Текст книги "Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Другим указанием на то, что все происходящее в вагоне – галлюцинации пьяного героя, служит использование в речах всех пяти персонажей деталей, уже всплывавших во внутренних монологах и диалогах самого героя. Так, черноусый перечисляет имена Бунина, Куприна, Горького, Чехова, Гоголя, Мусоргского и Римского-Корсакова, Гете и Шиллера, Герцена, Маркса. Появление всех этих имен подготовлено тем, что в предыдущих монологах самого героя встречаются или эти имена (Гоголь, Маркс, Горький), или отсылки к тем же именам в виде явных и скрытых цитат из упомянутых позже писателей и композиторов. Так, отсылкой к Мусоргскому в начале повести служит упоминание Шаляпина в роли Бориса Годунова: «Кувыркался из угла в угол, как великий трагик Федор Шаляпин, с рукой на горле, как будто меня что-то душило» (Борис Годунов не упомянут, но сцена из этой партии описана очень точно). Любопытно, что Римский-Корсаков появляется как бы в роли члена постоянной пары: Мусоргский и Римский-Корсаков. Точно так же введено имя Шиллера, которое не было подготовлено заранее скрытыми отсылками: Шиллер появляется по ассоциации с традиционной парой: Шиллер и Гете. Этот прием очень характерен для повести: поверхностный слой имен и цитат в ней – это типичный набор «школьных» штампов («клятва на Воробьевых горах», любовь, «как в романах Ивана Тургенева», «декабристы разбудили Герцена» и т. п.). К этому пародийному пласту школьного образования присоединяются и загадки Сфинкса, пародирующие характерную структуру школьных математических задач. Подобным образом вводится имя Куприна. Первая встреча героя с девушкой из Петушков представлена как встреча царя Соломона с Суламифью: «О, рыжие ресницы, длиннее, чем волосы на ваших головах! О, невинные бельмы! О, эта белизна, переходящая в белесость! О, колдовство и голубиные крылья!» (хотя имена Соломона и Суламифи здесь не упомянуты, они появляются в тексте в других местах). Как кажется, поданная в пародийном виде стилистическая манера «Песни песней» представлена через посредство рассказа Куприна «Суламифь». Восклицание «Нет, вот уж теперь – жить и жить» отсылает, по-видимому, к Чехову (финал «Трех сестер»). Рассказ героя о дне рожденья «непонятно у кого», на котором он встретился со своей возлюбленной, представляет собой перифразы рассказа Бунина «В одной знакомой улице» – рассказа, само содержание которого (свидание с девушкой, вокзал) включает мотивы, важные для повести:
Вот и в этот день ‹…› были птички и был жасмин. А еще был ‹…› И еще – была ‹…› А еще? А еще было ‹…› Больше как будто ничего не было.
Особенно тонко дана в повести скрытая экспозиция имени Герцена. В начале поездки описываются два спутника героя – «тупой-тупой» и «умный-умный»: тупой заснул, а умный его будит, «берет его за пуговицу и до отказа подтаскивает к себе, как бы натягивая тетиву, а потом отпускает: и тупой-тупой в телогрейке летит на прежнее место, вонзаясь в спинку лавочки, как в сердце тупая стрела Амура…» Впоследствии тупой назван Герценом, по ассоциации с фразой черноусого «декабристы разбудили Герцена», и уже в связи с этим умный получает прозвище декабриста. Однако этот ход ассоциации подкреплен цепью: сердце – Герцен. Такова цепочка ассоциаций, по которой первоначальные внешние впечатления героя, взаимодействуя с мыслями, сопровождавшими эти впечатления, незаметно переходят в бред.
Можно отметить и другие моменты в монологе черноусого, отсылающие к предыдущим рассуждениям самого героя. Так, в этом монологе встречается намек на стихотворение в прозе Тургенева: «Ну, как тут не прийти в отчаянье». Цитаты из этого же произведения несколько раз встречались ранее в рассуждениях самого героя: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий… эти глаза не сморгнут». Упоминает черноусый о противопоставлении «низов» и «верхов»: «Я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя вверх, или верхи, глядя вниз». Аналогично ранее герой описывал ситуацию в своей бригаде: «Низы не хотели меня видеть, а верхи не могли без смеха обо мне говорить».
