась, почему она здесь осталась. Молодежь хлынула в этот техникум, и одно время техникум давал броню. С большим энтузиазмом учились дети. Учеба была чисто узкого характера, чисто технические предметы были, и дочь поступила сразу на второй курс, училась с удовольствием. Им не нравился украинец, который проповедовал ужасные вещи, и почти никого не было в классе во время его уроков. За это грозили школу прикрыть. Там и Пушкина врагом считали и т. д. Остальные предметы проходились очень хорошо. Там преподавалась и электротехника, и физика, и математика.
Во второй приход этот техникум был ликвидирован, потому что 70% преподавателей ушло с красными. Но что всех поразило – это то, что ушел этот украинец. Этот техникум не стал давать брони. В газете была объявлена всеобщая мобилизация в Германию молодежи, особенно с 1921 по 1926 год рождения. Дочь 1924 года рождения. Я туда, сюда, к профессору Казакевичу. Он был политкомиссаром нашего института, по-моему, от гестапо. Пришла с ним посоветоваться.
– Ей, – спрашивает, – не хочется ехать?
– Конечно, – говорю, – не хочется и, главное, она нездорова.
– Знаете, – говорит, – лучше быть здоровой и поехать в Германию. Там можно чему-нибудь поучиться.
– Чему же?
– Хотя бы культуре.
Я говорю, что у нее душа не лежит к этому.
– Тогда я советую поехать всем вам. Это же замечательная страна! Вот сейчас едет группа профессора Андрусова. Он и химиков забирает. Да, знаете, профессор Кузнецов собирается ехать со своей семьей.
– Да и муж тут погиб…
– Ну, это не причина. Муж погиб в одном месте…
– А вы что же, – говорю, – хотите, чтобы я погибла в другом месте?
– Но вы же туда не на гибель едете? Я бы просил вас написать биографию вашего мужа, потому что Борису нужна пенсия, ему нужно помочь.
– Хорошо, – говорю, – я напишу, но, очевидно, придется ехать в Германию.
Большую услугу мне оказал врач. Наших врачей надо превознести, особенно Токарева такая, Киселева, потому что всю интеллигенцию они спасли. Причем, им кое-что платили за это дело. Лично с меня они ничего не взяли, написали болезнь одну, очень хитрую – изменение роговицы на почве туберкулеза желез. Заведующий немец говорит:
– Не можем мы здесь разбираться. Вероятно, все-таки вам придется ехать, хотя это очень серьезное дело.
Дочь владеет немецким языком, обращается к нему и рассказывает, что у нее такой диагноз, поэтому она обращается к нему, т. к. слышала, что он специалист в этой области. Он говорит:
– Да, да, я помогу, – и действительно вас нужно освободить.
Таким образом, ее удалось освободить, только благодаря врачам, и надо заметить, что они многих спасли.
Еще у нас переживания были. По улицам нельзя было ходить. Мы решили с дочкой идти на огород, километра полтора. Остановил нас кавказец, спрашивает у нее:
– Ты куда идешь?
– Домой.
– Домой? Так иди.
Мы не поняли, идем дальше и напоролись на заставу. Немецкий офицер, а кругом кавказцы стоят. Двое отделяются, ее окружают, говорят:
– Ты иди, а мамаша вещи принесет.
Подходит кавказец, которому поручили нас вести, и говорит:
– Зачем вы поперлись на этого офицера, я же показывал вам.
Ведут они нас двоих. Мы спрашиваем, что это значит. Этот кавказец отвечает:
– Сельскохозяйственная мобилизация.
Я говорю:
– Давайте устроим так, что мы сбежим.
– Я бы это сделал, но у нас за это вчера пять человек расстреляли.
Идет с нами мужчина и говорит, что если мы сейчас не освободимся, то там пропали. Мы идем, волнуемся. Дочка падает, мертвецом стала совершенно. Наконец, этот кавказец согласен нас выпустить, а мужчина убегает. Они начинают стрелять в него. Это было как раз напротив немецкого общежития. Оцепляют этот дом кругом. Обращаются к нам – это сообщники, всех расстрелять. У дочки хватило мужества подойти к тому, кто говорил «всех расстрелять» и сказать ему:
– Мы тут ни причем, это же мужчина был. – Показывает свои документы.
