Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Про детей
Надежда Антонова
г. Москва
Бабочка
Аюша долетела до парикмахерской и остановилась. Постояла с открытым ртом, всматриваясь через стекло в усеянный волосами пол, в сидящего в одном из кресел толстого дядьку, над головой которого суетилась мастер, жужжа триммером, юля ножницами и маленькой расчёской. Чтобы было лучше видно, Аюша пододвинулась к стеклу совсем близко, так что ей сплющило нос и губы.
«Опять окно сейчас запачкает, заслюнявит», – Татьяна привстала с кресла и легко стукнула полотенцем по стеклу. Аюша отшатнулась и застыла. «Вот дура-то, каждый раз так хлопаю, а она всё не понимает, думает, что ударю». Клиентов у Татьяны сегодня было немного, а сидеть до конца рабочего дня всё равно надо. Она повернулась к новому мастеру Олесе: «Нет, ну зачем? Диагностику ведь можно было сделать и выявить. Не дай бог со мной такое, я не знаю что, но оставлять уж точно бы не стала, её и не воспитаешь никак».
От пролетевшей прямо перед лицом бабочки у Аюши захватило дух. Когда бы Аюша сюда ни приходила, почти каждый раз бабочка вылетала навстречу, как бы приглашая войти, но Аюша боялась, что её не выпустят обратно. А ещё она боялась, что бабочка перестанет её приглашать. И Аюша уходила, чтобы потом было куда вернуться.
Откуда-то издалека Аюша слышит материнский голос. Ей кажется, мама Леля плачет и зовёт на помощь, как заблудившаяся девочка, как сама Аюша когда-то, когда не могла найти свой подъезд, не знала, что они живут на четвёртом этаже старой кирпичной пятиэтажки, пахнущей жареной капустой.
Забеременела Леля поздно. До тридцати пяти никого к себе не подпускала, думая, что вымолит себе хорошего мужа, сохранив невинность. Но, несмотря на их общие с подругами усилия (каждое утро они читали молитву по соглашению за неё и ещё одну женщину), выйти замуж не получалось. С Тимофеем познакомилась в продуктовом магазине. Он ругался с кассиршей из-за ценника на водку. На товар была заявлена скидка, но через кассу она почему-то не проходила. Денег у Тимофея было в обрез. Леля доплатила, и Тимофей, матерясь и на ходу открывая бутылку, пошёл к выходу. На улице он догнал Лелю и предложил помощь по дому. Леля купила ещё водки и повела его к себе.
Аюша родилась в душном июле, в самом его конце. Леля, не зная, кто родится – УЗИ она делать не стала, вдруг ребёнку повредит, – решила, что если будет девочка, то назовёт Иулией. Когда первый раз увидела немного приплюснутый маленький носик дочери, укрепилась в своей мысли, такую по-другому и не назвать. Пока любовалась плоским, как ей казалось, слежавшимся в утробе затылочком, открытым, как у птенчика, ротиком, короткой шейкой со складочкой и косенькими голубыми глазками, врач и акушерка о чём-то перешёптывались. Через три дня Леле сообщили.
Аюша бежит к матери, расправляя руки, как крылья. Аю, аю, аю. Она знает и другие слова, но эти ей нравятся больше остальных. Леля обнимет, погладит по кое-как остриженным её неумелыми руками волосам на плоском дочернем затылке, вздохнёт, спросит саму себя: «Это кто опять от мамы убежал? Это Аюша убежала? Ай, как не стыдно Аюше». А вечером на прогулке Аюша снова вырвет свою руку из материнской, снова с криком пронесётся мимо рынка, снова будет ходить около парикмахерской и стеречь свою бабочку.
Олеся достригла последнего клиента, подмела волосы, почистила ножницы, расчёски, сложила их в ящик тумбочки, убрала фен. Выйдя на крыльцо за напольным баннером, увидела девушку-дауна, которая приходила днём. Та опять прилипла лицом к их окну и повторяла какие-то звуки. Олеся подошла и взяла её за руку. Ладошка была мягкая и холодная. Девушка посмотрела на Олесю и улыбнулась. Аю, аю, аю.