Аналогично построены рассказы других персонажей бреда. Так, Митрич рассказывает о председателе по имени Лоэнгрин (ср. первую отсылку к Лоэнгрину в сцене в ресторане). В рассказе женщины встречается отсылка к «Анне Карениной» («Месяцок поблядую и под поезд брошусь!»). При этом отсылка к «Анне Карениной» присутствует уже в сцене в ресторане, когда герой перефразирует начало романа: «Все голоса у всех певцов одинаково мерзкие, но мерзкие у каждого по-своему». Непосредственно за вариантом гибели женщины из «Анны Карениной» следует другой: «А потом пойду в монастырь и схиму приму!» Это намек на персонаж Тургенева (постоянный мотив в романе) – Лизу Калитину[766]766
Одновременно это намек на слова Гамлета, обращенные к Офелии.
[Закрыть]. Можно привести еще целый ряд примеров, которые показывают, что вся сцена в вагоне рождается из элементов предыдущих монологов героя, причем экспонированные ранее элементы причудливо взаимодействуют друг с другом, выступая в новых сочетаниях. На нереальный характер всей сцены указывает и то, что она заканчивается пробуждением:
Тут слово взяла королева Британии. Она подняла руку и крикнула: – Контролеры! Контролеры!.. – загремело по всему вагону, загремело и взорвалось: «Контролеры!!» Мой рассказ оборвался на интереснейшем месте. Но не только рассказ оборвался: и пьяная полудремота черноусого, и сон декабриста, – все было прервано на полпути.
Любопытно, что эпизоды уже явного бреда (на пути назад в Москву) построены по тому же самому принципу, причем структура перекладывания элементов «реальности» в бред предельно обнажена. Так, Понтий Пилат превращается в «понтийского царя Митридата», у которого «в полнолуние сопли текут». Подобная путаница происходит со следующим эпизодом: «Да, да… вот, теперь яснее: Фридрих Шиллер, когда садился писать трагедию, ноги всегда опускал в шампанское» (повторение слов черноусого в эпизодах первого бреда, который по отношению ко второму выступает как реальность); «А Шиллер-то тут при чем? Да, вот он при чем: когда ему водку случалось пить, он ноги свои опускал в шампанское. Опустит и пьет» – суждение второго бреда.
Характерно, что после сцены с контролерами герой обращается к разным людям в вагоне с вопросами, но те в ответ называют его то ребенком («от горшка два вершка, а уже рассуждать научился»), то женщиной («Куда тебе ехать, милая странница?»), то офицером («…товарищ старший лейтенант»). То есть к нему обращаются, называя его по очереди именами всех его «спутников»: внучка, женщины, декабриста (в последнем случае по ассоциации «декабрист – офицер»). Тем самым подтверждается, что все эти образы являются масками самого героя.
Итак, в мотиве триединства вновь проявляется характерное для повести слияние низкого и высокого: проекция на образ Христа подкрепляется, с одной стороны, многоплановостью личности героя, его самоанализом, а с другой – галлюцинациями, сцеплением реальности и бреда в сознании пьяного героя.
Наконец, один из аспектов мотива триединства связан с отношением героя к детям. Через всю повесть проходит тема умирающих детей. Она начинается уже в первой главе упоминанием царевича Дмитрия (которое впоследствии подкрепляется целым рядом отсылок к «Борису Годунову»). Далее эта тема возникает в разговоре героя с больным сыном: и в «поросячьей фарандоле», которую напевает герой, и в прямом обращении к сыну («Ты… знаешь что, мальчик! Ты не умирай!»), и, наконец, в песенке «Раз-два-туфли-надень-ка…», содержащей, как мы видели, перифразу слов «встань и иди», т. е. намек на смерть и воскресение. Мертвые дети упомянуты в сцене с контролерами («два маленьких мальчика… были насмерть раздавлены…»). В характерном для повести «обращении» эта же тема возникает в одной из последних сцен повести – рассказе героя о человеке, попавшем под поезд, над которым смеялись дети.
Другая сторона темы детей связана с образом ангелов, к которым герой обращается на протяжении всей повести. Этот образ также ассоциируется со смертью: ср. популярное представление о том, что ангелы – это умершие дети. Эта связь осознается героем повести, который ставит в один ряд «вечно живущих ангелов и умирающих детей». В начале повести герой прямо отождествляет сына с ангелом («Это ангелы мне напомнили о гостинцах, потому что те, для кого они куплены, сами напоминают ангелов»).