Он говорит, что сейчас никакие документы не признаются:
– Идите, – говорит, – на пункт.
Этот кавказец остается там, чтобы поймать мужчину, а другой кавказец ведет нас на пункт на улицу Дзержинского. Приводят туда. Меня не пускают за проволоку, но я все-таки иду с ней. Вдруг, отделяется командир, кавказец. Она обращается к нему по-немецки. Он говорит:
– Говорите со мной на моем родном языке.
– Как? – спрашивает она.
– Ну, на русском же.
Она начинает рассказывать. Он слушает, большие черные глаза, слезы кап-кап. Я никогда не забуду этой картины. Он хлопает меня по плечу, говорит:
– Это очень нехорошо.
Я спрашиваю:
– Это эвакуация?
– Нет, это очень нехорошо.
– Что же делать?
– Я бы вам помог, но вчера я принужден был сам расстрелять своего брата. Я, – говорит, – ребят своих сдерживаю. Если бы я их не сдерживал, половина Харькова разбежалась бы. Я партиец с 1925 года, обманут…
Его брат чуть не убил коменданта, и когда его вели расстреливать, чтобы заслужить доверие, он сам застрелил брата. Тот проходил мимо него, говорит: «Стреляй!»…
Я хожу вокруг этой проволоки, вижу дочь, кричу:
– Оля!
Вдруг меня останавливает патруль:
– Это кто?
– Моя дочь, – говорю.
– Эта, в голубом платьице? Так мы сейчас, не волнуйтесь же…
Хожу. Вдруг через час у меня какая-то сердечная тревога. Я бегу и кричу:
– Оля!
Она в это время идет с каким-то патрулем. Она потом рассказывала:
– Патруль обращается, говорит, мамаша все дело испортила.
Но только он сказал: «мамаша все дело испортила», рядом появляется немецкий офицер, который должен был прийти через полчаса. Тогда он шепчет: «Мамаша спасла!». Она мне кричит:
– Мама, иди домой, я одна тут останусь.
Говорят, предчувствия нет. Очевидно, тревога была какая-то у меня. Я думаю: что же дальше делать? Еще сама не знаю, что я наделала. Хожу и думаю: вот сейчас с ума сойду, кругом хожу. Через полтора часа, – Оля потом рассказывает, – подходит к ней командир кавказский, треплет ее по плечу, слезы у него на глазах, говорит:
– Не волнуйся, спасем тебя.
Она успокоилась. Еще проходит полтора часа. Она видит, что он идет с командиром и с ним разговаривает, показывает на Олю пальцем и говорит:
– Но ей же 16 лет нет.
Тогда этот говорит ей:
– Это мамаша, что в институте работает, так она же малыш. – Говорит патрулю:
– Скажите в голубом платье, чтобы она уходила.
Оля проходит мимо него. Он улыбается ей, но отвернулся от немца. Патруль около меня говорит:
– Ваша дочка пошла, идите скорей.
У меня ноги подкосились. Там была масса женщин с детьми. Почему их забрали, не знаю. Кто-то мне недавно сказал, что будто бы найдена большая могила за Холодной горой и там было много женщин с детьми. Наши пришли 23 августа, а это случилось 14-го. Кавказцы, они же и власовцы, мне кажется, чувствуют себя обманутыми. Этот командир говорил, что попал в плен с большим своим отрядом и очень обманут.
– Конечно, – говорит, – вы думаете, что я долго буду жить, но я умру иначе. Я должен сделать так же, как мой брат.
Я говорю:
– Дайте, я запишу вашу фамилию.
– Не надо. Если я буду в Харькове когда-нибудь, я вас найду в Технологическом институте.
Я хотела заплатить, но он не взял.
И так жили все время под Дамокловым мечом. Последнее время мои двое детей никуда не ходили. Сыну 15 лет, но он довольно рослый. С моим сынишкой надоели мне. Учиться негде. Идти воду таскать немцам? Борис говорит:
– Мама, если ты меня любишь, ты этого не сделаешь, я не дойду до них.
