Электронная библиотека » Константин Кеворкян » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 20 января 2023, 22:31


Автор книги: Константин Кеворкян


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И так далее, и тому подобное: приведённый перечень – лишь небольшая часть информации. Страшные цифры и факты, где активно мелькают фамилии будущих жертв режима, вроде Зиновьева, или уцелевших правителей, типа Булганина (на излете лет – благостного старичка с бородкой). В борьбе с казаками особо отличились многие будущие жертвы сталинских чисток, тот же Иона Якир, который придумал установить в тамошних местах процент уничтожения мужского населения. Но именем Якира называют улицы, поскольку он считается незаконно репрессированным. Или еще характерная черта: другой репрессированный военачальник – Виталий Примаков. В архиве его жены Лили Брик (она успела побывать замужем и за ним) сохранился акт обыска при аресте Примакова, где среди изъятых вещей значится: «Портсигар желтого металла с надписью «Самому дорогому существу. Николаша». Подарок убитого большевиками Николая Второго его возлюбленной, балерине Матильде Кшесинской, который у нее был реквизирован большевиками… Советская власть щедро одаривала награбленным своих героев и подобное мародерство «награжденных» не смущало. Но мародерство рано или поздно ведет к разложению всего войска.

Грабили отдельных людей, грабили и бюджет. В ноябре 1921 года, то есть тогда, когда голодом были охвачены 18 губерний России, когда ежедневно погибали тысячи граждан, Ленин подписывает постановление Совета Труда и Обороны (СТО) о выделении ВЧК дополнительно к ранее отпущенным средствам еще 792 000 рублей золотом. Гигантская сумма. Для какой цели отпускались ВЧК столь большие деньги в постановлении не расшифровывается, но, обратите внимание, астрономические средства идут в распоряжение красной охранке на фоне лютого голода. Сколько людей можно было накормить за счет канувших в никуда денег!

Стоит задуматься над тем, что жертвы партийных репрессий 1930-х годов несопоставимы в количественном отношении с результатами устроенной их стараниями Октябрьской революции и Гражданской войны. В 1934–1938 годах погибло примерно в 30 раз (!) меньше людей, чем в 1918–1922 годах. Даже в 1922 году В. Ленин еще заявляет о невозможности прекращения террора и необходимости его законодательного урегулирования, что следует из его письма наркому юстиции Курскому от 17 мая 1922 года: «Суд должен не устранить террор; обещать это было бы самообманом или обманом, а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас. Формулировать надо как можно шире, ибо только революционное правосознание и революционная совесть поставят условия применения на деле, более или менее широкого. С коммунистическим приветом, Ленин» (9). И репрессии продолжались – каждый день в стране расстреливали десятки человек, и это на фоне таких симпатичных историкам 20-х годов.

Государство именовалось «диктатурой пролетариата», и оно было диктаторским. В стране царила официальная «диктатура». Удивляться, что Сталин стал диктатором в стране диктатуры просто глупо – не он или Троцкий, так кто-нибудь другой. И значит, репрессии против инакомыслящих были неизбежны.

II

Может, все-таки, дело в статусе жертв репрессий тридцатых? Во время Гражданской войны гибли представители предыдущих правящих классов, которых революция сознательно выметала из страны, плюс миллионы безымянных крестьян и рабочих. Во втором случае, в результате т. н. «сталинских репрессий», пострадали представители партийной элиты и тесно связанной с ней интеллигенции, потомки которых оставались у власти вплоть до самого распада СССР. Память о репрессиях носила у них буквально генетический характер – кого ни копнешь, либо родственник репрессированного, либо знаком был с репрессированными, либо просто был в курсе происходящего. Между тем, миллионы рядовых граждан Страны Советов ни о чем злодейском не ведали вплоть до ХХ съезда. А вот память о коллективизации, о голоде, о распаде привычного быта сидела в народе крепко. Рискну даже предположить, что публичная расправа над партийцами в тридцатых была народу по нутру, как, своего рода, возмездие справедливого Бога/Царя неразумным боярам/хазарам.