Значение этой темы раскрывается в финальной сцене распятия, когда, в момент гибели, перед глазами героя возникает «густая, красная буква „Ю“», – единственная буква, которую знает его четырехлетний сын. Иными словами, в момент гибели герой отождествляет себя с сыном. Это отождествление подкрепляется всем мотивом умирающих детей и, в частности, прямым предсказанием гибели героя-ребенка, сделанном в его словах, обращенных к ангелам: «…и меня сонного удавят, как мальчика? Или зарежут, как девочку?» Эти слова, намекающие, в инверсированном виде, на судьбу царевича Дмитрия и детей Бориса, оказываются пророчеством: героя действительно «удавили» (душили за горло) и «зарезали». Отметим, что мотив удушения за горло много раз возникает в повести.
Итак, герой повести выступает в двух ипостасях. Во-первых, как отец, который, явившись к больному (умирающему) сыну, воскрешает его, произнося (в перефразированном виде) слова «встань и иди»: «Ну, допустим, он болен был в позапрошлую пятницу, и все там были за него в тревоге… Но ведь он тут же пошел на поправку – как только меня увидел!..» И, во-вторых, как умирающий сын, с которым он сам себя отождествляет. С этой точки зрения, особое значение приобретает первый внутренний диалог героя в сцене первой казни: «Если хочешь идти налево, Веничка, иди налево, я тебя не принуждаю ни к чему: если хочешь идти направо – иди направо. ‹…› Иди. Веничка, иди». И эхо его в сцене распятия в конце повести: «Беги, Веничка, хоть куда-нибудь, все равно куда!.. Беги на Курский вокзал! Влево, или вправо, или назад – все равно туда попадешь! Беги, Веничка, беги!..» Этот внутренний диалог, выводящий героя к казни и затем к воскресению, может теперь быть осмыслен как диалог отца с сыном, включенный в общую линию проекции на евангельский сюжет. Так различные мотивы повести многократно переплетаются между собой, образуя единую, весьма сложную структуру[767]767
Авторы приносят благодарность своим коллегам, прочитавшим эту статью в рукописи и указавшим на ряд параллелей.
[Закрыть].
Анджей Дравич
Билет от Петушков в одну сторону[768]768
Печ. по: Русская мысль. Париж. 1984. 19 апреля. С. 8–9. Перевод с польского Натальи Горбаневской.
[Закрыть]
Лицо из толпы, судьба, каких много; к тому же о нем мало что известно. Крутится парень по свету – наверно, куда-то не попал или чего-то не кончил, вот и работает руками, копает землю, кладет кабель. Хочет чего-то больше, но пока выходит меньше, так что где-то начинает пить; обычное дело.
Но именно на этот раз необычное.
Известно, что возможности творческого вдохновения бесконечны. Литература может возникнуть из чего угодно.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда, –
писала Ахматова. Унижение, неудача, ярость, безумие, граница гибели – а не достаток, равновесие, гармония, ясность – благоприятствуют великим творениям; так уж оно есть, и все тут.
Наш Веничка (трудно называть его иначе, раз он сам – с самим собой разговаривая – подсовывает эту фамильярную форму) был, должно быть, – а может, и сейчас там? – почти на самом дне, чтобы вот так, «Москвой – Петушками», выстрелить ввысь. Должно быть, опускался все ниже и ниже, по всем кругам пьянчужного пеклишка, чтобы, по неизученным законам отдачи и восприятия литературы, наделить нас радостью и очищением. Должно быть, поселился по-горьковски, на дне, среди людских отрепьев и уродов, которых могли бы изобразить Гойя или Босх, а описать Достоевский. И, более того, должно быть – и наверняка! – он нашел в этом удовлетворение, полюбил это и с ним отождествился. «Я вам объясню, – говорил, словно за Ерофеева, „человек из подполья“, созданный Достоевским, –
наслаждение тут было именно от слишком яркого сознания своего унижения; оттого, что уж сам чувствуешь, что до последней стены дошел; что и скверно это, но что и нельзя тому иначе быть; что уж нет тебе выхода, что уж никогда не сделаешься другим человеком; что если б даже и оставалось еще время и вера, чтоб переделаться во что-нибудь другое, то, наверно, сам бы не захотел переделываться; а захотел бы, так и тут бы ничего не сделал, потому, что на самом-то деле и переделываться-то, может быть, не во что».
Так, значит, выхода нет – нет, кроме этой единственной последней инстанции отчаявшихся: литературы. Только ею можно оттолкнуться от дна. Свидетельствуя о нем и отвергая его, принимая как свое и отделяясь властным жестом руки, которая не дрожит, когда держит перо.
