Текст книги "В поисках истины. Ученый и его школа"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
В этой же работе А.Г. Кузьминым была высказана мысль, в последующем игравшая важную роль во всех трудах ученого по летописанию: «Одна из главных задач исследователя в определении ценности содержания и достоверности известий – установление их тенденции. Снятие наслоения тенденциозности, как правило, выявляет ту запись или то событие, которое подвергалось искажению. Кроме того, тенденциозность сама по себе является ценным источником для выяснения воззрений тех или иных политических кругов в определенное время» [8, 284]. Мысль, можно сказать, программная, да и вообще в работе содержится много интересных частностей, но скорее всего, занимаясь исследованием периферийного летописания, А.Г. Кузьмин мечтал найти принципиально новый источник, а не просто сконструировать его из имеющихся источников. Это особенно заметно из слегка наивных сетований исследователя, что ему не удалось-таки «найти “Пронский летописец”, упоминаемый в каталоге рукописей А. Сулакадзева». И хотя «А. Сулакадзев имеет печальную репутацию фальсификатора древних рукописей <…> в его собрании были и безусловно древние и интересные рукописи». И это тем более обидно, поскольку другая рукопись А. Сулакадзева – «Летописец Рязанский от 860 до 1812 г.», по мнению А.Г. Кузьмина, «является вполне добросовестной подборкой известий о Рязани, в основе которой лежат рязанские достопамятности». А вожделенный «Пронский летописец» был даже описан А. Сулакадзевым, «заключал в себе 172 листа и был написан в 1571 г.» [8, 54–55].
Разумеется, А.Г. Кузьмин не был столь наивен, чтобы верить в возможность приобретения, как в татищевские времена, летописного источника по истории Киевской Руси, который мог бы существенно дополнить уже имеющийся в обороте набор фактов, «на площади». И все же поиски «Пронского летописца», вероятно, заставили его усомниться в неисчерпаемости запасов архивов и библиотек. Однако и после возвращения в Рязань в качестве доцента пединститута в 1964 г., и после смерти М.Н. Тихомирова (в 1965 г.) научные устремления А.Г. Кузьмина были по-прежнему направлены на поиск если не принципиально новых источников, то хотя бы принципиально нового в уже имеющихся источниках (что вполне естественно для ученого) и на споры с теми исследователями, которые, сомневаясь в достоверности того или иного источника, могли способствовать сокращению уже имеющегося объема фактов.
Реализуя это направление своей деятельности, А.Г. Кузьмин не остался равнодушным к обострившимся в середине 1960-х гг. спорам о времени создания «Слова о полку Игореве». Еще в феврале 1963 г. на заседании Сектора древнерусской литературы ИРЛИ АН СССР состоялся полуторачасовой доклад А.А. Зимина «К изучению “Слова о полку Игореве”», а в мае 1964 г. произошло знаменитое обсуждение его скандальной книги «Слово о полку Игореве» в отделении истории АН СССР. Почти все пятьдесят выступивших специалистов осудили точку зрения Зимина, доказывавшего позднее происхождение «Слова». Зимин ответил несколькими статьями, появившимися в различных научных журналах. Его покритиковали еще. Среди критиков был и академик Б.А. Рыбаков, с которым у А.Г. Кузьмина сложились теплые отношения [9, 153–176]. В целом работа А.А. Зимина была реакцией на все тот же источниковый голод, который охватил историков в 1950–1960-х гг., и А.Г. Кузьмин вспоминал позднее, что в известной степени именно дискуссия, возникшая вокруг зиминских изысканий, подхлестнула интерес к «Слову» и оказалась весьма полезна. Однако это не смягчило оппонентов. Жестко выступил и А.Г. Кузьмин, справедливо усмотрев в построениях А.А. Зимина покушение на дорогие для него «нелетописные источники» [10, 64–87]. В статье прямо говорилось про то, что А.А. Зимин без возражений игнорировал в своих публикациях большую часть сделанных ему в ходе дискуссии справедливых замечаний [10, 64], отмечались «неверные ссылки», имевшиеся в работах исследователя [10, 65], «ошибки» и дилетантизм доктора исторических наук, вторгшегося «в область лингвистики, филологии, тюркологии и археологии» [10, 64], а его выводы именовались «домыслами» [10, 86].