Деление на «своих» и «чужих» (тогда это называлось «чуждый элемент») шло еще от Гражданской войны с ее неизбежным правилом «кто кого?». Внезапно оказалось, что право состоять в категории «своих» не бывает ни наследственным, ни даже пожизненным. За это право велась и ведется непрерывная борьба, и вчерашний «свой» в один миг может скатиться в категорию «чужих». Накопленный потенциал мести в СССР прорвался, как только Гражданская война (в скрытой форме) переместилась внутрь самой правящей партии.

Это было неизбежно, и раскол носил принципиальный характер. Большевизм изначально содержал в себе как бы два проекта: один глобалистский, в наиболее чистом виде представленный Л. Троцким («мировая революция»), и державный, представленный И. Сталиным («строительство социализма в одной стране»). В. Ленин, балансируя, соединял обе силы, пока они были союзниками в Гражданской войне. После окончания войны и смерти Ленина шаткий союз оказался расторгнут. Монархист В. Шульгин в книге «1921» верно подметил: «Большевики воображают, что они насаждают социализм в России, а вместо этого выковывают страшную, крепкую, сильно спрессованную и национально, до шовинизма, настроенную Россию… но делается это стихийно, по каким-то неведомым никому законам… будет преемственность между Россией большевистской и Россией будущего, как была преемственность между революцией и Бонапартом. Не будет морального удовлетворения, что предатели получат возмездие от России. Они поедят друг друга сами, и сам большевизм излечит большевизм» (10). В общем, так и получилось: вожди и их сторонники сцепились в схватке, власть получил «красный император», большевизм – как радикальное течение, проповедующее мировую революцию – уступил место имперскому сознанию сверхдержавы.

Но вернемся в 1920-е годы, когда накапливался потенциал мести, с такой силой обрушившийся на непокорных в тридцатых годах. К власти, как мы уже говорили, пришел новый правящий слой – революционные интеллигенты, местечковые евреи, примкнувшие к ним задиры-матросы, просвещенные пролетарии, авантюристы-иностранцы. Собственно, это еще не слой, а, скорее, правящая клика, вызывавшая суеверный ужас или антисемитские насмешки:

 
Абрамович, Цедербаум,
Шрейдер, Блехман, Карахан,
Кто они? Зачем так много
Семитических имен?
Может быть, то синагога?
Может быть синедрион?
Нет, то русского народа
Вседержители судьбы.
Правят им уж больше года
В грозный час его борьбы.
У украинцев есть гетман,
У поляков тоже – круль,
А у русского народа
Не то Мойша, не то Сруль (11).
 

Секрет относительной крепости власти этой клики состоял в прочном обладании столицами государства и нараставшей поддержке крестьянства, составлявшего подавляющую часть населения страны. Утрата поддержки крестьянства в результате коллективизации и потребовала, в конечном итоге, переформатирования элиты. К началу партийных репрессий прошло всего полтора десятка лет после революции и окончания Гражданской войны. Все герои и их «геройства» были на слуху, плюс только закончилась коллективизация с ее миллионами жертв. Фанатическая реализация заданий первых пятилеток довела градус общественного кипения до высшей точки, пассионарного взрыва. Котел либо разорвался бы, либо из него нужно срочно выпустить пар. В. Каверин: «Общественная атмосфера, вполне сложившаяся к середине тридцатых годов, не упала с неба. Она была подготовлена, и хотя в конце двадцатых годов представляла как бы собой неорганическое соединение разнородных настроений, положений и мнений, невысказанная формула рабства уже стремилась к своему воплощению» (12). Н. Мандельштам, «Воспоминания»: «Логически развиваясь, принцип деления на своих и чужих приводит к тому, что каждый скатывающийся становится «чужим» именно потому, что он катится вниз. Тридцать седьмой год и все, что за ним последовало, возможны только в обществе, где идея деления дошла до своей последней фазы» (13). Опять – двадцать пять, то есть тридцать семь. До пресловутого «тридцать седьмого», значит, людьми не считаются?!!