«Сейчас помоем голову и начнём стричься, вот так. Наклони пониже, не бойся. Это шампунь, мы его сейчас смоем. А это кондиционер, мы его тоже сейчас смоем. А теперь я тебя вытру. Хорошо, только не вертись. Теперь вот сюда, в кресло». Олеся достаёт ножницы, расчёски, фен и, замирая от какой-то странной радости, подбадриваемая улыбкой Аюши, начинает состригать прядь за прядью.
Аюша понимает: произошло то, чего она боялась и одновременно ждала. Наверное, выбраться отсюда не удастся, но она и не хочет. Жалко маму Лелю, она опять будет звать на помощь и плакать, думая, что дочери плохо, но Аюше хорошо. Аюша теперь сама, как куколка, сидит в большом чёрном коконе в крутящемся кресле и качается, готовясь превратиться в бабочку. Над её головой порхают ножницы и расчёски, жужжит триммер, летает фен, витает сладкий флёр лака для волос, и Аюше кажется, что она вот-вот взмоет под потолок.
Мама Леля, испуганная и растрёпанная, вбегает в зал как раз в момент, когда Олеся снимает с Аюши парикмахерскую накидку.
– Ну что же вы, не видите, какая она? У неё и денег-то нет.
– Да мне и не надо.
– Как не надо? Возьмите, вот, можно без сдачи.
– Не надо, я просто так подстригла.
Аюша-бабочка, покружившись вокруг мамы Лели, хочет сказать ей важные слова о том, что домой она, скорее всего, уже не вернётся, но беспокоиться за неё не надо, она теперь будет жить здесь. Мама Леля опять начинает плакать, и Аюшу как будто прибивает к земле ветром. Она сердится, кричит, но быстро смолкает. Она вдруг вспоминает о том, что, если она здесь останется, ей некуда будет возвращаться. И она соглашается, гладит маму Лелю по голове.
– Кто опять от мамы убежал? Это Аюша убежала? Ай, как не стыдно.
– Аюша больше не будет.
Аюша берёт свои слова обратно, так их и не сказав.
Ирина Асеева
г. Санкт-Петербург
Знание – сила!
Чёрные кроссовки обколупанными носами упирались в песок, спина – в прохладную железную перекладину. Пахло сиренью. Ветер шелестел листьями берёз. Я чуть покачивался.
– Скрип, скрип, – это качели. Все четыре года, что я здесь учился, они скрипят. И зимой, и в летние каникулы.
На моих коленях кирпич. Ладно, не кирпич. Но очень похоже. По цвету по крайней мере.
Откроешь гладкую коричневую обложку – увидишь надпись: «Диме от бабушки. Запомни: знания – сила!»
Я не знаю, как насчёт силы, но тяжесть та ещё. Третий день таскал его в рюкзаке, а дальше слова «абстракционизм» так и не продвинулся.
Бабушка мне его по почте отправила, когда узнала, что я всё-таки поступил. Я поблагодарил по телефону:
– Бабушка, спасибо, но почему словарь? Я на физмат поступил – зачем мне абстракционизм с беллетристикой?
– Димочка, во-первых, русский ты при поступлении едва сдал. А во-вторых, знания лишними не бывают. Читай по три страницы в день – глядишь, в сентябре не стыдно будет в глаза смотреть учителю русского.
Я качался, водил пальцем по одним и тем же строчкам в словаре и слушал, не стукнет ли железная калитка. Егорка, мой друг, скинул эсэмэску: «Буду через пять минут». Это было полчаса назад. А учитывая словарь и «абстракционизм», можно считать, что три часа.
Калитка стукнула. Я обернулся, улыбка сползла с лица и в песок под ногами зарылась. Потому что пришёл не Егорка, а как раз наоборот. Тима Лапочкин, невысокий, светловолосый и ядовитый, как заросли борщевика. Главный футболист класса.
Говорят, беда не приходит одна. Он и был не один – с Гошиком Червяковым.
