Текст книги "Языки свободного общества: Искусство"
Автор книги: Л. Таруашвили
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Так что душа постпатриархального активиста явит довольно мрачное зрелище всякому, кто решится в нее заглянуть; при этом чем глубже и дольше в нее глядеть, тем зрелище будет безотраднее. Подобный взгляд особенно тягостен конечно же для самого обладателя такой души: ему есть от чего прийти в отчаяние. Оттого-то он, будучи по природной склонности интровертом, становится экстравертом поневоле: его лихорадочная внешняя активность – единственное для него средство удержаться от пугающих заглядываний в собственную бездну. Но именно эта спасительная, казалось бы, суетливость, не сдерживаемая рефлексией, которая пугает, а значит, и моральными установками, создает все новые и новые проблемы для его совести, тем самым делая рефлексию еще более пугающей, а потребность вертеться и бегать – еще более настоятельной. Не забудем, кроме того, что постпатриархальный тип – это суицидальный тип, соответственно его потребность мучить себя самокопанием растет пропорционально его беготне, и в те неизбежные минуты, когда беготня прекращается, в нем возобновляется заманчивое для него и одновременно мучительное заглядывание в самого себя; не поддаться такому искушению он просто не в силах.
Есть лишь два средства от этого хронического недуга. Первое – радикальное: дать полную волю своему нелицеприятному разуму, переделать себя в основе, стать другим человеком. На такой подвиг, однако, не у каждого станет сил: можно и сорваться на полпути. Второе средство – не столь действенно, зато менее рискованно. Надо заставить умолкнуть свой разум, который постоянно докучает неприятными выводами, раз навсегда отучить себя мыслить (т. е. осуществлять самостоятельную интеллектуальную активность), заменив живое мышление сложными, но хорошо отработанными чужой практикой и стандартизированными интеллектуальными операциями, жить на автопилоте высокосовершенной (sophisticated) системы навыков и привычек, при необходимости усваивая новые от окружающих. На усвоение автоматизма не потребуется много сил (долго ли умеючи!); силы же нерастраченные, оставшиеся от этой приятной учебы, направляются обычно на борьбу с главным врагом – разумом и его носителями. Делается все, чтобы атмосфера абсурда и иррациональности стала для людей привычной и почти родной, чтобы с логикой – этим опасным орудием самоанализа и саморазоблачения – было покончено, чтобы, наконец, заглянув к себе в душу, какой-нибудь нежный хам не стал бы ужасаться, а лишь сказал бы себе спокойно: «Аогика говорит, что я подлец? Плевать на логику; великий закон абсурда подсказывает противоположное. Ты говоришь да, а я говорю нет; ну и что? Все мнения равны, все имеют право на существование. А ты, зеркало, – догматик и педант, вот и весь разговор, ха-ха!»
С этого нервического «ха-ха» и начинается разрушение демократии. И дело вовсе не в антидемократических убеждениях постпатриархальных активистов: по крайней мере на уровне сознания их большинству такие убеждения скорее всего совсем не симпатичны. А если бы даже и были симпатичны, то это не имело бы сколько-нибудь существенного значения, ибо здоровая демократия способна выдерживать натиск любых антидемократических идеологий. Аи-бертицидность деятельности этих людей является закономерным следствием ее ментицидности. Иначе говоря, свободу они губят тем, что разрушают корень свободы, разум.
И сила их прежде всего в том, что они никуда не спешат, смутно чувствуя, что постепенные перемены, какими бы чудовищными их итоги ни были, гораздо легче легитимируются в глазах общества, нежели перемены резкие, внезапные, пусть и не столь радикальные по своим целям и последствиям. Такая неспешная разновидность постпатриархального типа (я бы назвал ее градуальной) преобладает в странах экономически благополучных и в правовом смысле передовых. Но именно ее деятельностью порождается другая, максималистская – или абруптивная, как я бы сказал, – разновидность этого типа; надо ли напоминать, что застрельщики наиболее радикальных движений, в каких бы далеких от Запада краях эти движения ни разворачивались, как правило, являются выпускниками как раз западных университетов, в среде которых так легко усваивается деструктивно-нивелирующая стилистика современной постпатриархальной культуры6. Именно эта стилистика, а не идеи, даже самые деструктивные (ибо сами по себе они, как и все идеи вообще, в сущности безобидны), в соединении с остатками постпатриархальной мен-тальности порождает психосоциальный тип абруптивного нигилиста.