В 1924 году в одном только Ленинграде, руководимым будущей жертвой Сталина Г. Зиновьевым, было расстреляно 177 человек, годом раньше – 63 человека, годом позже – 113. Причем, к расстрелу тогда приговаривали прежде всего виновных в преступлениях «против государства» и «против рабочего класса», а не реальных убийц и совершивших прочие преступления против личности. То есть расстреливали не уголовников – тех, как правило, отправляли перевоспитываться – а политических противников режима. Хотя и самого товарища Зиновьева нужно было воспитывать-перевоспитывать. К. Чуковский с отвращением отмечает в своем дневнике: «До чего омерзителен З[иновьев]. Я видел его у Горького. Писателям не подает руки. Были я и Федин. Он сидел на диване и даже не поднялся, чтобы приветствовать нас» (14). Обычное красновельможное хамство.

Возвращаясь к расстрелянным в Ленинграде. Была ли такая необходимость в драконовских мерах товарища Зиновьева в отдельно взятом городе? Да нет же, репрессивная политика Советской власти в те годы еще не набрала последующих оборотов: по официальным данным, общее число лиц во всех местах заключения в СССР составило на 1 января 1925 года 144 тысяч человек, на 1 января 1926 года – 149 тысяч и на 1 января 1927 года – 185 тысяч человек[75]75
  Для сравнения: в 1905 году в тюрьмах России находилось 719 тысяч заключенных, а в 1906 году – 980 тысяч.


[Закрыть]
(15). До окончания срока в середине 1920-х годов условно освобождались около 70 % заключенных. По опубликованным за рубежом данным, предоставленным антисоветской эмиграцией, в 1924 году в СССР насчитывалось около 1500 политических правонарушителей, из которых только 500 находились в заключении, а остальные были лишены права проживать в Москве и Ленинграде. Цифры, как видим, относительно умеренные. Что это за кровавую битву за «цитадель революции» устроил товарищ Зиновьев? У расстрелянных тоже были родственники, дети – как вы думаете, радовались ли они последовавшей через десяток лет ликвидации товарища Зиновьева и всех его подручных? Даже не сомневайтесь!

Другой важной составляющей накапливавшегося народного недовольства становился НЭП. Антинэповские настроения ярко отражали кризис послереволюционной массовой психологии, проявившейся в «синдроме обманутых надежд». «Сейчас те же капиталисты-буржуи живут, опять наживаются и все при власти рабочих. Как смотрит рабочий, изнуренный, истрепанный, больной, никак не могущий оправиться за 10 лет революции? Да он готов броситься разорвать его на кусочки, уничтожить, злоба кипит, рабочий недоволен…», – писал в 1927 году Сталину киевский рабочий Темкин (16). Бывший красноармеец Н. Шапкин рассуждал: «Верно, сейчас разрешили свободный труд и в деревне, но, товарищи, подумайте как же так, если я кулака, например, в 1918 году ставил к стенке, а теперь приду и скажу: “Иван Иванович, возьми меня подработать”, – вытерпит ли мое революционное сердце, чтобы склонить перед ним голову? Это уж будет не голова, а чурбан…» (17).

Среди недовольных кажущимся воскрешением капиталистических отношений были как радикальные троцкисты, так и радетели твердой государственной власти, ориентировавшиеся на Сталина. Будучи мотивированными либо стремлением «идти нога в ногу с прогрессом», либо более прагматичным желанием быстрого продвижения по социальной лестнице, молодые полуобразованные рабочие являлись ударной силой формировавшегося сталинского режима. Вскоре к ним присоединились возмужавшие в трудовых колониях ГПУ десятки тысяч перевоспитанных беспризорников, ставших янычарами режима. Методы перевоспитания от безграмотного поэта Ивана Бездомного («Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки!») имели множество искренних сторонников[76]76
  К слову сказать, Соловецкий лагерь был во время Гражданской войны организован командованием белого воинства, и лишь потом передовой опыт беляков восприняла Советская власть.


[Закрыть]
. Да плюс обиженные зажиточными мужиками крестьяне, да плюс не нашедшие себя после окончания войны красноармейцы, да мало ли было этих «приплюсовавшихся»!