У Бориса товарищ – Деркач. У него отец в Красной армии. Он сам по натуре боец, пытался несколько раз к красным переходить. Правда, он немного хулиганистый парень. Мне любили замечания делать, что мой сын дружит с ним. Я наблюдала за ними. Однажды они сидели под трубой и тихо беседовали. Мальчишка этот заявляет:
– Если фронт близко, я уйду.
Борис говорит:
– Если бы был жив мой папа, я бы тоже пошел, но так как у меня осталась одна мама, то я боюсь, что она с горя умрет, и тогда что же мы будем делать? Мама говорит: спрашивают, почему я с тобой дружу.
Тот говорит:
– Я знаю, что твою маму вызывали несколько раз и спрашивали, почему мы дружим, но, надеюсь, твоя мама не сказала?
– Конечно, нет, разве она дура.
Потом начали говорить о книжках. Есть такая книга «Рыжик». Деркач мальчишка способный, но хулиганистый.
– Я, – говорит, – тебе дам эту книжку.
Я ушла, не показала виду, что их слышала. Их долго не было.
Мать Деркача просила сына пойти работать, но мальчишка не пошел, не мог на немцев работать. Одно время мать его пошла на деревню и застряла где-то месяца на полтора. Он с братишкой остался вдвоем. Мне все время ставили на вид, что Борис дружит с ним. Я просила оставить его в покое:
– Вы видите, в каком он положении.
– Он красноармеец.
Этот мальчишка вынужден был дрова таскать, потому что ему нечем было топить. Правда, у него была тетя, но как-то все люди для себя стараются. Потом его застали, что-то он украл и начали говорить, что он вор, мошенник. Я начала говорить Крылецкому, что нужно учитывать положение.
– У вас же, – говорю, – есть директорский фонд. Дайте ему мыла, он купит себе что-нибудь.
Этого не сделали. Пришли наши, он ушел. Первый раз он ушел, пришел со шрамом. Он был разведчиком и из 12 разведчиков он остался жив, спрятался в погребе у одной тетки. Как на мальчишку, на него не обратили внимания и он ушел. Вторично он приезжает. Оказывается, он с какой-то частью стоит на каком-то острове на Днепре. Машина пришла в Харьков, и он приехал навестить мать.
Когда была уже перестрелка перед вторым приходом немцев, у нас было вывешено объявление: «За ложные слухи о том, что прорвались немецкие части к Харькову, расстрел». Началась бомбежка, мы сидели в подвале. Машин уже не было, а пешком я не рискнула идти. Мои знакомые почти все ушли. Один знакомый заходил за нами. Он говорит: «Действительно, с детьми трудно идти. Может быть, ничего не будет». Ушел с котомочкой, дошел до Купянска, а сейчас пришел обратно.
Нунес меня уговаривал ехать в Германию. Он вошел в наш институт, как комиссар и распоряжался тут некоторыми делами, вызывал каждого из нас в отдельности, убеждал ехать в Германию. Я говорю, что дети, больна, у дочери туберкулез.
– Ничего, ничего, там можно вылечиться. Почему вы не хотите?
Я говорю:
– Для того, чтобы вылечиться, нужно ехать в Крым.
Наконец, он заявляет:
– Через неделю институт будет закрыт, вы будете направлены на биржу труда. Когда получите повестку с биржи труда, тогда будете говорить другим тоном.
– А если все-таки я не поеду? – спрашиваю.
– Если вы не захотите поехать, то в случае военных действий, здесь будет такая бомбежка, сильнее, чем в Сталинграде398398
Речь идет об обороне Сталинграда.
[Закрыть]. Тогда всех пешком будем выводить.
Я осмелилась сказать:
– Ну, хорошо, тогда я лягу вместе со своим мужем.
Спрашивает через переводчицу:
– Почему же вы хотите подвергаться опасности?
– Все-таки на своей земле.