Какая же из этих двух разновидностей более опасна? Если судить по наглядным, часто катастрофическим, последствиям, это, конечно, разновидность абруптивная. Но именно катастрофичность последствий временами заставляет и государство, и общество очнуться: государство – принять меры против их повторения, а общество – эти меры поддержать. Между тем все эти меры, сколь бы решительными они ни были, нисколько не затрагивают ту питательную среду, которая порождает психологию радикального нигилизма, а значит, не исключают возможности его будущих эксцессов. Создается же эта среда деятельностью осторожных, градуальных нулепоклонников, – деятельностью, которая, в противоположность экстремизму, нередко пользуется щедрой государственной поддержкой.
И это не единственная опасность, обусловленная градуальной разновидностью постпатриархальной зеролатрии; есть и другая. Мощно стимулируя как нигилистический экстремизм, так и другие виды деструктивной активности, градуальная зеролатрия создает ситуацию, в которой общество оказывается вынужденным искать защиты от этих угроз у сильной стороны, уступая последней все больше и больше чрезвычайных полномочий и постепенно смиряясь с тем, что уступленные полномочия все меньше и меньше вписываются в рамки демократического порядка. Соответственно все менее гипотетическим становится риск того, что эта сильная сторона, т. е. органы, призванные защищать демократию, захотят и смогут выйти из-под контроля законов, взяв государство и общество под собственный контроль. А каков будет этот контроль, можно примерно себе вообразить, если учесть, что люди, эти органы составляющие, сами – плоть от плоти того декадентского общества, спасать которое от распада они, не приведи Бог, вознамерятся.
Какая из этих опасностей более велика – торжество радикальных нулепоклонников или спровоцированной ими репрессивной силы, – сейчас решить трудно. Но можно с определенностью сказать, что обе они обусловлены средой разлагающейся культуры: первая – прямо, как ее порождение, вторая – опосредованно, как реакция на первую.
А пока постпатриархальному активисту особо широкое и благодарное поле деятельности предоставляет культура. Так, любит он трудиться на том участке этого поля, который общество определяет как искусство. И конечно, это прежде всего искусство декадентское. Как я уже сказал в «Полемических заметках», он тут предпочитает занимать влиятельные позиции, быть, например, художественным критиком. И дело не только в том, что критик часто бывает фигурой важной: в декадентской среде, особенно современной, это не просто важная, это – ключевая фигура. Ну в самом деле, много ли найдется зрителей, которые самостоятельно, без помощи гида-харизматика, искусно оперирующего магическими словами, смогли бы разобраться, кто в так называемом авангарде является «бесспорным лидером», кто – «фигурой почетного второго ряда», а кто и вовсе пешкой? Вот тут-то у нашего критика-декадента и появляется вожделенная возможность устроить милый его сердцу карнавал и, словно в злой пародии на Царство Небесное, сделать первых последними и последних первыми: ведь ему все поверят. Пускай же тот художник, которого природа наделила талантом и призванием к искусству и которого с его талантом и призванием невесть каким ветром занесло в декадентский стан, – пусть этот художник потом не сетует на несправедливость к нему фортуны. Ему уже с самого начала следовало бы не пренебрегать подсказками интуиции, внятно говорившей ему, что эта среда – не для таких, как он. Да-да, эта среда не для него: в ней отбирают и возвышают худших. Но есть еще одна причина, по которой в этой среде его будут чураться. Каким бы раздекадентским ни было его искусство, но уже слабый проблеск таланта, в нем присутствующий, это – крошечное горчичное зернышко классики (ибо искусство, при всем разнообразии форм его перерождения, в своей идее тождественно классике), и это ничтожное зернышко не может не вызывать безотчетную, но резкую неприязнь и раздражение со стороны пастырей декадентского стада, которые должны третировать его обладателя как паршивую овцу. Ну а самое эффективное средство такого третирования – это, конечно, молчание.