Атмосфера в государстве постепенно накалялась – НЭП провоцировал недовольство промышленных рабочих, подтачивал социальную базу большевиков; снизу, понукаемое новыми красными помещиками, волновалось крестьянство; сбоку кряхтели остатки образованных дореволюционных классов, сверху пылала яростная партийная борьба. Свой вклад в нагнетании всеобщей озлобленности вносила – как и сегодня – пресса, осатанело воевавшая за «нового человека». О своем соавторе вспоминает Евгений Петров: «Ильф делал смешные и совершенно неожиданные заголовки. Запомнился мне такой: «И осел ушами шевелит». Заметка заканчивалась довольно мрачно: «Под суд!» (18) Тогда очень многие материалы заканчивались этим призывом, лишний раз нагнетая всеобщую истерию.

Чувство безопасности и защищенности отсутствовало как таковое. Обреченность руководит идущим сознаваться в ГПУ о Союзе «Меча и орала» Кислярским или перепуганным Берлагой, который готов сдаться едва ли не первому встречному, и только покорно спрашивает у пришедшего за ним незнакомца:

– Домой позвонить можно?

– Чего там звонить, – отвечает ему заведующий копытами Шура Балаганов[77]77
  Кстати, легендарная фраза «У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия. Она хочет строить социализм, а я не хочу. Мне скучно строить социализм» в первом, неопубликованном варианте романа заканчивалось так: «Что я, каменщик в фартуке белом?». Последнее предложение выбросили цензоры, ведь образованный читатель мог узнать в нем строчку из стихотворения русского поэта Серебряного века Валерия Брюсова: – Каменщик, каменщик в фартуке белом, Что ты здесь строишь? Кому? – Эй, не мешай нам. Мы заняты делом, Строим мы, строим тюрьму.


[Закрыть]
.

О какой «свободе двадцатых годов» рассуждали наивные шестидесятники? Вспоминается исторический анекдот, когда в конце жизни, уже в середине двадцатых годов знаменитый юрист А. Кони (тот самый, который служил одним из примеров благородства для Васисуалия Лоханкина) жаловался знакомому на старость. «Что вы, Анатолий Федорович, – ответил тот. – Грех вам жаловаться. Вон Бриан (президент Франции – К.К.) старше вас, а все еще охотится на тигров». – «Да, – ответил А.Ф., – ему хорошо: Бриан охотился на тигров, а здесь тигры охотятся на нас» (19). Ну что тут остается добавить: «Бриан – это голова».

Показательно, что в 1920-х годах ГПУ и органы госбезопасности, несмотря на свой солидный кровавый опыт, еще не окружены тем облаком потустороннего ужаса, как десятилетием позже. В целом, симпатизирующие Советской власти граждане смотрят на ГПУ как на необходимый и здоровый фактор в жизни страны, оно «близко к народу», о нем запросто говорят и пишут сочувствующие строю писатели. Бендер пугает им недобитого дворянина Ипполита Матвеевича: «Вам некуда торопиться. ГПУ к вам само придет». Грозное оружие было направлено в сторону «остатков старого режима», а не против «строителей коммунизма».

Дружить с гепеушниками стало почетно среди советской интеллигенции. С жандармами водить дружбу стеснялись, а тут как с цепи сорвались. Для начала вспомним хотя бы о том, что среди деятелей литературы того времени было немало людей, самих имевших опыт работы в ВЧК-ОГПУ-НКВД, скажем, И. Бабель, А. Веселый, Б. Волин, И. Жига, Г. Лелевич, Н. Свирин, А. Тарасов-Родионов, О. Брик. Друг последнего – В. Маяковский – в порыве восторга даже написал знаменитое стихотворение «Солдаты Дзержинского», посвященное чекисту В. Горожанину.

 
Солдаты Дзержинского
Союз берегут
Враги вокруг Республики рыскают.
 
 
Не к месту слабость и разнеженность весенняя.
Будут битвы громше, чем крымское землетрясение.
 