Надо пуститься в дорогу, в соответствии с одной из старейших русских и мировых традиций. Из Москвы, с Курского вокзала – в отстоящие за сто с лишним километров Петушки. И сначала эта дорога будет что ни на есть реальной, прямо из жизни. Все сходится: есть и такой вокзал, и такая линия электрички на Владимир, и все эти остановки по пути; а в конце – эти самые Петушки. И кружат туда и обратно подмосковные электрички, набитые всосанными и высосанными столицей сонными, усталыми людьми с рюкзаками, кошелками и корзинами. То гитара затренькает, то кто-то что-то запоет, впрочем, под нос; только жужжат приглушенные – и тоже, верно, не всегда трезвые – разговорчики, а ускорение и замедление поезда, стук отворяемых и захлопывающихся дверей, прилив и отлив людей отобьют, словно метроном, тот особый ритм путешествия, который несет повесть Ерофеева.
Да, но под эту обычайность путешествия, как готовая взорваться мина, подложена пьяная расшатанность, невозможность усидеть на месте, инстинктивная надежда, что «чем дальше, тем лучше», что где-то там наверняка случится то, что здесь совершиться не может.
И значит – возносясь еще выше – это судорожный побег к свободе, возможной лишь – что и обнаружится – именно как освобождение от московского окружения: купить билет и довериться поезду. И тот факт, что нечто написано, и само то, чтó написано, – все это будет актом свободы, вымечтанным апогеем которой должна стать конечная станция. Вероятно, ирония судьбы. А как же иначе?
Кроме того, путешествие по традиции для того и существует, чтобы свободно разматывать клубок размышлений, чтобы укладывать его соразмерно движущимся за окном панорамам, чтобы постоянно быть здесь и там, соединяться с окружением и отделяться от него, встречать случайных спутников и прощаться. Эта ситуация-форма, вместительная и гибкая, в которую издавна вкладывали все, что возможно, из жизни и из отношения к ней.
И вот на ста с лишним километрах неустанными накатами волн творится пьяная мистерия, объединяющая ангелов, бесов, женщин, предков, сибирских негров, моряков Седьмого флота и декабристов – с Пушкиным, Фаустом, Чемберленом и Циранкевичем (разумеется, рвущим себе волосы на голове), а также с коктейлями «Дух Женевы» и «Сучий потрох», не говоря уж о Эболи, Каноссе и Рубиконе. Здесь названа только частичка вселенной – полной, как земля, небо и четыре стихии, между которыми Веничка возносится и падает вместе с нами. Это можно было бы не только описать, но и сыграть, станцевать, нарисовать, спеть – все равно. Волна горячечного бреда несет нас так стихийно, словно мы оказались в самом нутре у Венички; контуры мира безошибочно улавливаются нетрезвым глазом, ритм предложений ломается каденциями икоты, последовательность приливов и отливов очередных образов соответствует физиологии подпрыгивающего к горлу и затем летящего вниз, как в скоростном лифте, желудка. Ибо сама эта натуральность мнима! По существу, перед нами подлинное произведение высокого искусства, и пусть же нас не обманывает и не склоняет к легкомысленному пренебрежению мнимая расхристанность. Это народная мистерия и воздвигнутая на великой метафоре притча о поисках неисполнимого, о тщетной погоне за идеалом, завершающаяся кафкианским – холодным и безжалостным – ударом. Над небольшой по размерам книжкой витает дух великой русской литературы.
Этот дух является и для того, чтобы напомнить, что таланты не знают табели о рангах и устоявшихся лесенок иерархии. Официального места в своей стране Венедикт Ерофеев (не путать с Виктором, тоже прозаиком и критиком) еще не занял. Пока что о нем известно сравнительно мало: ему года сорок четыре, занимается он разными разностями, неизвестно, учился ли и чему, но он располагает несомненной литературной культурой, что видно не только из диапазона упоминаемых фамилий. Кажется, он написал ряд историко-литературных эссе и статей и роман «Шостакович». «Москва – Петушки» принесли ему широкую известность. По иронии судьбы, его фамилия у всякого русского ассоциируется с популярной настойкой «ерофеич». Словарь Владимира Даля, эта Библия русского языка, учит, что «ерофейничать» – то же, что пьянствовать, и в доказательство приводит поговорку: «Мне ничто нипочем, был бы ерофеич с калачом». Это могло бы стать эпиграфом к повести. Даже без закуски.