При всем том нельзя не подивиться могуществу и широте влияния, исходящего от этих ребят; оно простирается даже на деятельность маститых историков искусства, побуждая последних забывать о своем профессиональном достоинстве и представлять бывшее не бывшим. Вот, к примеру, не так давно вышедшая «История искусства», написанная уважаемым во всем мире ветераном науки и переведенная на многие языки, включая русский. Там в разделе, посвященном скульптуре XIX в., курьезной фигуре О. Прео уделено места даже больше, чем Ж.-А. Гу-дону, зато ни Д.-А. Шоде, ни А. Бартолини там не упомянуты вовсе. Но это еще полбеды; зияющей дырой, дерзким вызовом здравому смыслу выглядит отсутствие в данном разделе, как и во всей этой весьма объемистой книге, даже упоминания имени самого влиятельного и знаменитого скульптора своего времени, чья слава непревзойденного мастера была до конца XIX в., по сути дела, непререкаемой и еще многие годы спустя оставалась очень громкой, – Бертеля Торвальдсена. Не многим отличаются и разделы об архитектуре: там великому Ардуэну-Мансару места уделено меньше, чем X. Ван де Велде, не говоря уже о Ф. Алойде Райте, а Ж. А. Габриэль не упомянут и вовсе. Если бы это монументальное сочинение называлось как-нибудь вроде «Мои любимые художники» или «Предыстория и история моего любимого искусства», то все эти вопиющие искажения и пробелы были бы не искажениями и не пробелами, а оправданным результатом тематически заданного отбора. Но книга заявляет о себе как об истории искусства! И тем не менее в ней замалчивается или умаляется вклад многих из тех, кто своим творчеством оказал на эту самую историю определяющее влияние, тогда как иные крошечные фигуры выступают здесь на вполне почетных местах. Стоит ли после этого говорить о том, что история искусства начиная с середины XIX до середины XX в. представлена в книге фактически как история героической борьбы и триумфального шествия декадентства! Но такого рода «вольности» давно уже стали обычным делом во всякого рода исторических компендиумах; история искусства подменяется в них мифами об искусстве, которые, однако, заимствуют у истории ее почтенное имя.
Как видим, декадентство не пренебрегает мантией учености, хотя и в ней, так же как в любом другом облачении, оно остается темным провалом пустоты и обмана. И все же надо признать, что не все из того, что говорят декаденты, – неправда. Конечно, триумф декадентства – не в прошлом, что бы ни говорили его ученые апологеты. Но он – и в этом они правы – в настоящем и в будущем. Процесс культурной деградации идет своим чередом. Это универсальный процесс, а потому, когда мы о нем говорим, учет национальной специфики, на котором настаивает Яковенко, плодотворен только при рассмотрении национальных вариаций данного процесса, но ничем не помогает и даже скорее мешает в раскрытии его сущности. При всем культурном многообразии современного человечества оно уже с давних пор переживает общие основные процессы, которые хотя и протекают в разных регионах с разными скоростями, а внешне порой совершенно различны, но по существу тождественны.
Что можно сейчас говорить о перспективах переживаемого человечеством культурного упадка? На мой взгляд – лишь то, что эти перспективы неутешительны. Наличных цивилизующих сил достаточно пока лишь на то, чтобы этот процесс замедлять, но ни сейчас, ни в обозримом будущем их наверняка не хватит, чтобы остановить его совсем. И хотя в области искусства, являющейся индикатором общего уровня, и можно вскоре ожидать известного ослабления «авангардных» или «поставангардных» направлений, но вряд ли им на смену повсеместно придет что-либо подлинное. Скорее всего это будет то же декадентство, только в новом наряде, возможно – ублюдочная смесь псевдоклассических форм с кокетливой и дешевой декадентской многозначительностью. Пробудить в обществе настоящий интерес к классике такое злоупотребление ею будет бессильно, зато оно сможет дискредитировать в глазах многих саму идею ее возрождения и тем самым подготовить общественное мнение к безропотному принятию очередной гальванизации «авангарда».