Общий вывод, сделанный А.Г. Кузьминым, также любопытен. «К сожалению, – писал автор, – в последнее время нередко приходится сталкиваться с попытками голословно объявлять фальсификаторами тех или иных, иногда весьма уважаемых деятелей прошлого, таких как Татищев, Мусин-Пушкин, Бантыш-Каменский. С такой же легкостью, не производя действительного исследования, оказывается возможным отбросить тот или иной источник или памятник. <…> Заведомо предвзятая позиция, проявляющаяся в каждой строчке исследования, не может вести к объективной истине. Надуманность рассмотренных догадок и гаданий особенно очевидна на фоне величия предмета пристрастных нападок автора. Уже свыше полутора столетий “Слово” уверенно отбивает очередные наскоки скептицизма, демонстрируя свое явное превосходство перед критиками» [10, 87].
Эмоционально реагируя на «пристрастные нападки» и «наскоки скептицизма», А.Г. Кузьмин не оставляет без внимания заметку М.Ф. Котляра «Загадка Святослава Всеволодовича Киевского», помещенную в шестом номере «Украинского исторического журнала» за 1967 г., поскольку ее автор «стремится обосновать некоторые положения, которые ранее были привлечены А.А. Зиминым для доказательства “позднего происхождения” “Слова о полку Игореве”» [11, 104]. А.Г. Кузьмин, разобрав статью М.Ф. Котляра, называет его метод работы «потребительским» – украинский исследователь выбирает из летописей «лишь те данные, которые могут проиллюстрировать его мысль» [11, 106].
В одном номере с критической статьей А.Г. Кузьмина редакция поместила и заметку к ней Д.С. Лихачева. Согласившись с критикой А.Г. Кузьминым статьи М.Ф. Котляра «с исторической точки зрения», Д.С. Лихачев завуалированно критикует самого Кузьмина за его отношение к «Слову» прежде всего как к историческому источнику, за сопоставление его с летописью, между тем как «“Слово” – художественное произведение; летопись художественные цели не ставит на первое место. Святослав в “Слове” – это не только конкретный киевский князь Святослав Всеволодович, он еще и обобщенный образ главы Русской земли. В этом отношении между Святославом “Слова” и Карлом Великим “Песни о Роланде” очень много общего. Карл и Святослав символизируют собой единство своих стран. Они мирно управляют страной, пока герои их сражаются. Как и в “Песне о Роланде”, где седобородый Карл сочувствует и оплакивает Роланда, хотя и осуждает его, в “Слове” седой великий князь киевский Святослав оплакивает гибель Игорева войска, жалеет о судьбе Игоря и одновременно его осуждает. В русских былинах образам Карла и Святослава до известной степени соответствует образ киевского князя Владимира Красного Солнышка, при дворе которого живут богатыри, совершающие свои подвиги по защите Русской земли от врагов-язычников. Было бы ни с чем несообразно требовать полного совпадения образа былинного Владимира с летописным, а образа Карла Великого с тем, который открывают нам исторические источники. Сюжетное положение Святослава в “Слове” требует его некоторой идеализации в определенных сюжетных традициях» [12, 110]. Двусмысленно звучит и финальное предложение в заметке Д.С. Лихачева: «Не могу не присоединиться к заключительным словам статьи А.Г. Кузьмина, настаивающего на необходимости ответственно подходить к ответственным темам» [12, 110].
Другим объектом критики А.Г. Кузьмина стал А.Л. Монгайт, высказавшийся в поддержку мнения о подложности знаменитого Тмутараканского камня. Как известно, надпись на камне, найденном в конце XVIII в. на Таманском полуострове, в две строки с указанием года (1068) и индикта, вырезанная красивым четким уставом, «не только является одной из древнейших датированных русских надписей, что само по себе очень важно для истории языка и культуры, но содержит и ценную историческую информацию: уточняет местоположение летописной Тмутаракани и порядок княжений в Тмутараканском княжестве, дает еще не использованный до конца материал по русской метрологии и т. д.» [13, 221]. И вдруг А.Л. Монгайт покушается на этот замечательный источник, кстати, подобно А.А. Зимину «не приведя ни одного нового факта или аргумента (не считая некоторых очевидных ошибок)», демонстративно игнорируя «совершенно ясные (и в основном не новые) доводы и возражения своих оппонентов» [14, 283]. И при этом он еще «обращается за своего рода поддержкой к неспециалистам – миллионам читателей журнала “Наука и жизнь”» (статья А.Л. Монгайта была опубликована в трех номерах журнала за 1967 г.) [14, 283]. Сходство с А.А. Зиминым виделось и в том, что помимо Тмутараканского камня в работе А.Л. Монгайта была «и еще одна мишень: А.И. Мусин-Пушкин. Правда, А.Л. Монгайт достаточно убедительно (хотел он этого или нет) показал, что Мусин-Пушкин не мог быть фальсификатором, так как не понимал надписи. Но он обращает внимание на то, что не только Тмутараканский камень, но и другие важнейшие открытия А.И. Мусина-Пушкина – “Ярославле серебро” и “Слово о полку Игореве” – современники считали подделками и не верили в их древность» [14, 283]. А.Г. Кузьмин поправляет А.Л. Монгайта, отмечая, что «современники» «сказано слишком сильно» – «скептики», которых и «тогда было совсем немного» [14, 283].