«Механики, чекисты, рыбоводы, Я ваш товарищ, мы одной породы…», – с чувством восклицал другой поэт – Э. Багрицкий. Поэт «одной породы» с чекистом, вот как…

Своего рода «единство» с ОГПУ продемонстрировала и большая группа литераторов, побывавшая в августе 1933 года в концлагере Беломорканала, чтобы воспеть затем работу чекистов в широко известной книге, где выступили тридцать пять писателей во главе с А. Горьким. Вдохновленные увиденным И. Ильф и Е. Петров писали о планах нового романа про Остапа Бендера: «Уже возникла необходимость писать третий роман, чтобы привести героя к оседлому образу жизни. Мы еще не знали, как это сделать. Останется ли он полубандитом или превратится в полезного члена общества, а если превратится, то поверит ли читатель в такую быструю перестройку? И пока мы обдумывали этот вопрос, оказалось, что роман уже написан, отделан и опубликован. Это произошло на Беломорском канале. Мы увидели своего героя и множество людей, куда более опасных в прошлом, чем он…» (20) Анонсированный роман, который получил рабочее название «Подлец», к счастью, так и остался ненаписанным.

Писатели обзаводились полезными знакомствами, как новоселы мебелью. Личные связи были статусными, важными инструментами влияния в обществе распределения, где деньги переставали работать. Надежда Мандельштам: «В 30 году в крошечном сухумском доме отдыха для вельмож… со мной разговорилась жена Ежова: “К нам ходит Пильняк, – сказала она. – А к кому ходите вы?” Я с негодованием передала этот разговор О.М., но он успокоил меня: “Все ходят. Видно, иначе нельзя. И мы ходим. К Николаю Ивановичу” (Бухарину – К.К.). Мы “ходили” к Николаю Ивановичу с 22 года, когда О. М. хлопотал за своего арестованного брата Евгения Эмильевича…» (21) Разумеется, дружба с чекистами – распорядителями человеческих жизней – находилась на самом верху интеллигентской табели о знакомствах. Анна Ахматова констатировала: «Литература была отменена, оставлен был один салон Бриков, где писатели встречались с чекистами…» (22) Вот их вместе и взяли.

Хочется в этой связи остановиться на судьбе одного из самых известных и влиятельных писателей 1920-х годов Исаака Бабеля, знатной жертвы сталинских репрессий. Вот ему сейчас в Одессе и памятник открыли[78]78
  О степени его популярности в стране и за рубежом свидетельствует случай, когда в 1930 году журнал «Новый мир» напечатал ряд писем иностранных писателей, главным образом немецких, ответы на анкету о советской литературе. В большинстве писем на первом месте стояло имя И. Бабеля.


[Закрыть]
. Бабель гордо рассказывал окружающим, что встречается только с милиционерами и только с ними пьет. Исаак Эммануилович не просто восхищался коллективизацией, но и сам лично ее осуществлял! С февраля по апрель 1930 года он, по его собственному определению, «принимал участие в кампании по коллективизации Бориспольского района Киевской области». Вернувшись в Москву в апреле 1930-го, Бабель сказал своему другу Багрицкому: «Поверите ли, Эдуард Георгиевич, я теперь научился спокойно смотреть на то, как расстреливают людей». В начале 1931 года Бабель вновь отправился в те места… (23) И. Бабель много лет настойчиво работал над сочинением о чекистах, и ему мешало только следующее: «…не знаю, справлюсь ли, – признавался писатель, – очень уж я однообразно думаю о ЧК. И это оттого, что чекисты, которых знаю… просто святые люди. И опасаюсь, не получилось бы приторно. А другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, которые населяли камеры, – это меня как-то даже и не интересует». А в придачу к вышеизложенному рассуждения вскоре расстрелянного М. Кольцова: «…работа в ГПУ продолжает требовать отдачи всех сил, всех нервов, всего человека, без отдыха, без остатка… Не знаю, самая ли важная для нас из всех работ работа в ГПУ. Но знаю, что она самая трудная…» и т. д. (24). Уместно привести также позднейшие (конца 1950 – начала 1960-х годов) рассуждения писателя В. Гроссмана о И. Бабеле и других: «Зачем он встречал Новый год в семье Ежова?.. Почему таких необыкновенных людей – его, Маяковского, Багрицкого – так влекло к себе ГПУ? Что это – обаяние силы власти?» (25)