Что же потом? Потом культура продолжит свое качение вниз. При этом, пока она будет катиться медленно, в условиях относительного материального благополучия и покоя, этот процесс в силу его сравнительной медлительности мало кто будет замечать. Когда же в обществе начнутся какие-то очередные внутренние неурядицы или катаклизмы, когда все встревожатся и станут доискиваться их причин, о культурном упадке вновь заговорят много и громко, будут приняты меры к повышению качества образования, оживится деятельность по защите культуры. Но лишь только экономические и политические дела на время уладятся, стихнут и все эти разговоры, сойдут на нет и многие результаты культуротворческой активности, а медленное качение вниз продолжится без особых помех.
И все же вечно оно продолжаться не сможет, это понятно. Вопрос лишь в том, чем этот процесс окончится. Впрочем, данный вопрос может быть поставлен и более определенно. Что случится раньше: будет ли основная масса человечества ассимилирована обществом, основанным на античном по происхождению идеале свободы, или же силы постпатриархального отторжения от антично-классических идеалов, постоянно возникающие в ходе этого процесса как его неизбежный побочный продукт, – силы, одержимые духом эгалитарности и суицидальной страстью, разрушат общество, а сразу за тем и самих себя, сведя все к состоянию столь вожделенного ими равенства в нуле? Выражаясь в терминах графической схемы, можно сказать и так: окажется ли низшая точка, до которой суждено опуститься культуре человечества, – ее, так сказать, надир – выше или ниже точки возврата7?
Ответить на этот вопрос лучше, чем это сделал мой оппонент Яковенко, я бы не мог. Завершая свой отзыв, он пишет: «Мы не знаем и не можем знать, переживает ли наша цивилизация очередной кризис, либо мы – свидетели последнего кризиса. Мы просто должны выполнять свой долг перед историей, цивилизацией и Создателем».
Сказано верно. Но чтобы выполнение долга было сколько-нибудь эффективным, каждый должен выполнять свой долг, и указывать ему на это совсем не мешает. Больше того, если этот долг – служебный, то указывать на него просто необходимо. Необходимо, даже если тот, на чей долг указывается, не хочет или по какой-то причине не может его выполнять. А это, в свою очередь, дает напоминающим право на дальнейшие действия: в случае нежелания они могут требовать и добиваться исполнения долга, в случае же обнаружившейся неспособности – брать на себя в той мере, в какой это законно, его исполнение, а также добиваться замены неспособного субъекта способным, если последний известен.
В «Полемических заметках» я говорил о долге демократического государства участвовать в деятельности, направленной на сдерживание сил культурной деградации и на противодействие им. Я говорил о том, что в области искусств государство, не ущемляя чьего бы то ни было права на свободу самовыражения, вместе с тем обязано не допускать, чтобы кто-либо навязывал художественную продукцию, либо делая людей ее вынужденными потребителями, либо создавая на ее рынке явно предпочтительные условия для отдельных ее форм. Я говорил и о том, что демократическое государство при этом должно поощрять классицизирующее направление как направление социально-конструктивное и одновременно питающее дух свободы, – поощрять его подобно тому, как оно должно поощрять все социально полезное, какой бы удаленной во времени ни была приносимая польза. Но говоря это, я вполне отдавал – так же, как и сейчас отдаю, – себе отчет в том, что социальное долженствование – это не физический закон и совсем не обязательно влечет за собой должное действие. Так, мне, как и многим другим, хорошо известно, что в своих поступках носители государственной власти далеко не всегда адекватны самой идее представляемого ими государства. А потому я не могу не задаваться вопросом: что, если государство в лице его представителей не станет поддерживать классицизирующее направление или начнет его поддерживать, а затем перестанет, или если свою поддержку оно обусловит неприемлемыми требованиями? Что надо делать АХ как рассадникам классицизма, чтобы в таких обстоятельствах не потерпеть материального краха, но и не потерять лицо? На мой взгляд, АХ необходимо для этого искать общественной поддержки, чтобы, найдя ее, быть готовыми обходиться без помощи государства, когда эта помощь не предоставляется, и отказываться от нее, когда она обусловлена не государственными, а политическими целями. Но и в этом так же, как во всех прочих случаях, обществу следует постоянно напоминать представителям государства о том, чем государство является и что оно должно делать с учетом его – государства – долгосрочных целей. А чтобы эти напоминания не оставались пустыми увещаниями, обществу следует добиваться от законодательной власти принятия законов, которые вынуждали бы представителей власти исполнительной действовать в государственных интересах, преследуя эти интересы также и в области искусств. Что же касается АХ, то им надо найти опору в определенных и по возможности более широких кругах общественности; только так АХ могут вписаться в современный демократический контекст.