Червяков сам по себе безобидный парень. Но рядом с Лапочкиным он в силовой придаток этого гада превращается. Словно Гошику самому думать – труд непосильный, и он делает всё, что Лапочкин скажет.
– А-а-а, Парапланов! – протянул Лапочкин, оглядывая пустую площадку. – Чё припёрся? В городе площадок нет?
Мой дом – последняя многоэтажка на окраине города. Пройти километр мимо заправок, стеклянных магазинов, на которых вывески постоянно меняются, – и будет Аннино, посёлок. А в нём – школа и друзья. И враги тоже.
– Лапочкин, качели заняты. Иди в песочницу, – отозвался я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо.
Лапочкин мотнул головой в мою сторону, Червяков подошёл к качелям, жирная ладонь обхватила железку. Железка скрипнула горько и жалостно.
Лапочкин сел на зрительские сидения под навесом, скрестил руки:
– Ты, Парапланов, говорят, здесь больше не учишься.
Я оглянулся на калитку, бросил взгляд вправо на дорогу: может, Егорка уже на подходе? По пустой дороге промчался ветер, поднимая пыль.
Червяков тряхнул стойку качелей:
– Отвечай, раз спрашивают.
Я пристально посмотрел в Гошкины глаза болотно-коричневого цвета. Гошка покраснел и отвёл взгляд. Я немного осмелел:
– Ну да. В лицей поступил.
– Одним дураком меньше – свежего воздуха больше, – Лапочкин попытался уязвить моё самолюбие.
Я обрадовался:
– Лапочкин, дурак тут точно не я. Дураки в лицей не поступают. А вот по башке себя лупасить чем-то легко могут.
Лапочкина перекосило. Он намёк на свой талант забивать мячи головой понял.
– Червяк, ну-ка, покажи ему! – скомандовал он.
Гошка тряхнул стойку. Я слетел с качелей. Больно царапнули мелкие камни – ладони проехались по песку. Толковый словарь упал и раскрылся посередине. Ветер удивлённо листал его, пугаясь слов «катарсис» и «конформизм».
– Дурак ты, Лапочкин. – Я встал на одно колено и начал счищать песок и колючие камни с ладоней. – Без Гошика ничего не можешь.
Лапочкин встал с сидения, прищурил глаза:
– Что, думаешь, раз умный, всё можно? Сейчас припрём тебя к забору, начистим морду – до сентября сверкать будет. Червяк?
Я оглянулся на калитку, но там было по-прежнему пусто. Егорка, где ты?
Слева ко мне приближался Лапочкин, справа на расстоянии шага стоял Червяков.
Рвануть к калитке? Лапочкин – лучший бегун в классе, а вот я на физре как-то не отличался скоростью.
Я понял, что моё спасение – во мне самом. И вспомнил про свои сильные стороны.
Я встал и поднял книгу.
Размахнулся и как дал Лапочкину по башке словарём! Тем самым, толковым. Он обалдело уставился на меня, словно все слова на букву «А» разом влились в его голову.
Мы со словарём повернулись к Червякову. Моё свирепое лицо выражало решимость вбить знания ещё в одну голову.
– Не надо, – растерялся Гошка. – Я больше не буду.
Мимо Лапочкина, скулившего на скамейке и потиравшего красное ухо, ко мне мчался Егорка.
– Ну ты, Димыч, даёшь, – восхищённо протянул он. – Один против двоих! Ты крут!
Я посмотрел на словарь. Он чуть испачкался, несколько страниц помялось.
Я показал словарь Егорке:
– Это потому, что знания – сила.
Я словарь теперь всегда на прогулку буду брать, даже летом.
Бабушка оказалась права: знания лишними не бывают.
Жанна Варнавская
Московская область
Про жареные креветки и розовый пластилин
Юра пришёл сегодня на занятие недовольный.
– Юр, ты чего такой? – спрашивает Ирина Дмитриевна.
– Спать хочу. Устал, в бассейне плавал, да ещё и школа. И есть хочу.
– Могу булочкой поделиться.
– Я креветок хочу. Жареных.