Кюн был директором Углехимического института. Он сагитировал ехать профессора Кузнецова, академика Украинской академии наук и ассистента нашего Поляничко, который приходил ко мне накануне и убеждал ехать. Ему сказали, что будет хуже, чем в Сталинграде. Профессор Кузнецов М. И. был в высшей степени честный человек. Он никак не мог приспособиться, не мог спекуляцией заниматься и страшно нуждался. Он серьезный научный работник. Он ко мне приходит и говорит:
– Екатерина Алексеевна, здесь мы не сможем работать долго, несколько лет, поедемте во Львов. Там нам все предоставляют. Можно взять пианино. Тем более, что детей все равно заберут в Германию, особенно перед приходом наших. У меня дочка, которую я хочу спасти. В Харькове камня на камне не останется.
Я все-таки сказала:
– Михаил Иванович, душа у меня не лежит.
– Почему?
– Я, – говорю, – настолько люблю свою родину.
– Да теперь какая родина. Ее сейчас не существует ни у кого, – что-то вроде этого. – Надоело, – говорит, – мне это голодное существование.
Ему дали какой-то паек замечательный, квартиру замечательную.
– Наконец на старости лет надо же мне посидеть, спокойно поработать.
Перед этим его какой-то генерал важный приглашал на чашку кофе и профессора Дедусенко. Дедусенко очень разбирался во всем, но он тоже уехал, только когда эвакуация была, а когда соблазнял Нунес – он не хотел ехать. Нунес говорил:
– Те, которые здесь остаются, это враги.
Я тогда сказала, что все равно лучше уж я умру от НКВД.
Кюн забрал у меня пять весов, в библиотеке – книги. Между прочим, кто-то был, кто сказал, что в потайной комнате, – а такая, действительно, у нас была, есть кое-что, поэтому аудитория сгорела. Второй этаж остался. Аудиторию, которая была на третьем этаже, подожгли.
Кюн не мог вывезти весы и книги, так он их расстреливал из револьвера. У нас есть сейчас эти книги расстрелянные, с дырками.
6 октября 1943 г.
(Государственный архив Харьковской области, ф. П-2, оп. 31, д. 17, л. 59–64. Оригинал, машинопись).
№ 10
Из стенограммы беседы, проведенной с профессором Михаилом Ивановичем Сахаровым
Я профессор физики Машиностроительного и Электротехнического институтов. 1882 г. рождения. Семья у меня небольшая: жена и дочь 20 лет, которой все время нужно было выезжать в Германию. Живу я в доме специалистов399399
Дом специалистов расположен по проспекту Правды, 7. Построен в 1939 г. по проекту архитектора А. С. Лемыша для деятелей науки и культуры (поэтому имеет такое название).
[Закрыть]… В Харькове с 1909 года, с первого курса университета. Окончил Харьковский университет, математическое отделение физико-математического факультета. У меня специальности – математика, физика, механика, астрономия. Был я в Германии в 1908 году, был учеником Рентгена и представить себе не мог того, что видел в лице теперешних немцев.
Когда пришли немцы, было обещано открыть политехнический институт, приказали всем зарегистрироваться, явиться. Мало того, устроили совет, собрание для избрания кафедр, директора. Прежде всего, с директором получилась какая-то чепуха, помню, избрали двух директоров. Терещенко попал в число избранных и Крамаренко, бывший обер-бургомистром. На собрании было человек 35, один получил 19 голосов, другой – 18. Кажется, Крамаренко получил 19 голосов, Терещенко – 18. Произошли неприличные споры. Эти директора начинают спорить между собой. Крамаренко называет себя директором, ему хочется быть директором, и говорит, что Терещенко будет заместителем директора. В конце концов, спор кончился ничем между ними, просто немцы какими-то судьбами назначили Терещенко.