Нет, не только «обаяние силы власти», но естественное состояние дружбы с теми, с кем избранная советская интеллигенция, как ей казалось, разделяла Власть и Ответственность за страну. И не только избранные, но и широкие круги интеллектуалов вовлекалось в дружественное общение с чинами ГПУ-НКВД. Сын известного разведчика Павла Судоплатова вспоминает: «На Мархлевке и на даче мы жили своей семьей, бывали лишь родственники родителей, их дети, из сотрудников – семейство Рыбкиных, Соболь (Гуро), Зубовы, Ярославские, мамины друзья из культурной интеллигенции Москвы (выделено мной – К.К.); гостила у нас Елена Станиславовна из Одессы – ее настоящим именем названа героиня “Двенадцати стульев”» (26). Мама тогда еще юного Судоплатова-младшего официально надзирала за московской интеллигенцией – и ничего, «дружба» это называлось. Да и о родственных связях мы еще поговорим.

Чекисты тоже в долгу не оставались, и укрепляли своим жизненным опытом советскую литературу. Бывший народным комиссаром внутренних дел Латвии (а затем и Председателем тамошнего Совета Министров), Вилис Лацис прославился как писатель. Кровавый сообщник Берии В. Меркулов увлекался литературным творчеством, писал пьесы и публиковал их под псевдонимом Всеволод Росс, одна из них – «Инженер Сергеев» – даже ставилась на сцене Малого театра. Про судьбу «литератора» Андрея Свердлова мы уже вспоминали. А подручный сталинского прокурора А. Вышинского и автор сверхпопулярных детективов следователь Лев Шейнин!

Разумеется, дружба с «органами», любой значимой пролетарской властью, подразумевала получение обласканными литераторами определенных преференций, о чем свидетельствуют скупые страницы агентурных донесений:

«Агентурная записка Ист[очник] – “Минарет” Принял – Федоров

Случайно встретившись на улице (Невский) с Б.А. Лавреневым мне удалось услышать от него следующее:

– Сейчас работаю над сценарием “Первой Конной”, работа и интересная, и волокитная. Главная беда в том, что материалы необходимые не достанешь. Достать-то я их все равно достану, но время идет. Дело в том, что в уважаемом Наркомате обороны страшенная камарилья, склоки и т. п. закулисные истории. Буденный, узнав о том, что сценарий буду писать по инициативе Ворошилова, встал в амбицию: “Пусть Клим и материалы дает”. Обиделся, значит.

Вопрос к Лавреневу (мой): “А если бы инициатива была со стороны Буденного?”

Лавренев: “То Ворошилов бы начал палки в колеса вставлять. Там у них такое делается, я те дам. Во всесоюзном масштабе, что называется”.

По словам Лавренева, он поставил условие Ворошилову, напишет сценарий и чтобы получил 3-х месячный отпуск в Париж. Ворошилов якобы согласился.

О своих взаимоотношениях с Наркоматом обороны (о взаимоотношениях, конечно, на короткую ногу) Лавренев любит распространяться везде и всюду: и в клубе, и при встрече со знакомыми на улице, и даже в магазине, покупая папиросы. Рассчитывает главным образом на эффект, который производят на невольных слушателей его высказывания, причем слушатели, конечно, бывают приятно удивлены, узнавая, что говорит известный писатель Лавренев» (27).