Быть современными (не в смысле – быть как все, а в смысле – отвечать подлинным нуждам сегодняшнего дня) АХ должны не только в своих отношениях с внешним миром, но и внутри себя. Не стану останавливаться на этом подробно; коротко скажу лишь о том, в каком, на мой взгляд, направлении должна меняться традиционная академическая система преподавания. В свое время сменив патриархально-семейственную, затхлую рутину ремесленно-цехового воспитания художников, она стала огромным шагом на пути к реальному освобождению искусства. Но в настоящее время усвоение духа демократии, требующего от индивида самостоятельной активности, не может не побудить любую педагогическую систему эволюционировать в направлении системы самообразования, при этом, конечно, оснащенной развитыми методиками и новейшими техническими средствами. Полагаю, что эффективное реформирование старых, так же как создание новых АХ должно повлечь такую перемену и в традиционной академической педагогике.
В любом обществе, если его скрепляют не одни лишь вертикальные связи, если в нем возникает хотя бы ограниченное поле равноправного общения, если в нем складывается хотя бы очень узкий социальный слой, в рамках которого такое равноправное общение практикуется и воспринимается как норма, – в любом таком обществе начинает формироваться и особый язык, такому общению адекватный. Этот язык необходимым образом наделяется структурой, которая делает его способным работать в режиме дискуссии, дает возможность формулировать на нем возражения и опровержения, а также, в свою очередь, возражать на возражения и опровергать опровержения. Когда же тот социальный слой, в котором он первоначально практикуется, влиятелен и силен (а именно так это обычно и бывает), тогда данный язык, приобретя достаточно развитые формы и будучи языком престижным, постепенно распространяется на общество в целом, где уже окончательно оформляется. Так случилось в античной Греции, где классический язык, включая его стилистику, первоначально формировался как язык родовой аристократии и лишь затем достиг окончательного совершенства в условиях демократических Афин середины V–IV в. до н. э.
Уникальность греческого опыта состоит, однако, в том, что, вызванный к жизни социальной потребностью, означенный язык получил мощный стимул к развитию, культивированию и распространению со стороны эстетического инстинкта греческого народа, ибо оказался с этим инстинктом в полном гармоническом согласии. О причинах этого (проекция логических форм на вещный мир, придавшая им пластическую внятность) мною уже сказано в «Полемических заметках». Результат же оказался таков, что у древних греков культура равноправного общения, этим языком заданная, стала для всех видов эстетического самовыражения формообразующим началом. Именно в Греции впервые из форм прототеатрального действа сложился театр как отдельный и завершенный вид искусства, в котором конфликтующие позиции, мнения, взгляды и даже отвлеченные идеи воплотились в визуально-пластической, осязаемой форме – в фигурах отдельных людей, стабильных вертикалях, сведенных на одну, горизонтальную, плоскость про-скения. Чем-то аналогичным стало и риторическое – состязательное по своей природе – красноречие греков; в нем культура равноправного общения достигла своей вершины. Основа такой культуры – сочетание двух равных по значимости подходов к чужой позиции: проникновенного вчувствования (эмпатия) в нее при одновременном критическом от нее дистанцировании. Особенно наглядно сказался такой двойной подход в риторическом жанре, в котором работали ораторы-логографы (появились в конце V в. до н. э.; Аисий и др.). Сочиняя судебные речи по заказу других лиц и от их имени, лучшие из них писали именно такие речи, какие могли бы произносить их заказчики со всеми особенностями их нрава и темперамента (вчувствование), однако при том условии, если бы они обладали искусством, образованностью и аналитической способностью самих логографов (дистанцирование). Театр для греков стал главной, наряду с красноречием, школой равноправного общения9, а красноречие к тому же еще и главной областью его практического осуществления (ср. также греческий философский диалог).