Затем получился курьез. Заведующих кафедрами капитан Полланд собирался везти вместе с собой на утверждение в Днепропетровск. Почему именно туда, не могу сказать. Утвержден, в конце концов, никто не был. Однако же, говорили, что институт должен начать работу, как политехнический институт. Так прошло недели две такого определения. Потом начали водить за нос, не то откроется, не то не откроется, а к 1 января стало известно, что ни в коем случае институт открыт не будет, а тот институт, который был, передать на консервацию. Казалось бы, раз передать на консервацию, лаборатории должны сохраниться, в них должен остаться заведующий, ассистенты, ухаживать за лабораториями, но на деле оказалось, для того, чтобы консервировать институт, для этого нужен очень ограниченный круг людей, никаких профессоров не нужно, все это можно разогнать, оставить очень ограниченное число таких исполнителей, которые бы там приглядывали.
Так дело протянулось до февраля. В феврале стало известно, что институт не будет функционировать, что преподавательско-профессорские силы распущены, но в то же время германское командование берет на себя заботу о сохранении жизней, о материальной поддержке всех профессоров, преподавателей, потому что, насколько помню, но точно не знаю, как будто, вроде того, что сам Гитлер заботится о благополучии и жизни профессорско-преподавательского состава. Начиная с января, было объявлено, что, так как германское командование заботится о сохранении жизней профессоров и преподавателей, то будут выдавать им паек. И, действительно, начали выдавать паек профессорам, доцентам, не помню еще кому. 7 января был выдан первый паек. Он представлял собой один килограмм рослой мокрой ржи и затем один, полтора-два соленых огурца – это паек на неделю. На следующей неделе опять паек, опять килограмм той же рослой ржи. Правда, соленых огурцов не было, но стали давать кормовой бурак, не помню какое количество, но только бураки промерзли так, что, как только их внесли в комнату, сейчас же из них потекла жижа, и они никуда не годились. Но наше положение было таково, что и этот паек представлял интерес, и за этим пайком стояла очередь. Обстановка была самая мрачная. Во дворе, в подвале Машиностроительного института с маленькой форточкой для света, в сырости и холоде простояли за этим пайком. Организация была отвратительная, взвешивание производилось медленно, но все-таки люди стояли, потому что уже прошло два месяца, ноябрь и декабрь, когда ничего не давалось, все поняли, что рассчитывать не на что и великое благо, когда дается этот паек.
Это – в январе. Так было до февраля. Мы в это время принюхивались, подыскивали какой-нибудь вид работы. Я, в частности, в это время как будто получил возможность делать коробочки для спичек. Я думал о других видах работы, но это было просто невозможно, не под силу. Единственно возможным оказалось изготовление этих спичечных коробочек. Я думал. Например, в это время в Электротехническом институте начали изготавливать железные трубы, так называемые, дымогарные трубы. На этот вид работы я думал приспособить себя. Затем в Электротехническом институте собирались изготовлять зажигалки. Я думал себя на этот вид работы приспособить. Потом в Электротехническом институте стали говорить об изготовлении камушков. Но на все эти работы не хватало материалов. Для изготовления дымогарных труб были совершенно негодные условия. Ни инструмента нет, ни руководителей настоящих нет. Кроме того, слишком тяжелая работа с железом, на холоде гнуть его, молотком колотить. Это казалось совершенно невозможным. Единственной наиболее приемлемой работой оказалось изготовление спичек.
Начали изготавливать спички. Но и это изготовление спичек было сопряжено с большими неприятностями и с большими щелчками по самолюбию. Мы же шли на все, а вы приходите, сдаете бригадиру, хотите получить новый заказ, а этот заказ не дается. Это било по самолюбию здорово. Вам или дают, или не дают, обещают. Потом приходите получать новый заказ на 50–60 коробочек, говорят: приходите завтра. Приходишь завтра – то же. Очень неприятно, тяжело это было. Единственно, чем можно было заниматься, только этим.
Правда, в этот промежуток времени я, следуя примеру молодых людей, попытался один раз сходить в деревню. Но, прежде всего, в деревню нужно идти к хорошо знакомым людям, во-вторых, в район на отдалении километров 20. Я попытался, было, сходить для обмена в деревню, но меня подбили по дороге какие-то розвальни. Устал я ужасно от этой ходьбы. Выменять я толком ничего не выменял. Ходил с женой, жена простудилась, и решил, что это не для меня. Поэтому я и остановился на спичках, ибо, повторяю, совершенно ясно обнаружилось за это время, что думать об открытии какого-то учебного заведения, о науке, об ученом деле не приходится, об этом нужно забыть.