– Юра, я тоже хочу креветок, варёных, – парирует Ирина Дмитриевна и замолкает.
Юрка не сдаётся, изображая из себя обиженного судьбой подростка, и продолжает ныть.
Алёнка-первоклассница с обожанием смотрит на Юрку и счастливо улыбается. Ещё бы: Юрка на два года старше, симпатичный, занимается тхэквондо, а главное, умеет рассказывать весёлые истории. Он сам их сочиняет, на ходу. И вроде ничего такого смешного в этих историях нет, и рассказывает он про хомячков с самым серьёзным видом, но ведь обхохочешься… А сам даже не улыбнётся ни разу, сколько палец ему ни показывай… Забавный он, этот Юрка, понимает, что нравится девчонкам, а ведь не стесняется и слабости свои показать, вот что удивительно. Если что не по нему, то есть, ну, чего-то он совсем не хочет, что ему Ирина Дмитриевна советует сделать, он замрёт, как снегирь зимой, сидит, переваривает. И слезу может пустить, прям как в кино.
Сегодня все рисуют котиков. Алёнка давно нарисовала контур простым карандашом, на палитре краски смешивает. А Юрка всё сидит, как замороженный, дуется, бормочет с таким сожалением, словно от этих жареных креветок вся его дальнейшая жизнь зависит.
– Юра, почему ты не работаешь? – спрашивает его Ирина Дмитриевна.
– У вас есть пластилин? А то мой такой твёрдый… Я его на батарею положил.
– А кого ты собрался лепить?
– Боксёров. Мне нужен розовый пластилин, у меня мало совсем.
– Всем нужен! Ну что за мальчики пошли, где я вам столько наберу?! Зачем тебе розовый?
– Ну как же, цвет кожи – розовый.
– Ну какой же он розовый, Юра, ну посмотри.
Ирина Дмитриевна сравнивает комочек пластилина с рукой.
– А какой же мне тогда взять?
– Надо самому сделать. За основу взять белый брусок, добавить немного красного, капельку жёлтого, чуть коричневого, всё вместе тщательно размять…
– О, нет… Это сколько усилий надо приложить! А зачем, когда есть розовый?
Юра лепит совсем крошечных человечков. Да, фигуры узнаваемы: голый торс у обоих, синий шлем у одного и красный у другого. Боксёрские перчатки и штаны того же цвета. И вдруг Юрка опять начинает канючить: хочу креветок, жареных, хочу… И тут другие дети за столом подхватывают привередливый мотивчик: хочу есть, хочу есть.
– Юля, и ты креветок хочешь?
– Не-е, я макароны люблю, с кекчупом… и котлетку, две…
Ирина Дмитриевна уходит мыть руки. Она всегда так делает, когда у неё «руки опускаются»…
– Юр, давай дальше, про хомячков, – просит Алёнка. Сама сидит сияющая, наводит красоту своему рыжему котику: лёгкими взмахами руки тонкой кисточкой шерстинки прорисовывает. Всё занятие она, поглядывая на Юрку, тихонько посмеивалась. Её мама после школы вкусно накормила.
Поэзия
Светлана Амбрасовская
г. Великий Новгород
Ковёр с медвежонком
* * *
Мелодия простых вещей —
настольной лампы, чайных ложек —
мне с каждым годом всё дороже
и с каждой горестью слышней.
Средь грубых споров о войне,
за воплями вселенской склоки
я слышу шёпот книжной полки
и плач картины на стене.
Как будто маленький мирок,
сосредоточенный в квартире,
чуть слышно молится о мире,
что так велик
и так жесток.
* * *
Из самого раннего детства осталось воспоминанье:
сижу в чёрном-чёрном доме, на по́лке под потолком.
А бабушка монотонно и строго, как заклинанье,
твердит, чтоб дышала глубже и непременно ртом.
Дышать горячо и больно. Но бабушке не до спора!
В деревне о пользе пара расскажет тебе любой.
И вот я сижу – вдыхаю, мечтая о том, как скоро,
в платок завернув пуховый, меня отнесут домой.