Но тут шутки кончаются и становится уже не смешно. Ибо, принося нам радость, эта повесть одновременно является свидетельством социального бедствия, которое уже давно склоняет бить в набат. Об этом пишут много, языком художественной прозы и публицистики. Алкоголизм – черная дыра русской земли; когда в нее заглядываешь, кружится голова. Из переведенного на польский достаточно назвать «Серую мышь» Виля Липатова, где четверо пьяниц упорно стремятся к самоуничтожению, внося с собою тревожный гам и упорное memento. Некоторые обходят дыру стороной, но миновать ее, сделать вид, что ее нет, – невозможно. Нагромождаются констатации, раздаются вопросы без ответов. Голос же Ерофеева доходит из самого сердца тьмы, из глубин. Это комизм, оборачивающийся трагизмом, и, ей-богу, неизвестно, чего тут больше. Это как в финале блоковского «Балаганчика»: падает паяц жертвой шутовского или настоящего убийства, истекает он клюквенным соком или кровью?..
Неизвестно. Но не случайно, несмотря на всю шумную толкучку, наш Веня в этой повести так трагически одинок. И билет в петушковскую страну грез, в лучший мир, оказывается билетом в одну сторону.
Есть такая пьеса официально весьма высокопоставленного Сергея Михалкова, в которой один высокий чин говорит прямо:
Дело, друзья, состоит не в том, что алкоголь – яд, что от него идет всякое зло и что с пьянством надо решительно бороться, а в том, что водку мы продавали, продаем и будем продавать. А если так, то это значит, что кто-то эту мерзость должен пить?[769]769
Единственная цитата в тексте, которую не сверила с оригиналом и даю в обратном переводе с польского. – Н. Г.
[Закрыть]
Вот один из русских вопросов без готового ответа. И не только русских. У Ерофеева много тамошнего своеобразия, которого иностранец (даже в совершеннейшем, каков польский) переводе до конца не уловит. Хотя, с другой стороны, кого же из нас не тронет этот диалог:
«Ты хоть душу-то любишь во мне? Душу – любишь?» А он все трясется и чернеет: «Сердцем, – орет, – сердцем – да, сердцем люблю твою душу, но душою – нет, не люблю!!»
Да, это что-то от той России, о которой Тютчев писал, что умом ее не понять, аршином общим не измерить и что можно в нее только верить. Но вопрос о том, что делать с водкой, касается и нас, ибо и мы славяне, и мы не лыком шиты.
Да только опять-таки – что делать? Стрелять за все это в Веничку из широкого ствола статистических литров на душу населения и процентов бюджета, воздвигнутого на государственной монополии? Возлагать на его плечи стопудовую тяжесть ответственности за болезни, несчастья и разбитые семьи? Винить не кого иного, а его – слегка на взводе, с очами, как две обмокнутые в спирт незабудки, его, давшего нам два часа высочайшего безалкогольного опьянения и на озере кубанской, московской, столичной, зубровки, перцовки, старки, охотничьей, портвейна, хереса и тому подобного, в испарениях, которые многих до него загубили, расцветшего цветком чистейшей лирики, мечтой о путешествии в петушковскую Аркадию?
Нельзя. Правда, как пелось в советской песне – почти по Зощенко: «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей», – но иногда почему-то хочется об этом забыть. А Веничка для того, чтобы забыться, – в самый раз.
Только вот смеяться над его приключениями мы будем не вполне беззаботно. По крайней мере, пока что. И смеясь – будем помнить о том, что не выразимо словами. К этому еще одна, последняя цитата, на этот раз из Окуджавы:
Пройдут недолгие века –
напишут школьники в тетрадке
все то, что нам не позволяет
писать дрожащая рука.
Дрожащая от смеха или сведенная судорогой боли?.. Вот так же умирающий паяц истекает соком или кровью? Какая разница?..
А когда-нибудь, когда это уже станет возможно, мы поедем на Курский вокзал, а оттуда – на сто тридцать девятый километр, в Петушки. Выйдем на платформу и, наверно, закричим:
– Веничка, дружище, где ты? Веня-а-а-а!..
Лишь бы успеть на обратный поезд[770]770
Эссе одного из лучших в Польше знатоков современной русской литературы напечатано в № 5–6 подпольного журнала «Месенчник малопольский» за 1983 год и, вероятно, первоначально являлось предисловием к одному из многочисленных подпольных переизданий польского перевода книги «Москва – Петушки», вышедшего в лондонском издании «Контра». Перевели книгу – следует отметить, конгениально – Нина Карсов и скончавшийся в прошлом году Шимон Шехтер. – Примеч. публикаторов.
[Закрыть].
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?