И смех, и грех. Но так ли наивна была власть в своих играх с интеллигенцией? Следует еще раз подчеркнуть, что на уровне государственного строительства режим все-таки относил интеллигенцию к чуждой, враждебной и криминально-болезненной категории. Личная дружба вождей с «высоколобыми» ни в коем случае не останавливали разработку сотрудниками органов различных представителей интеллигенции. «Оперативки», аналогичные доносу про Лавренева, сохранились практически по всем известным деятелям той эпохи – от Ахматовой и Булгакова до Эйзенштейна. Координировал данную работу четвертый, секретно-политический отдел (СПО). СПО курировал следующие контингенты оппозиции и интеллигенции (последовательность перечисления сохраняется строго по документу): «Троцкисты, правые, меньшевики, эсеры, бундовцы и другие антисоветские партии и группировки; духовенство, сектанты, интеллигенция – артисты, писатели, художники, врачи; система НКпроса (народного комиссариата просвещения – К.К.); Комитет искусства, научные учреждения» (28).

Дружба многочисленных бабелей, лавреневых, бриков и других совинтеллигентов с органами абсолютно не мешала чекистам системно добивать остатки старых образованных классов. Так, еще в 1930 году (25 сентября) в «Правде» было сообщение о расстреле сразу 48 руководящих работников пищевой промышленности («организаторов пищевого голода») во главе с профессором А. Рязанцевым. Само собой, широко известные «Шахтинское» дело или процесс «Промпартии», менее знаменитое дело «Эрмитажников», когда по сообщениям майских газет 1931 года, комиссия по проверки Эрмитажа выяснила, что «в числе сотрудников музея до самого последнего момента работали чуждые элементы».

При первой публикации «Мастера и Маргариты» в журнале «Москва» почти полностью была вырезана цензурой глава «Сон Никанора Босого» (одиннадцать страниц текста). Современному читателю не совсем понятна такая строгость к описанию нелепого сна. Между тем, люди старшего поколения прекрасно понимали, что речь идет о грандиозной кампании по отъему ценностей у населения в начале 30-х годов. Вспомним также арест Мастера – его трехмесячное отсутствие «с половины октября» и его возвращение в пальто с «оборванными пуговицами» (в советских тюрьмах у арестантов отрезались пуговицы на одежде, изымались пояса, ремни, шнурки). Да и в «Золотом теленке» сквозит настроение шаткости и управленческой чехарды конца 1920-х – начала 1930-х годов: «Не успевал номер пятый как следует войти в курс дела, как его уже снимали и бросали на иную работу. Хорошо еще, если без выговора. А то бывало и с выговором, бывало с опубликованием в печати, бывало и хуже, о чем даже упоминать неприятно». «Неприятно» в данном контексте следует понимать, как уголовную ответственность.

Но в целом, «товарищи», в отличие от «царских недобитков», долго чувствовали свою безнаказанность, а то и прямую защиту государства, которое предоставляло им различные преференции и льготы. Например, когда разразился великий голод начала тридцатых, в райкомы пострадавших от голода районов пришла совершено секретная инструкция ЦК, которая гласила: «Самое страшное, если вы вдруг почувствуете жалость и потеряете твердость… Иначе некому будет вернуть урожай стране» (29).

О многом вспоминать неприятно, но необходимо – когда наследники палачей рядят их в тогу жертв, становится не просто противно. Опасно делать выводы, опираясь на неверные предпосылки – история тогда начинает развиваться по разрушительному сценарию, что и получилось с нашей общей страной.

Репрессии против остатков старой интеллигенции и прочих образованных классов шли все 1920-е и в начале 1930-х годов, причем применялись те же методы, что в 1937 году – психологическое давление, пытки и, как венец правосудия, – расстрел. И наследники совинтеллигентов не очень-то тех репрессий пугаются. Им, попросту говоря, наплевать на то, что происходило до удара 1937 года непосредственно по их привилегированному классу.

Бывший переводчик Сталина В. Бережков вспоминал, как в Киеве из тюрьмы, после какого-то интеллигентского псевдо-процесса, выпустили его отца, инженера-специалиста с дореволюционным стажем: «Отца сопровождал маленький человечек в военной форме и портупее, в петлицах по две шпалы, что означало довольно высокий ранг. Волосы у него были рыжие, вьющиеся и, похоже, давно не чесанные.