А.Г. Кузьмин видел истоки выступлений «скептиков» 1960-х гг. в работе 1940 г. французского филолога-слависта Андре Мазона, поднявшего вопросы о подложности и «Слова о полку Игореве», и Тмутараканского камня. Дело было не в конкретных людях (С.Л. Пештиче, А.А. Зимине или А.Л. Монгайте), вопрос надо было ставить шире. Уже в статье, посвященной изысканиям А.А. Зимина, А.Г. Кузьмин писал: «Наш век – век науки. Науку и ученого отличает прежде всего метод исследования. Очевидно, о нем нужно говорить гораздо больше, чем мы это делаем до сих пор» [10, 87]. Удар надо было наносить не по отдельным скептикам, которых во все века «было совсем немного», а по «скептицизму» как образу мыслей и методу. В 1969 г. в ученых записках Рязанского пединститута была опубликована статья Кузьмина «Скептическая школа в русской историографии».
Главной задачей статьи можно считать стремление автора показать, что во все времена, в том числе в первой половине XIX в., «скептицизм» среди русских историков был неким отклонением от нормы. При этом А.Г. Кузьмин предлагает отличать «скептическую» школу от «критической», сторонников которой (прежде всего Г. Эверса) отличает то, что «они кладут в основу источник и идут от источника (не за источником, а от)» [15, 312]. И по методу скептицизм не имеет ничего общего с критическим направлением, для которого характерно убеждение, что «в основе всех построений должен лежать положительный факт, показание источника» [15, 318]. Скептическая «школа» скорее является «антиподом» критического направления: «критическое направление вело исследование от источника к концепции, “скептики”, напротив, шли от концепции к источнику. Такая методология не только не может быть признана “в основном правильной”, но ее нельзя вообще признать научной» [15, 327].
Сама личность основоположника «скептической школы» М.Т. Каченовского в описании А.Г. Кузьмина могла вызвать антипатию у читателя: нерусский («выходец из греческой мещанской семьи Качони»), не получивший «сколько-нибудь систематического образования», окруженный столь же малообразованной нерусской публикой в частной жизни («М. Каченовского окружали не немцы-ученые, а немцы, занятые на русской государственной службе»), оказавшийся главой кафедры русской истории в Московском университете случайно («необходимость читать лекции для студентов побудила его более основательно войти в предмет»), не оставивший «сколько-нибудь серьезных исследований» («Свою концепцию он изложил в незаконченных этюдах о кожаных деньгах и Русской правде и в лекции “О баснословном времени в Российской истории”. К ним можно добавить студенческие опусы учеников Каченовского»). «Не обогатил науку Каченовский и сколько-нибудь существенными наблюдениями и фактами: он брал их в готовом виде у своих предшественников и современников» [15, 313–315]. Характеристика убийственная, но справедливая (достаточно вспомнить оценки знавших М.Т. Каченовского А.С. Пушкина и С.М. Соловьева). Метод М.Т. Каченовского для А.Г. Кузьмина неприемлем, поскольку главный русский скептик «отдает решительное предпочтение некому абстрактному “духу времени”, оторванному от источника. Субъективный фактор – собственное представление о времени – он ставит выше объективного: источника» [15, 317]. «Концепция Каченовского сводилась к отрицанию всего киевского периода русской истории. Он полагал, что все письменные памятники о киевском времени являются в действительности новгородскими сочинениями конца XIII–XIV веков, написанными под влиянием западных, преимущественно германских памятников. Реальная русская история, по его мнению, могла начинаться лишь с XIII–XIV вв., когда Новгород устанавливает связи с Ганзой и получает возможность приобщиться к германской цивилизации» [15, 315]. Естественно, подобные странные взгляды не могли иметь много «усердных защитников», а само название скептиков первой половины XIX в. «школой» М.Т. Каченовского условно – «это лишь студенческие работы его учеников по Московскому университету. Они были написаны по заданным темам и практически с готовыми ответами. Большинство их было опубликовано М. Каченовским как своего рода “пробные шары” и начинены они были идеями, мыслями и даже фактами, взятыми из лекций М. Каченовского. “Школа” и существовала только до тех пор, пока ученики М. Каченовского оставались студентами. Для большинства из них занятия историей кончились с окончанием университета, а Н.В. Станкевич об увлечениях своего профессора вспоминал не без иронии. Лишь один из учеников М. Каченовского заслуживает серьезного внимания – это брат П. Строева – Сергей, писавший под именем Скромненко» [15, 322]. Да и тот, опубликовав в 19–20 лет свои студенческие работы, написанные в духе М.Т. Каченовского, вскоре разочаровался в написанном и умер, прожив на свете всего 25 лет [15, 327].