Напоят, конечно, чаем, дадут посидеть немножко
со взрослыми в летней кухне. Отправят в постель потом.
Я буду лежать в потёмках и нюхать свои ладошки,
которые после бани так пахнут всегда дымком!
* * *
Скажи мне, что за гранью этой грани,
когда засохли на окне герани,
да и само окно рассохлось в щели,
а подновить, похоже, не успели…
Когда труба на помертвевшей крыше
уже который месяц как не дышит,
и яблони в некошеном саду
надломленно предчувствуют беду?
Скажи мне, что за гранью этой боли,
когда бурьяном зарастает поле,
разрушены и клуб, и сельсовет,
в живых ни одного домишки нет,
и лишь часовней посреди погоста
торчит водонапорной башни остов?
Что делать, если жизнь сама на грани?
– Не дать засохнуть на окне герани…
Иллюстрация Ирины Красновой
Иллюстрация Ирины Красновой
* * *
Памяти бабушки
Она уходила сквозь белую зиму
в залитые солнцем чужие края.
Снежинки безропотно приняли схиму
близ перегоревшего вдруг фонаря.
И стало темно. И торжественно тихо.
Лишь старый будильник тревожил буфет,
а в этом «тик-так» столько горя и лиха —
без малого сотня отмеренных лет.
Она уходила легко и неслышно,
оставив обиды, не помня потерь,
как будто всего на минуточку вышла
в едва приоткрытую вечностью дверь.
Она уходила, а мы оставались.
Фонарь починили, и в брызнувший свет
снежинки сверкающим роем ворвались!
И тикал будильник, тревожа буфет…
* * *
Я шла и ломала травинкам хребтинки.
Природа беззвучно просила дождя,
и только в болотистой тёмной низинке
шуршали жуки, сухостой бороздя.
Но вдруг зачирикала вкрадчиво птица,
прошёлся по кронам скупой говорок:
– Напиться,
напиться,
напиться,
напиться!
Встревожился ветер.
И… снова умолк.
* * *
Кружился снег бесшумно, мягко, липко,
укутывая мир со всех сторон.
На гвоздь-луну подвешенною зыбкой
земля качалась, навевая сон.
Спелёнутые туго – по старинке,
безгрешные, не помнящие зла,
мы спали.
А пуховая перинка
уже на самый краешек сползла.
* * *
Бывает,
вдруг вспомнишь из детства железную миску,
которую бабушка тёрла до блеска песком,
ковёр с медвежонком,
висевший у печки так низко,
что можно потрогать, —
и маешься сердцем потом.
Как будто ребёнок,
что ел из той миски овсянку,
нисколько не вырос
и ждёт у несрубленных слив
кого-то из взрослых —
идти, убирать спозаранку
упавшие за ночь ранетки и
белый налив.
И будто роса холодит, и пупырками кожа,
а воздух густой, что вчерашний сливовый компот,
и девочка та,
что почти на меня не похожа,
его не спеша,
по глоточку,
зажмурившись,
пьёт.
Ольга Аникина
г. Санкт-Петербург
Ростки на балконе
Озеро
…так долго входит в илистую воду,
задумчиво оглядывает берег,
глядит на рябь настоя травяного,
на сосен розоватые тела.
По стеблям тихий лепет пробегает,
по листьям капли жаркие текут,
и утка с выводком
рисуют на воде
два ровных эллипса вокруг коряги.
Стопа слепая в темноте, на дне
нащупывает тёплые обломки
неведомых разрушенных жилищ,
тугие корни, лилий провода,
скрепляющие дно меридианы.
Стопа уходит в древний мёртвый мох.
И пальцы скоро в рыбок превратятся,
а плечи станут парой зыбких змей,
а тело станет лёгким, будто ствол
поваленной сосны, упавшей в воду
назад пятнадцать миллиардов лет,
сверкнувших, словно крылья стрекозы
над головой.
Кричат чужие дети
на том, другом, далёком берегу.
А женщина стоит, глядит куда-то.
Она ещё, быть может, не решила —
плыть или нет.