Такое соединение острой чувствительности к внешним впечатлениям со способностью стороннего, самостоятельного взгляда на них, «Диониса» с «Аполлоном», специфично для развитой самости, воплощенной в идеальной фигуре человека античности; адекватное пластическое воплощение эта фигура нашла в античной статуе. В ней впервые в истории статуарной пластики торс фигуры освободился от зеркальной симметрии и «гипноза» фронтальности; их заменил контрапост, иначе говоря, сложная балансировка двух сторон тела, выступающая как идеальный пластический символ, как выявленность через движение и позу самой идеи дискурсивного мышления, этого скрытого диалога субъекта со своим внутренним оппонентом10. Таким образом, даже одинокая статуарная фигура, которая в качестве таковой заключает в себе потенцию эгоцентрического образа, в эллинском искусстве стала воплощением противоположного эгоцентризму начала подлинной социабельности, равноправного общения на рациональной основе. Кроме того, передаваемый классической статуей образ таков, что ни инерция покоя, ни инерция движения не имеют над ним власти. Какой бы спокойной ни выглядела поза классической фигуры, мы чувствуем в ней способность мгновенно, и притом затратив лишь минимум усилий, прийти в движение. Но и самая динамичная фигура в классической пластике всегда представлена так, что она выглядит способной немедленно остановиться, не меняя существенно конфигурации членов. Классический статуарный идеал отмечен равной удаленностью от двух крайностей: от статичности грузной, неповоротливой массы и от предопределенной, извне обусловленной подвижности. Совокупность же таких фигур-самостей дает классическую композицию-координацию (единораздельность), члены которой максимально автономны и вместе с тем с великой точностью и полнотой между собой взаимодействуют, так что общая картина одинаково внятна и в целом, и в своих частях.
Воплотившийся в подобных образах, а также в формах архитектурного ордера классический стиль определял визуальную среду первой в мире демократии. Подчеркну: это был единственный стиль своей эпохи. «Какое однообразие!» – услышу я в ответ тихий, но дружный разочарованный вздох. Ну хорошо, допустим, что повсеместность здорового, полноценного стиля можно называть однообразием. Но поглядите на интеллектуальную жизнь той же эпохи, на философию, к примеру, – ту философию, из исканий которой родилась тогда математика как наука, а к концу классического периода (в деятельности Аристотеля и его школы) – и научное естествознание, и логика, и филология; возьмите тогдашнюю политику с ее публичной борьбой соперничающих групп (о греческой религии с ее неизменной открытостью чужеземным культам я уже не говорю), – было ли в этих областях что-нибудь хотя бы отдаленно похожее на однообразие? Вам давно и хорошо известно, что не было, – больше того, что плюрализм в этих областях на протяжении вообще всей классической древности, начиная с рубежа VII–VI вв. до н. э., был не просто беспрецедентным, но и уникально плодотворным. Да, политики и даже интеллектуалы той эпохи могли ненавидеть друг друга, но от этого они не переставали друг друга слышать; нередко случалось им спорить и яростно, и грубо, но даже тогда они были способны не забывать о существе спора. Такой плюрализм меньше всего был похож на многоголосый тетеревиный ток, на галдеж птичьего базара, где никто никого не слышит, но при этом каждый норовит привлечь к себе общее внимание. И это закономерно. Сильная, продуктивная демократия – неважно, зрелая она или ранняя, древняя, – создает условия для генерирования бесконечного множества идей, как взаимосвязанных, так и взаимоисключающих. Но при этом язык их выражения у нее всегда один, и как раз единство языка делает возможным сличение, противопоставление и свободное состязание идей. Без его нормативности свобода мысли (а значит, и социальная свобода) – пустая иллюзия.
Один у свободы и художественный язык. Потенциально бесчисленные манифестации этого богатого, гибкого и выразительного, но при этом единого, строгого и чуждого двусмысленности языка-стиля готовят, если не сказать тренируют, душу к трудному испытанию свободой и, не в последнюю очередь, к участию в упомянутом свободном состязании идей.