В конечном счете, признавая то, что «скептики» приносили пользу науке», «побуждая других к более серьезным исследованиям», А.Г. Кузьмин считает причиненный ими вред не менее весомым [15, 327]. Скептическое направление мысли и не могло не быть вредоносным, как направление антипатриотическое, космополитическое, пропитанное «национальным нигилизмом» [15, 328]. И даже как противовес казенному николаевскому патриотизму второй четверти XIX века, национальный нигилизм не являлся положительным явлением, так как «альтернативой официального патриотизма было понимание патриотизма как гражданского долга, как обязанности не перед правительством, а перед народом» [15, 329]. Здесь скорее всего А.Г. Кузьмин писал не только о прошлом, но и о настоящем, о чем-то своем.
Давая отпор прошлым и современным «скептикам», А.Г. Кузьмин продолжает двигаться и в направлении выявления «нелетописных источников» и неизвестных «летописных традиций». Его привлекают Киево-Печерский патерик, прежде всего составляющие его основу послания Симона и Поликарпа. «И это не удивительно: оба автора в числе источников своих рассказов прямо называют “летописцы”. Симон имел в своем распоряжении “Летописец старый Ростовский”, а Поликарп неоднократно упоминал “Летописец”, автором которого признавался Печерский монах Нестор» [16, 73]. Волнует А.Г. Кузьмина все тот же вопрос: «были ли в руках Симона и Поликарпа оригинальные летописные источники или они пользовались известными и в наше время памятниками» [16, 73]. Ответ вновь положительный, и, хотя «бедность параллельного материала делает проблематичными многие из приведенных наблюдений», «можно с достаточным основанием говорить о том, что наша историография XI–XII вв. была богаче, чем принято считать на основе древнейших списков. В руках Симона и Поликарпа были источники, восходившие прямо или опосредованно к особой летописной традиции, следы которой замечаются и в известных ныне летописях, в том числе в хронологических пределах “Повести временных лет”. Вероятно, с этой традицией связано и имя Нестора. Позднейшие компиляторы могли отождествлять летописца конца XI – начала XII в., ростовского летописца середины XII в. и составителя двух “Житий”. Весьма вероятно, что речь идет о разных авторах. Но во всех случаях мы имеем дело с памятниками, отличающимися по составу известий и идейной направленности от основных текстов Начальной летописи и ее продолжений, сделанных во Владимире во второй половине XII в. Видимо, специальное исследование проростовских сводов, а также Ипатьевской летописи даст более прочные отправные моменты для решения поставленных здесь вопросов» [16, 92].
Не оставляет А.Г. Кузьмин и «рязанской» проблематики: в одном сборнике со статьей, посвященной «скептической школе» в 1969 г., им были опубликованы и выпадающее из привычной тематики исследований сочинение «Из истории организации земской статистики в Рязанской губернии», и вполне вписывающееся в нее – «Название “Рязань” в связи с некоторыми проблемами истории района Средней Оки в X–XI веках». В последнем исследователь доказывал славянское происхождение топонима «Рязань», производя его от глагола «резать» [17, 290–295]. Выходило, что наименование «Резань» (Рязань) – «отрезанная часть», «отрезанная земля» – «аналогично наименованию «Залеская земля». И та, и другая земля получили свое наименование относительно Приднепровья. «Залеская» – потому, что эта земля оказывалась за непроходимыми или почти непроходимыми лесами. «Резань» – потому, что этот район был в определенное время отрезан от Киева [17, 301]. «Отрезали» Среднюю Оку от Приднепровья («Русской земли»), по мнению автора статьи, половцы. С 60–70-х гг. XI века, «по-видимому, можно связать и время возникновения имени “Резань”» [17, 304]. В этой статье А.Г. Кузьмин видит в русах исключительно население Русской земли «в узком смысле». Ведь именно отсюда идет основной колонизационный поток на Среднюю Оку, и не вятичи, а выходцы из Приднепровья принесли в Рязанский край свойственную им «географическую номенклатуру»: «Здесь был Переславль, который, как и Переславль Русский, располагался на Трубеже (до начала XIX в. приток Оки). Через Переславль протекает речка Лыбедь. Неподалеку от Переславля находились города Вышгород и Льгов, между Старой Рязанью и Пронском – Белгород. В “списке русских городов”, относящемся к концу XIV – началу XV века, среди рязанских городов названы Торческ, Воино, Глебов, Зареческ. Вместе с тем в собственно рязанской земле нельзя указать ни одного города, который вел бы свое название из земли вятичей» [17, 300].
В Рязани в 1969 г. вышла и вторая книга Кузьмина «Русские летописи как источник по истории Древней Руси», которая, как сообщал автор, «явилась результатом работы со студентами истфака Рязанского пединститута в 1964–1968 гг.» [18, 4]. Она мало походит на «пособие», как ее определяет А.Г. Кузьмин, и представляет собой, по существу, итоговую, на тот момент, работу автора. Переехав в Москву, А.Г. Кузьмин работал над текстом докторской диссертации «Начальные этапы древнерусского летописания», которая в 1971 г. была защищена в МГУ. И в статьях, написанных в 1970-х гг., и в опубликованной в качестве монографии в 1977 г. докторской диссертации А.Г. Кузьмин продолжал линию в исследовании источников по истории Древней Руси, начатую им под руководством М.Н. Тихомирова [19; 20; 21; 22; 23; 24; 25; 26; 27; 28; 29]. Его по-прежнему привлекает поиск древнейших неизвестных летописных традиций и источников, интересуют и местное летописание, и Татищев, и Длугош, и «Слово о полку Игореве», и другие летописные и нелетописные источники, как ранние, так и поздние. Даже летописи XVII в., такие как «Мазуринский летописец», для него представляют «интерес не только своим основным содержанием – оригинальным материалом о событиях XVII в., но и своеобразной трактовкой событий отдаленного прошлого, в большинстве случаев отражающей взгляды и материалы более ранних средневековых историографов (XVI–XVII вв. и, возможно, еще более ранних)» [20, 189]. Важны и «песни и былины киевского периода», которые сохранялись «на северных окраинах Руси в течение многих столетий». Ведь, как показал «Б.А. Рыбаков, почти все былинные сюжеты укладываются в хронологические рамки с IX по XII в., хотя имеются их записи лишь самого недавнего времени. Естественно, что многовековое перепевание древних сказаний постепенно нивелировало их художественные особенности и приводило к утрате колорита времени. И тем не менее былины отразили те черты народного характера и мировоззрения, которые вошли в его плоть и кровь, стали прочной традицией» [24, 121].
А.Г. Кузьмин, как и раньше, решительно выступает против тех, кто своим скепсисом объективно способствует сокращению количества извлеченных из источников известий о прошлом. Это и С.Л. Пештич, и Я.С. Лурье, и Е.М. Добрушкин, и Э. Кинан, и А.А. Зимин, и др., по его мнению, исповедующие «презумпцию подложности» источника, которая «конечно, не всегда выступает в обнаженном виде». Разумеется, «сомнения и скептицизм сами по себе необходимые условия плодотворного исследования. Речь, очевидно, может идти лишь об их направленности. В юриспруденции дознание отправляется от “презумпции невиновности”: обвиняемый невиновен до тех пор, пока не доказана его вина. Нечто подобное необходимо и в качестве гарантии объективности научного исследования. Скептицизм желателен не только при рассмотрении показаний источника, но и при выдвижении претензий к нему. Ученый не может обязывать источник оправдываться. Он должен доказать свое обвинение. Напоминание о некоторых очевидных методических изъянах нелишне потому, что они встречаются в “скептических” построениях. Но темой серьезного рассмотрения могут быть те принципы исследования, которые представляются вполне оправданными и, тем не менее, приводят к резкому столкновению с выводами, полученными иным путем» [25, 33]. И А.Г. Кузьмин напоминает, что даже «по одному из кардинальных вопросов истории древнерусской письменности – времени появления первых исторических сочинений – расхождения достигают одного-двух столетий» [25, 33].
Сам Аполлон Григорьевич определяет время зарождения древнерусского летописания как рубеж X–XI вв. А уже «вскоре после смерти Ярослава Мудрого создается один из самых значительных исторических трудов Киевской Руси – “Повесть временных лет”». Не исключено, что это произведение не являлось летописью в позднейшем значении этого слова (то есть не было погодной хроникой), хотя и не было лишено определенных хронологических обозначений. Создатель «Повести» ставил до известной степени исследовательскую (а не описательную) задачу: определить, «откуда есть пошла Русская земля, кто в Киеве нача первее княжити и откуду Русская земля стала есть». На основе греческих хроник и памятников западнославянской письменности он определил прародину славянства в Иллирии, откуда выводил и «русь»-полян. Основной мотив этого памятника (как и у Илариона) – русские князья правили не в «неведомой» земле, и самой Византии неоднократно приходилось откупаться от осаждавших ее столицу русских дружин. В песнях и сказаниях IX–X вв. автор мог найти богатый, подтверждающий этот тезис материал.
С процессом проникновения письменности на периферию и с углублением феодального дробления возникает свое летописание в каждом значительном центре. С начала XI в. ведется летописание в Новгороде, где сложились свои представления о начале Руси. Своеобразным противовесом повести о полянах-руси оказывается варяжская легенда, выводящая «Русь» и ее князей с балтийского побережья (из какой именно его части – вопрос спорный) и ведущая самих новгородцев «от рода варяжска». Позднее для новгородского летописания становится характерным сухой, деловитый стиль. Южное летописание, напротив, постоянно сохраняло сочность выражений, стремление к художественной украшенности. Особенно это заметно в галицко-волынской традиции летописания, также отделившейся от киевской не позднее XI в. Знаменательно, что наибольшее количество аналогий для «Слова о полку Игореве» (в смысле лексики, а иногда даже и образов) можно найти в Ипатьевской летописи, полнее всего сохранившей южнорусское (киевское и галицкое) летописание XII–XIII вв. Киевское летописание также далеко неоднородно. Его различия особенно становятся заметными с разделом Руси между тремя сыновьями Ярослава. При этом старший – Изяслав – политически тяготел к Западу, и в близком ему летописании заметно влияние западнославянской письменности, а также ощущается известное почтение к Риму, сопротивление настояниям Византии о разрыве церквей. Всеволод, напротив, был тесно связан с Византией (поскольку был женат на дочери византийского императора Константина Мономаха), хотя это не означало, что Всеволодовичи бездумно следовали в фарватере византийской политики. Летописание Святослава Ярославича дошло лишь в незначительных фрагментах, а исторические сочинения многих других центров и вовсе утрачены.
Вытеснение и пресечение княжеских ветвей приводили к гибели целых историографических традиций. «Племя Мономаха» в XII в. становится доминирующей силой в разных концах Руси. Поэтому в большинстве дошедших летописей в основе лежат редакции «Повести временных лет», относящиеся ко второму десятилетию XII в. – времени утверждения Мономаха в Киеве. Неуспеху тенденциозных переработок способствовало и то обстоятельство, что идеи собственно «Повести временных лет» при этом мало пострадали. «“Повесть” оставалась памятником, напоминавшим об общей природе всех ответвлений русского племени и звавшим к сохранению государственного единства» [24, 124].
Большинство летописей, отражавших периферийное летописание и его традиции, погибли, не сохранились в своем первоначальном виде. Но в «русском летописании можно заметить периоды, когда летописцы как бы заново обращались к прошлому, пересматривая его оценку по сравнению со своими предшественниками. Каждый такой период сопровождается вторжением на страницы летописей новых легенд и историографических схем, а также привлечением новых источников, почему-либо не отразившихся в предшествующей историографии» [20, 188]. И тогда в поздние летописи включались материалы из вскоре окончательно исчезнувших летописей – осколков других летописных традиций.
Выделяя в летописях противоречащие друг другу идеологические тенденции, А.Г. Кузьмин, продолжая традиции К.Н. Бестужева-Рюмина и Н.К. Никольского, пишет о сводном характере русских летописей, отражающем разнообразные традиции. «Взгляд на летописание как на взаимодействие параллельно существующих традиций» представляется ему «наиболее естественным. Он логически вытекает из факта неоднородности и неоднозначности политических и идеологических тенденций любой исторической эпохи. Взаимоисключающие тенденции могут приводить к гибели целых традиций. Поэтому нельзя, конечно, смотреть на дошедшие до нас тексты как на некий неизменный фонд, который летописцы сохраняли из поколения в поколение. Древнейшие памятники содержат такие черты, которые не могут быть объяснены исходя из представления об одной литературной школе и едином идеологическом направлении» [22, 56]. Убежденность в том, что летописание «вовсе не сводилось к последовательному осложнению предшествовавшего текста», а «сюжеты, исключенные одним летописцем, могли сохраняться в других традициях» [22, 76], сделала А.Г. Кузьмина горячим противником построений, созданных А.А. Шахматовым, М.Д. Приселковым и их последователями. А.Г. Кузьмину казалось, что доказательство «на внелетописном материале» факта существования в летописи разных идей «дает исследователю в руки гораздо больший материал для оценки конкретного летописного текста и извлечения из него максимальной информации, чем рассуждения о лишенных плоти и крови “протографах”, породивших другие “протографы” и все-таки отстоящих весьма далеко от изучаемой эпохи» [25, 53]. Сам подход к летописанию А.А. Шахматова, которого «интересовали прежде всего летописные своды как цельные литературные произведения, и история летописания представлялась ему системой взаимоотношений сводов как реально существующих, так и до нас не дошедших» [25, 41], был чужд А.Г. Кузьмину. Во многом работы А.Г. Кузьмина о летописании (и статьи, и докторская диссертация) и были построены на полемике с идеями А.А. Шахматова.
Монография 1977 г. вовсе не была последней работой А.Г. Кузьмина по проблемам источниковедения Древней Руси, о чем свидетельствует, в частности, список работ, приложенный к сборнику статей, изданному к семидесятилетию ученого [30, 487–494]. Однако к середине 1970-х гг. вполне сложился тот основной комплекс идей относительно летописных и нелетописных источников по истории Древней Руси, которых А.Г. Кузьмин придерживался и которые развивал в трудах последующего времени. Это и позволяет завершить очерк истории становления Кузьмина-источниковеда серединой 1970-х гг.
Примечания
1. Кочин Г.Е. Берестяные грамоты // Советское источниковедение Киевской Руси: Историографические очерки. – Л., 1979.
2. Древняя Русь в свете зарубежных источников. – М., 1999.
3. Тихомиров М.Н. О русских источниках «Истории Российской» // В кн.: Татищев В.Н. История Российская. – М.; Л., 1962. – Т. 1.
4. Кузьмин А.Г. Об источниковедческой основе «Истории Российской» В.Н. Татищева // Вопросы истории. – 1963. – № 9.
5. Татищев В.Н. История Российская. – М.; Л., 1962. – Т. 1.
6. Кузьмин А.Г. Заголовки и киноварные заметки на полях рукописи Симеоновской летописи // Вестник Московского университета. Серия 9: История. – 1961. – № 5.
7. Кузьмин А.Г. К вопросу о времени создания и редакциях Никоновской летописи // Археографический ежегодник за 1962 год (к 70-летию академика М.Н. Тихомирова). – М., 1963.
8. Кузьмин А.Г. Рязанское летописание. – М., 1965.
9. Рыбаков Б., Кузьмина В., Филин Ф. Старые мысли, устарелые методы: (Ответ А.А. Зимину) // Вопросы литературы. – 1967. – № 3.
10. Кузьмин А.Г. Ипатьевская летопись и «Слово о полку Игореве» (по поводу статьи А.А. Зимина) // История СССР. – 1968. – № 6.
11. Кузьмин А.Г. Мнимая загадка Святослава Всеволодовича // Русская литература. – 1969. – № 3.
12. Лихачев Д.С. К статье А.Г. Кузьмина «Мнимая загадка Святослава Всеволодовича» // Русская литература. – 1969. – № 3.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?