Год
Я гуляю вдоль берега летом,
где затянута листьями заводь,
где растут
бело-жёлтые лилии,
и бегут водомерки,
и каждая – маленький циркуль.
Утекают густые круги
в темноту маслянистого ила.
Я гуляю вдоль берега
ранней весною, когда оголённый плавник
онемевшую твердь рассекает
нечаянной силой,
и рыдает в притоке,
и хохочет в притоке прозрачный двойник-водяник,
поднимаясь над лимбом,
заливая низины, мышиные норы, ходы корневые.
Я гуляю вдоль берега чёрной зимой,
где у мёртвых костлявых деревьев горбатые выи.
Где пески огневые
сияют,
свистят ледяные свистки.
Я в осеннем тумане стою
над невидимым телом реки,
и кончается год,
и я вижу дорогу свою,
где на водных запястьях
качаются, снова живые,
бело-жёлтые лилии.
Август
По горизонту красная кайма,
царапина на золотом колене.
У северного берега в морене
зашевелилась близкая зима.
И в ход идут румяна и сурьма,
приметы неизбывного старения,
и линии последних повторений,
и августа густая хохлома
по контуру чернеет бузиной,
и пахнет облепихой и сосной.
Горюч шиповник, бузина лилова,
и утомлённым воздухом не зной
гудит и дышит в небе надо мной,
а раковина моря ледяного.
* * *
шумящий, смешанный, сосновый,
глядящий свысока,
и сосны – каждая как слово
пра-
языка
прикованы к земле, и всё-таки парят.
слагают звукоряд.
не говорят.
хотелось бы, чтоб сосны говорили,
но это уж навряд.
и я меж них – как звук,
что был утрачен
или
из языка изъят.
* * *
В коре стволов садовых и лесных,
маслиновых и голосеменных
есть полости для солнечного жара.
И жар, звеня, проходит через них
и в воздухе являет форму шара,
согласных отражение губных.
Такая лень в движении листа —
висит пластом на кончике хвоста,
темнеет, силу сумерек вбирая.
Гречишная нисходит густота,
течёт по крыше старого сарая,
по кромке жестяного живота.
Шум поезда у леса в головах.
Там у сельмага двери нараспах,
там дынями торгуют и черешней.
А ты блуждай в трёх гулких деревах.
Ещё нежней блестит и безутешней
смола на расклешённых рукавах.
* * *
На дачу на два дня.
До темноты успеть,
чтоб раздышалась печь
до ровного огня.
Погаснет – подкормить бумагой и щепой,
чтоб потеплел кирпич
и стал почти живой.
Чтоб ощутить рукой, как вену на плече,
оранжевый огонь, текущий в кирпиче.
Снаружи только лес, и дождь, и мокрый снег,
и над трубой, как крест, прозрачный человек —
плывёт совсем один. Он полый и пустой.
Теперь он просто дым над вечной мерзлотой.
Я на него гляжу, как будто сквозь слезу.
Я вместе с ним дрожу, когда стою внизу,
где чёрная канва на тлеющем бревне.
Где я сама – дрова, добротные вполне.
Балкон
Простецы-бальзамины, бегонии лист восковой,
граммофоны петуний, висящие вниз головой,
горделивые бархатцы, жёлтый, шафрановый сад
и вербенные пенные тучи, плывущие над.
Золотые ростки из бумажных стаканов
по ящикам расселены.
Это признаки лета, как ёлки в квартирах —
примета зимы.
И цветку достаётся
немудрёное место в горшке подвесном,
он под солнцем и ветром растёт
и не думает об остальном.
Как наступит октябрь и спустится с неба зима, холодна и темна,
и покроются инеем тонким зелёные пальцы вьюна,
и рука, что лелеяла, дёрнет из ящика стебель
и прядку корней —
невесёлая участь, и разве расцвёл бы простец-бальзамин,
если б думал о ней?
Но по нитке, от самых перил
до резного ребра козырька
плющ ползёт, однолетка,
и дерзость его высока,
немезия немеркнущим глазом
глядит из балконной листвы,
и зевают, безмолвные рты разевают
цветочные львы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.