Напротив, множественность художественных языков – симптом глубокого духовного кризиса демократии, глубинных процессов ее перерождения. С учетом этого нам и стоило бы судить о социальной роли классики и классицизма. Классика – не исторически обусловленный и преходящий признак демократии; это ее атрибут, эстетическое выражение ее сущности. В зрителях, которым он был адресован, этот художественный стиль своим постоянным присутствием в их жизненной среде укреплял психологическую основу изоморфного ему жизненного стиля. Без этого стиля, этого – в широком смысле слова – языка равноправного общения никакая демократия не жизнеспособна. Его определяющее свойство – ясность. Спросите любого человека, имеющего хотя бы общее представление об истории искусств, но не вовлеченного в споры на обсуждаемые здесь темы, какой из исторических стилей он бы скорее всего мог определить словом «ясность»: готику, барокко, рококо, «авангардный» или какой-то еще? Не долго раздумывая, этот человек назовет вам классику и будет совершенно прав, констатируя данную очевидность. Теперь возьмем демократию. Кто та фигура, о которой уже с античного времени известно, что ее деятельность прямо готовит разрушение демократии и что без нее данное разрушение не может быть сколько-нибудь эффективным? Эта фигура – демагог. Какова главная методика демагога? Использование неясности в понятиях, их спутанности, двусмысленности и расплывчатости. И уж, конечно, главный адресат демагога – это люди, не склонные пользоваться ясными понятиями и в итоге добровольно принимающие от демагога внешнюю жесткость идеологии как ее – ясности – суррогат. Так кому же в конечном счете классика благоприятствует и кому мешает? Этот вопрос я оставляю без ответа.
в) заключительное слово
Пользуясь случаем, хочу в заключение обратиться к тем, кто, как и я, не имеет прямого влияния на дела в искусстве, но кто при этом солидарен со мной хотя бы в отрицательной части моих суждений. Вас никто не сумел убедить, что каракули – это живопись, а хулиганство – искусство, что люди, вас в этом заверяющие, – художественные критики. Вы видите – этого никому не удалось от вас скрыть, – что прогресс человечества, обретаемый ценой деградации отдельных людей, может привести только в безысходный тупик. Остановить вырождение не в наших силах. Но мы можем сделать так, чтобы ход его замедлился, тем самым увеличив возможность того, что на своем пути к пропасти человечество однажды остановится, не дойдя до рокового края. Как мы можем это сделать? Наши протесты и требования сами по себе вряд ли в обозримом будущем окажутся эффективными: вы ведь слышали, как властно и твердо звучит голос наиболее воинственного из моих оппонентов, а он бы никогда не позволил себе столь решительного тона, не будучи уверен (и уж в этом – вполне обоснованно), что ветер истории дует в паруса декадентства. Но одно нам доступно несомненно: не поощрять декадентов своим вниманием, не вздрагивать внутренне, когда в личной беседе или с экрана ТВ их клевреты с металлом в голосе говорят нам об очередной порции мусора: «Это надо смотреть!» Не поворачивайте головы в ответ на их зазывания, не откликайтесь, когда они улюлюкают и свистят вам вслед, – проходите мимо. Не вступайте в поощрительные разговоры о них – замолкайте. Аюби1те то, что вы любите, смотрите, слушайте, читайте, изучайте то, что вам действительно дорого; в общем, будьте самими собой. Иначе – все протесты бесполезны. Только не потеряв естественного чувства брезгливости к безобразному, можно содействовать будущему спасению красоты, надеяться на которое мы еще вправе.
И последнее, что я хотел бы сказать. Десятилетиями дело складывалось так, что вопреки здравому смыслу и разуму, но благодаря усилиям людей, здравый смысл и разум ненавидящих и презирающих, отталкивающая личина эстетического и морального декадентства все больше воспринималась как лицо свободы. Если хотя бы немногих читателей я сумел убедить, что это – иллюзия и что лицо свободы прекрасно, значит, поставленной цели мне достичь удалось.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.