Так это тянулось до февраля. В феврале было сказано, что германское командование не может заботиться о поддержании жизни ученых. Но в то же время, ввиду того, что Харьков является прифронтовым городом, и что вообще военные события могут развернуться между Доном и Днепром и Харьков может оказаться плацдармом военных действий, то по всем этим причинам германское командование предлагает научным работникам выехать в Полтаву. В Полтаве будет предоставлена служба, квартиры и там можно будет прокормиться. Даже говорили, что первый месяц вы можете там ничего не делать совершенно. За это время вы отдохнете от всего пережитого в Харькове, а затем через месяц вам подыщут работу по специальности.
Кое-кто согласился на это и поехал, но лично мне это казалось противным моей совести. Ехать в Полтаву на иждивение немцев мне казалось противным. Я с этой поездкой никак не мог согласиться, несмотря ни на какие обещания. Мне даже казалось, чем лучше обещания и чем точнее они будут выполняться немцами, тем больше я буду закабален и связан. Мне даже приходило в голову, – может быть, это уже больное воображение, – что поездка в Полтаву – это в известном смысле переход на сторону немцев и измена. Я некоторым ближайшим товарищам говорил об этом, но только ближайшим, потому что это нужно было держать в страшной тайне.
В самом институте к директору института был прикомандирован уполномоченный от германского военного командования, в частности, был прикомандирован доцент Овощников. Он действовал не от имени директора, а от имени германского командования. Он говорил:
– Вы не думайте, что поездка в Полтаву – это просто приглашение. Это – ваша обязанность, это требование германского командования, – так он объяснял поездку на немецкие хлеба в Полтаву.
Тут же сыпались некоторые угрозы с его стороны:
– Если вы не поедете, то вы лишитесь пайка, на вас будут смотреть особым образом и вообще нельзя гарантировать вашей безопасности, – так говорилось по поводу отказа нашего от поездки в Полтаву.
Я лично тогда пошел домой, в горьких слезах поговорил с дочерью и женой, как быть. Не ехать – подвергнешься опасностям, каким – не известно. Домашний совет ночной привел к тому, чтобы не ехать в Полтаву ни под каким видом. Но это были очень тяжелые переживания.
Ответом германского командования на отказ было то, что они просто нас выбросили, в известном смысле слова, из своего поля зрения, т. е. прекратили в феврале выдавать тот жалкий паек, который давался в январе.
Это – отношение немцев, но нельзя умолчать об отношении управы. Если немцы не дают работы, то управа должна как будто дать какую-то работу, подумать, позаботиться. Для себя она позаботилась, о некотором круге людей, о 6–7 человеках, а остальных выбросила за борт. Что особенно возмутительно, это следующее. Я лично пошел к заведующему отделом народного образования. Здесь был такой Дрыга. Спросил его:
– В вашем ли ведении находится политехнический институт?
Он ответил:
– В моем.
– Вы, – говорю, считаете себя ответственным сколько-нибудь за имущество этого института?
– Да, разумеется.
– А известно ли вам, что это имущество не учтено, не заинвентаризировано, что за ним нет должного ухода, внимания, охраны?
– Да, – говорит, – это не принято во внимание.
– Вы поручите составление описи сделать компетентным лицам.
– Да, нужно будет об этом подумать.
В ответ на это была назначена какая-то охрана, назначен заведующий лабораторией. Но была это просто отписка одна, казенщина, не связанная ни с какой ответственностью. Так, например, по лабораториям физической, химической, электротехнической, сопротивления материалов назначается один-единственный заведующий, который должен и охранять эти лаборатории и т. д. Конечно, ничего он не мог сделать. Уже в июне 1942 года мне пришлось вторично напоминать, но уже не в управе, а здесь, директору. В это время произошла смена, вместо Терещенко директором сделался Крылецкий. Я ему сказал:
– Вы – молодой человек, и вам придется отвечать. Вот имущество… – Я думал, что он может остаться здесь, не уехать и, в конце концов, ему придется отвечать перед историей.
Когда я говорил – отвечать, понимал по-своему, а как он понимал, пусть думает – перед бургомистром отвечать. Крылецкий испугался, может быть, ответственности перед управой, перед германским командованием и согласился со мной, что одного заведующего на целый ряд лабораторий мало, и начал производить работу. На мою долю в это время выпала довольно приятная работа по инвентаризации физической лаборатории политехнического института.
Февраль, март для меня были месяцами абсолютно бесперспективными. Делать нечего, даже спички несчастные, и те не дают, говорят, что производство чуть ли не на свертывание идет и т. д. В марте месяце я встречаю своего товарища по университету, заведующего метеорологической станцией С. М. Семилетова. Оказывается, что С. М. Семилетов существует гораздо более благополучно, чем я, и это потому, что он имеет работу, директор метеорологической станции. Работает он у немцев, от немцев получает паек, из управы получает зарплату. В то же время это работа такая, которую советская власть благословила даже при немцах, ибо при уходе советских войск из Харькова Семилетову было поручено, раз он остается в Харькове, продолжать метеорологические наблюдения при всяких условиях, чтобы не было никакого перерыва, привлекать на работу работников. Если не будет никакой платы, то находить таких людей преданных, которые бесплатно могли бы работу эту делать, лишь бы никакого перерыва в метеорологических наблюдениях не было, потому что, с научной точки зрения, считается большой бедой, когда в работе метеорологической станции, работавшей на протяжении многих лет, получается большой перерыв. Семилетов предложил мне организовать у них отдел атмосферного электричества, обещая, что мне он исхлопочет паек такой же, какой там получают наблюдатели и соответственную зарплату. Это было числа 25 марта.
Я с большой радостью приступил к работе, потому что видел здесь не только некоторую обеспеченность, но, кроме того, и свойственные мне занятия по атмосферному электричеству. Недолго пришлось мне там поработать, потому что 20 апреля, когда мы с Семилетовым сидели и говорили по поводу этой работы. Вдруг приходит немецкий офицер, спрашивает Семилетова и рекомендуется, что он – доктор Медель, что он прислан из Берлина для того, чтобы организовать и следить за работой метеорологических станций в восточной части Украины. Он является шефом целой группы станций. Что касается работников, работающих в данное время, то он в короткий срок рассмотрит, кто чем занимается, кто чем должен заниматься и т. п.
Действительно, Медель очень быстро разобрался, кому что делать. Самого Семилетова он назначил директором метеорологической станции, кем он и был, но, кроме того, он сказал, что будет климатический научно-исследовательский институт. Затем сказал; «Что касается профессора Сахарова, то нужно сказать, что атмосферного электричества у вас не было». Действительно, не было, его нужно было организовать. «Ну, а сейчас война, организовать этот отдел во время войны – это недопустимая роскошь, поэтому, профессору Сахарову дела здесь нет. Но я подумаю, может быть, какую-нибудь работу ему можно найти». Спросил попутно:
– Чертить он умеет?
Мой ходатай Семилетов сказал:
– Чертить он умеет, но не лучше ли вам какую-нибудь другую работу дать?
Думал-думал и надумал дать мне работу библиотекаря. Я не отказался от этой работы, потому что все-таки это давало паек, жалованья 50 рублей. Все-таки лучше что-нибудь, чем ничего.
Положение нашей семьи в это время было до крайности бедственное, просто ограбили нас, обкрадывали, буквально, со всех сторон и воры, и не воры. Когда мы шли продавать свои вещи, то они шли за такой бесценок, это все равно, что обкрадывание. Бриллиантовые серьги жены пошли за бесценок в виде двух хлебов. Здесь были комиссионные магазины, были и не комиссионные, такие доброхотные женщины, которые как бы благоустраивали нас. Эти женщины очень ехидные, сами наживались, являясь посредниками между мною – продавцом и немцем-покупателем. Мы доверялись им, а они нас надували.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?