– Следователь Фукс, Абрам Иосифович, – представился он… Отец довольно холодно попрощался с Фуксом. Меня это даже покоробило. Все это время Фукс с таким участием нам улыбался. Он, казалось мне, тоже радуется, что наше тяжелейшее испытание окончилось. В конце концов, следователь ГПУ тоже человек. Я готов был простить его, даже если он порой плохо обращался с отцом. Только потом мы узнали, что, добиваясь “признаний”, отца жестоко избивали, заставляли сутками стоять в узком карцере, лишали сна, сажали в одну камеру с уголовниками, подвергали и более изощренным пыткам. Но он обладал несокрушимой волей и атлетическим телосложением. Это помогло ему вынести все издевательства. Он много раз терял сознание, но не подписал ни одной бумажки, которые ему подсовывал следователь» (30).

Как сложилась судьба рыжего Фукса? Подозреваю, трагически, как и у большинства советских чекистов той эпохи. Например, был расстрелян Е. Евдокимов, фальсифицировавший «Шахтинское дело» (а до того отличившийся зверствами в Крыму, захваченном Красными войсками после отступления белых)[79]79
  Он был заместителем начальника особого отдела Южного и Юго-Западного фронтов и возглавлял крымскую «ударную группу» чекистов. В результате деятельности этой группы было уничтожено 12 000 человек: офицеров, врачей и служащих Красного Креста, сестер милосердия, учителей, чиновников, земских деятелей, журналистов, инженеров, бывших дворян, священников, крестьян. Убивали даже больных и раненых в лазаретах.


[Закрыть]
. В числе прочих, расстрелян В. Балицкий, который сфабриковал в 1931 году дело «Союза вызволення Украины». Писатель Г. Снегирев, сын одной из подсудимых на процессе СВУ (который подробно описан в его повести «Мама, моя мама») наслаждается возмездием палачам: «Казнены советской властью следователи Бруки, Броневые, Грозные, покатились в яму Балицкий, Михайлик и прочие, уничтожены прокуроры Ахматов, Быструков, Якимишин…»

А ведь Балицкий, если верить совинтеллигентам, милейший человек был. Стадион «Динамо» в Киеве носил тогда имя наркома внутренних дел Украины В. Балицкого, инициатора строительства этого спортивного сооружения. Таких хороших людей – и в расход! Ну, не свинство ли? А Снегирев продолжает злорадствовать: «Пора сказать и о блистательном общественном обвинителе Панасе Любченко. В ночь на 30 августа 1937 года Панас Петрович вырвался в одной белой рубашке с заседания ЦК компартии Украины. Был он в то время не более и не менее как главой правительства УССР, председателем Совнаркома Украины, знай наших!.. Так вот, вырвался в одной рубашке, вскочил в свою машину и помчался к себе домой якобы за важными какими-то бумажками. Вбежал в дом, особняк на улице Ленина возле велотрека – и ночную тишину прорезали три пистолетных выстрела: жену, сына, себя…» (31).

Трагическая судьба, но именно благодаря сотням тысяч евдокимовых, балицких, любченок, их неустанной работе в двадцатые и тридцатые годы, в стране установилась атмосфера, в которой стал возможен Больший террор. Согласно оперативному сообщению, в ноябре 1934 года умница И. Бабель обронил в узком кругу: «Люди привыкают к арестам, как к погоде. Ужасает покорность партийцев и интеллигенции к мысли оказаться за решеткой. Все это – характерная черта государственного режима» (32). Режима, установленного и воспетого с помощью таких, как Бабель.

Если присмотреться, и за занимательной фабулой «Мастера и Маргариты» таится атмосфера страха, тотальной слежки и бесконечных исчезновений: «И в эту минуту в столовую вошли двое граждан, а с ними почему-то очень бледная Пелагея Антоновна. При взгляде на граждан побелел и Никанор Иванович…» Или: «… еще через час неизвестный гражданин явился в квартиру номер одиннадцать… пальцем выманил из кухни Тимофея Кондратьевича в переднюю, что-то ему сказал и вместе с ним пропал». И, если вчитаться, таких пропаж в романе множество. Возможный арест и исчезновение – повседневность описываемого общества.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации