Текст книги "Отголосок: от погибшего деда до умершего"
Автор книги: Лариса Денисенко
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Глава десятая
Утро выдалось квёлым. Так бывает с природой, воздух как бы замирает, будто Бог играет в свои игры, суть которых понимают только философы, да и то неверно. А искренне верующие просто радуются каждому дню. Кофе тоже медленно заваривался, раскрывался, как цветок на кадрах замедленной съемки. Я зашла в свою почту, чтобы дописать письмо Боно. Странно, но в черновиках письма не было, в папке не чернела единичка, которая должна была чернеть со вчерашнего дня. Но письмо там было. Обозначенное уже как прочитанное. Кто сюда мог залезть, Манфред, отец? Я бы не смогла спросить у Манфреда, просматривает ли он мою переписку. Отец одним взглядом выказал бы презрение к моему вопросу и никогда не сказал бы правды. Судья ведь не обязан говорить правду, он требует это от других.
Поэтому я дописала в письме Боно, что рада знакомству с его девушкой и что рада за них, хотела написать, что мы с Манфредом обязательно их навестим, потом решила не приплетать брата, и отправила письмо.
Телефон высветил имя Катарины Фоль, хозяйки квартиры Дерека. Я улыбнулась, есть люди, которых ты не очень хорошо знаешь, но которые, как смешные истории и счастливые воспоминания, превращают твою жизнь во что-то хорошее.
«Привет, уже не спишь?» Я заверила старушку, что давно не сплю и даже выпила уже кофе. «Слушай, мне тут Наташа рассказала о твоем деде». Наташа, как Рождественский Дух, вездесущая. «А я тебе рассказывала о моей подружке Розке?» «Это та, что умерла в прошлом году?» «Да, умерла она в прошлом году, но до этого долго жила. У нее осталась внучка, Лиля, она сейчас беременная и записывает звуковые рассказы о своих бабушках». Я не понимала, к чему Катарина клонит, поэтому не перебивала и не останавливала ее. «У нее три бабушки, Лилия сейчас в хосписе, Роза и Маргрете умерли, я же тебе рассказывала их историю, они не родные сестры, а жили, как родные, под одной фамилией. И фамилия это – Лилина, и родом она из Украины. Хочешь – приходи ко мне, я тебе дам послушать рассказ. У меня есть аудиозапись».
Перед Катариной нельзя было появиться небрежно одетой. И тут я впервые осознала, каким универсальным является траурный наряд. Во-первых, мало кто отважится его подвергать критике (хотя с Ханны и Катарины вполне могло статься), во-вторых, он к лицу почти всем. И я не была исключением.
Катарина долго на меня смотрела и сказала, что мне к лицу черное, потому что я похудела. «Черное стильно выглядит только на худых, тебе в этом сейчас очень хорошо». Я поблагодарила и прошла в гостиную.
«Значит, тебя опекает Наташа? И как тебе это?» Я пожала плечами, на самом деле у меня были странные ощущения, я обычно дергалась при мыслях о Наташе, потому что сразу вспоминала Дерека, и неизвестно, кто из них больше вызывал во мне эти подергивания. Но мне нравилось то, что она проникается моими проблемами. Катарина тем временем продолжала: «Мне кажется, что Наташа из тех людей, которые подходят почти что всем, независимо от пола. Не обижайся. Она универсальная и может быть хорошей подругой». «Да, но я не могу с ней дружить, это будет фальшиво. Я еще о нем думаю. И не хочу ей врать, она открытый человек, все чувствует, все тебе изливает. Я не готова даже воспринимать ее излияния. Не то чтобы изливать что-то ей. В сравнении с ней я – ракушка». «Ты вообще ракушка. Но ведь впустила в себя рака-отшельника? Ты первая призналась ему в любви?» «Да». Я вспоминала, как это произошло. Я никогда никому не говорила: «Я люблю тебя», разве что отцу, но даже для этого я созревала, росла, взрослела и вспоминаю этот момент как самый сентиментальный в наших отношениях. С Дереком это вышло на выдохе, я выдохнула эти слова из своих легких, они были там, и если бы я их не выдохнула – задохнулась бы…
«Знаешь, а я из тех людей, которых можно определить как “я тоже”». Я уже почти поняла ее, но Катарина расшифровала. «Никогда не произносила этих слов. Я тебя люблю. Возможно, я никогда так не думала. Вместе этого всегда отвечала «Я тебя тоже», потому что понимала, насколько это трудно произнести. Впрочем… некоторые люди бросаются этими словами всю свою жизнь. И ничего». Я задумалась. «Когда я отвечала «я тоже», на самом деле я не любила, но мне стыдно было в этом сознаться». «Притворство якобы воспитанных людей, которое обоих делает несчастными». «Это месть счастливому – от несчастливого из зависти и непонимания. Как так? Он любит. А ты – нет. Разве ты не способна?» «Да. Какое-то бабское высокомерие. Ненавижу в себе это. Дерек все плавает?» «Ходит. Наташа хочет сделать из него альтруистичного адвоката». «Ого. Да неужели! Наверное, получит за это Нобелевскую премию». Мы расхохотались.
«Сейчас будем пить чай с имбирем и слушать запись. Договорились?» Мы расположились удобнее, я взяла в руки большую чашку, а Катарина едва притронулась к крошечной чашечке, как нас заворожил голос незнакомой женщины.
Аудиорассказ Лили Манюк о своих старушках
«Я думала, какой день выбрать для этого праздника. В календаре так много праздников. Каждый святой, каждая профессия, каждая страна, каждый идиотизм имеет свою персональную дату для празднования. Моя дата должна принадлежать простым женщинам. От которых мне остались воспоминания и этот гербарий с засохшими цветами – роза, маргаритка, лилия.
Лилия постоянно пела. Невеселые песни она пела, печальные. Но женщины всегда просили ее: «Лилька, спой нам!» И она мигом оживала, тянула головку, как цветок к солнцу, улыбалась, солнечные лучики у ямочек на щечках, зазывая, поднимала и руки, ладони открывала Богу, будто и не просила у него ничего, а просто показывала свои линии судьбы. Соседи говорили: чудо, а не пение. Вроде и силы в голосе нет, а сердце немеет, руки немеют, по спине мурашки бегут так, будто привидение или мавку почуяли. И такое впечатление, что эта малышка выдувает у тебя на глазах стеклянную игрушку: ангелочка, цветок, рыбку, птичку.
Счастливой Лилька была, когда пела свои печальные песни. В вагоне пела, когда ехала в незнакомую страну, не из-за того, что грустила по Родине, а из-за того, что отца убили, мать схватила сестричку младшую и подалась в края дынь медовых, брат отправился правду искать, дед с голода умер. Умерла-разбежалась ее Родина. А когда некому пожаловаться, некому спеть колыбельную, некому ленты и цветы вплести у косы, не к кому подбежать, прижаться к ногам, вдохнуть благоухание и понять, с какой начинкой пекла пироги мать, с чем возился на огороде отец, то и Родины у тебя нет. Закончилась. Только бы коснуться карими глазами похожих глаз, чтобы слились они в единый оберегающий жизненный туннель, вот чего очень хотелось. Чтобы превратились взгляды в единый мостик, пусть не самой по нему карабкаться, пусть кто-то пробежит, спасется, дотянется до родной души. Или ангел усталый присядет. Хочется воды горячей, буханки запыленной, чтобы запах земли ощутить. Земли под ногами тоже хочется, пусть чужой, но твердой. А пока этого не было, грела она в ладонях две чьи-то ручки, поправляла платок на голове, немытая голова зудела, волосы, как колоски пшеницы, всю голову искололи; и пела свои песни.
Если ты сам не услышишь, песня твоя почувствует, кто подхватит ее, чуть уставшую, кто поднимет снова ближе к небу. Лежит такое малюсенькое. Мешок, а не человек, в другом вагоне. Вагонам давали немного отдохнуть, бывают времена, когда важнее они, чем люди, а возможно, и во все времена оно так и есть. Пинают этот мешок, а он поет, изо всех сил тянется к Лильке, не ручонками, музыкой тянется. «Это ж сестра моя!» – кричит Лилька. И понимает ее одна серая фигура. И что-то говорит другой серой фигуре. Вытягивают из вагона Лильку и мешок этот. Рассматривают, вертят, платки срывают, кофточки. Глаза карие, щечки запавшие, темно-русые волосы. «Это ж сестра моя», – тихо говорит Лилька и прижимает к себе мешок. Вот и создали мостик карие глаза, вот и создали туннель, примостился ангел, отдыхает, дует на ручки и не может понять, чей он, так сильно Лилька сестру к себе прижимает, как мать, впервые ощутившая дитя внутри себя. «Так, может, эта и правда не жидовка? Это что, сестра твоя?» «Сестра, сестра», – шепчет Лилька. И сама она верит, что это сестра ее Леся, которую мамка забрала в края медовых дынь. Вера разных господ имеет, разных Богов и хозяев, но настоящая вера она такова, что откликается в разных сердцах, вливается в кровь, овладевает речью и не можешь ты ее отречься, какой бы чужой она ни была. Особенно вера детская. «Да черт с ними, берите к себе, мне хлопот меньше!» – говорит одна серая фигура другой. Та пожимает плечами, поезд фыркает, как голодный застоявшийся конь, забрасывают Лильку с мешком ее кареглазым в Лилькин вагон. Отправляются они дальше, не разговаривают, все песни поют. Да и весь вагон такой: шепот похож на молитву, молитва – на песню, песня – на стон. Так и доехали.
Розка умела разговаривать, но плохо. Картавила она. Себя звала «Йоська». Мать запретила имя произносить, ведь если скажешь так, и не посмотрят, что носик у тебя маленький, а волосы мягкие, гойские, заберут, разбираться не станут. Розка молчала, но все равно забрали. Нашли на улице, маленькая, молчит, темноглазая, на всякий случай сдали в комендатуру, как утерянную вещь. Может, кому-то понадобится, а не понадобилось – мусор значит. Все равно с улицы нужно прибрать. Настали времена таких вот аккуратистов.
Розка не плакала никогда. Увидела как-то раз, как Лилька плачет, утерла сестринские слезы, сунула палец в рот, понравились слезы. Вкусные. «Посоли мне йотик, сестйичка», – просила потом. Потом уже, когда Йоська стала Розамундой Веттель, говорила, что есть единственный чистый вкус соли, настоящий, который помнит она с детства – это слезы ее старшей сестры. Но в пищу никогда соль не добавляла. Потому что начинала плакать. С годами тонкослезой стала, как береза весной.
Лилька тоже долго к этой ее манере говорить привыкала, спрашивала Розку, чего она хочет больше всего на свете, а Розка отвечала: «скйибку». Ох, и прожорливым ребенком считала ее Лилька, старалась всюду найти эту «скибку» [5]5
Скибка – ломоть (укр.).
[Закрыть], от своего ломтя отламывала. И только позже выяснилось, что скрипку ребенок хочет. Когда Розка увидела эту скрипку у Маргарете и сказала «скйибка», глаза блестели, как две вымытые и вытертые насухо сливы-угорки.Маргарете – девчушка из дома, куда их привезли работать. Робкая, как куропатка. Ресницы, как крылышки подраненные, поднимает их Маргарете, а взлететь они не дают, хромает душа ее, израненная, босоногая. Лильку и Розку в доме баловали иногда. Леденцы давали. Молока. Салатные фартучки подарили, яркие, красивые. Выглядели сестры как двойняшки.
Марго же никто не ласкал и не баловал. Кормили досыта, наряжали, как покойницу или невесту – в белое, украшали бусами и цветочками. Но никто не прижимал ее к себе, не гладил русых волос, не говорил, что она красавица, не пел песен.
Суровая тучная фрау, которая вроде бы матерью Марго была, склонялась к клетке, где жила маленькая желтая птичка, и перепевалась с ней, так тепло смотрела на это крылатое создание, что цвет глаз ее изменялся, как у чая, если положить в него сахар. Лилька тогда спросила Суровую Фрау, а почему она не ласкает дочурку, почему не перепевается с ней? Любознательная Лилька была, язык чужой за три месяца освоила. Поэтому к ней Суровая Фрау относилась благосклонно. И ответила, что ласкать следует только тех, кто зависим от тебя – меньших, худших, пленных. А своих, и равных тебе нужно держать в тонусе, в уважении и серьезном отношении. Так вот.
А когда в доме были только сестры и Марго, Лилька ей пела, потому что жаль ей было девочку:
«В саду Наталка вінки в’є.
До неї Микола письма шле.
– Ввійди, Наталко, з саду до хати,
Час косу розплітати.
Нехай музики заграють,
Нехай дружечки заспівають.
Поблагословіть, отець і мати,
Тоді піду до хати.
Уже музики заграли,
Уже дружечки заспівали.
Поблагословив отець і мати,
Час косу розплітати».
Марго уже и подпевать стала, мелодию сразу ухватила, чувствует девичье сердце такие мелодии, а потом уж и слова выучила, произносит-выводит лучше многих Лилькиных односельчан. Это и понятно. На скрипке играет, в хоре поет, но лишь с Лилькой не только голос, а и душу к небу выпускает размять крылышки да и вернуться.
А Розка все хотела маргаритки белые нарисовать, но не знала как, молоком, может? Но кто же его даст на детские выдумки. Впрочем, попробовала однажды – наказали. Заперли в подвале. Плохо там, страшно, солнышка не видать, пения сестры не слыхать и голоса «скйибки» – вот и не веришь, что живой.
«Тебя мать любит?» – спрашивала Лилька у Марго. «А что это такое – любовь?» – спрашивала в ответ малышка. «Не знаю, – отзывалась первая. – Когда я слышу, как ты на скрипке играешь, или вижу, как Розка улыбается, мне тепло в животе становится, как будто запеченной в горшочке каши поела». Вот такая она любовь у Лильки. «А мать твоя ходит, как будто вечно голодная, и смотрит на тебя, как на корову, которая молока не дает, потому что усохла».
А однажды прибиралась Лилька в гостиной, язык уже очень хорошо понимала, но не демонстрировала этого. Да и никому эти демонстрации не нужны были. Можешь понять, где убраться, что купить. Отвечаешь «да, фрау» или «нет, фрау», «хорошо, фрау» и «будет сделано, фрау» – вполне достаточно для прислуги. К Суровой Фрау пришла в гости родственница ее, ванильным кремом лакомились, говорили о Марго. Так и узнала Лилька, что нагулял ее отец, муж Суровой Фрау. Не Суровая Фрау ее рожала, а другая женщина. Бедняжка та пыталась отравиться и дитя в животе отравить, сама умерла, а Марго выжила. «А помнишь, дорогая, как бабушка рассказывала, что в 18-м веке в наших краях выводили эти маргаритки ядовитые, а они – выжили. Цветут пышным цветом и до сих пор. Потому что колдовское зелье. Лепестки, как колода игральных карт, гадают на этом цветке на любовь. Так мать ее звали. Так и детеныш этот ведьмовский цепляется корешками за жизнь, метко мы ее назвали».
Лилька не заметила, как начала Марго Риткою называть и сестрой.
И вот однажды Суровая Фрау собрала чемоданы и исчезла. Дымом запахло, как там, на Родине, которая умерла и разбежалась, и появились три серо-зеленых существа. Ворвались в дом. Обратились к Лильке как к старшей. Она речь никак не могла понять, пока не сообразила: родная это. И именно та родная, что лишь в песнях осталась, что к Богу возносятся. Одно из существ спрашивает: кто вы такие? Розка сразу голос потеряла, упала и затаилась на ковре. «Сестры мы», – говорит Лилька, а голоса своего узнать не может. Отвык голос от родных слов, петь их хочется, произносить – нет. «Батрачки. Рита, Роза, Лиля Манюки. Сироты мы». Недоверчиво те на девочек посмотрели, особенно на нарядную Ритку. Подняла тогда Лилька Розку, поставила, привлекла к себе ближе Риту. И завела:
«В саду Наталка вінки в’є…»
А девушки подхватили. Ритка ручки сложила – как ангел небесный.
«До неї Микола письма шле.
– Ввійди, Наталко, з саду до хати,
Час косу розплітати…»
Мужики – в слезы. Взрослые, грязные, коренастые, говорят басом – будто бухыкают или ворчат, а что-то чистое внутри осталось, что-то росами умытое. Душа, может? Не обидели детей. Злобу выплакали.
Война не так страшна для детишек. Не успели они к мирной жизни привыкнуть, кости сломанные быстрее срастаются и душа срастется. Никто не знает, как в будущем это все отзовется-отразится, но пока играть можно мячом, венки плести и фарфоровых кукол часами рассматривать. Оставили их в покое, продуктовые карточки выдали. Никому и в голову не пришло, что среди сестер – одна немка, одна еврейка и еще украинка. «Бедные сиротки из Советчины».
Так и подрастали. У Лильки всегда забот полон рот. Взрослая сызмальства. Дом на ней, сестры на ней. Все на ней держится. Мужчин к себе не подпускали. Не видели они защитников в мужчинах, только источник опасности. Лильке времени не было ухаживания замечать. Рита держались за старшую сестру, как за жердочку на болоте. Шага без нее ступить не могла, даже спали часто в одной кровати, так как могло Рите присниться, что она падает куда-то, летит в пропасть. А еще вбила себе в голову, что проклятие у нее на роду лежит по женской линии, как рожать будет – умрет. Розка деловая стала – кто бы мог подумать? Кондитерская у нее своя, парикмахерская своя. Уже не Роза Манюк она, а Розамунда Манн. Ох, как увидела визитки Лилька, разъярилась как бешеная, по дому круги наматывала. Да ведь Розка такая – улыбнется, крутнется, ладненькая, хорошенькая, все ей и простишь.
А тут явилась как-то с мужчиной. Не из офицеров, ученый, врач. Зовут Дитер Веттель. Лилька руки в боки. «Прокляну!» Ритка побледнела, когда это слово от сестры услышала. «И как ты можешь такое говорить, мы же сестры, ты ведь жизнь моя, моя подруга, ты разве счастья мне не желаешь?» «Выйдешь замуж – ты для меня умерла». «И что, общаться со мной не будешь?» «С покойниками не общаются. Цветы носить буду. Розы. Раз в год». Все равно Розка победила. И замуж вышла, и держалась за сестер, как в хороводе, вся жизнь. Простила Лилька.
Я ее внучка. Лилия Манюк. Сижу, держу в руках гербарий и пою про «Наталчину косу». Выбираю дату для сестер. И жду близнят. Говорят, что будут девочки. С именами я уже определилась».
Я сидела вся в слезах. Я пробовала напевать мелодию этой песни, слова мне не давались, да и музыка билась выловленной рыбой в моих ладонях. Музыке или мне не хватало кислорода. Катарина молчала. «Я не умею плакать. Надо больше пить воды, как советуют врачи. У меня внутреннее устройство не земное. Ты помнишь, сколько на Земле воды и суши?» Катарина хотела меня отвлечь, я это понимала. Мозг независимо от меня сам начал поиск нужных файлов, даже в эпоху, когда уникальность энциклопедических знаний полностью вытеснена универсальностью поисковых систем, мы еще на что-то способны. Мы помним. «Больше семидесяти процентов воды». «Значит, я Венера. Венера без мужика. Высохшая». Мы помолчали.
Потом Катарина исчезла в кухне, чтобы принести еще чаю. На этот раз в двух больших чашках. «Лилька тебе может дать адреса тех, с кем переписывалась ее бабушка». Я поблагодарила, у меня скоро скопится Бог знает сколько адресов незнакомых мне людей. Так странно, это не моя жизнь.
«А как тебе письма деда? Наташа кое-что рассказала мне о письмах. Я не осмеливаюсь просить у тебя почитать их, но не могу скрыть свое любопытство. Если я буду его постоянно скрывать, то все остальное придется к нему допрятывать, а это не всем моим недостаткам по душе». Я улыбнулась. «Письма. Даже не знаю, что сказать. Будто просматриваешь киноленту и всякий раз, когда чувствуешь нежность к герою-негодяю, тут же объясняешь это только тем, что он твой любимый актер. Мне трудно было это принять, Катарина». «Ты что-то узнала о нем? Он наверняка был мальчишкой». «Если бы я не знала о его возрасте, я никогда бы не подумала, что это письма от мальчишки. Знаешь, чем он до бешенства меня довел? Образованностью. Начитанностью. Тонким и внимательным отношением к словам. И поэтому я не могу понять, как… при всем этом можно было совершать то, что он совершал. Я не хочу оправдывать его, я просто хочу понять, как было на самом деле. Что я ношу в себе». «Ты носишь?» «Да. Вместо ребенка. Забеременела моя самая близкая подруга. Ханна. И я осознала, что пока не разберусь с дедом, не смогу забеременеть. Он занимает место моего малыша. Меня часто тошнит, я постоянно плачу, меня начинают удивлять банальные вещи, и куда-то испаряется чувство юмора, я уже не говорю о здоровом цинизме. Реакции затормаживаются, и в голове только мое состояние и мой дед. Я похожа на идиотку?» «Угу. И к тому же очень впечатлительную. Меньше пей жидкости, Марта. Меньше пей жидкости». Я пообещала.
«А что еще ты о нем узнала?» «Что он любил бабушку. Так, как меня наверняка никто не любил. Как в романе. Банально. Но так уж воспринимается». «Удивительно, что эта любовь не спасла его от идеи». «Но ведь любовь часто подпитывает идеи, правда ведь?» «Да. А мне уже пора уходить». «Тебе вызвать такси?» «Нет, я пройдусь пешком». «Конечно. Беременным нужно больше гулять». Мы снова рассмеялись.
Я задержалась возле своего почтового ящика, нужно было выгрести оттуда все счета и рекламные проспекты. Среди прочего хлама и оказалось это письмо. Я как раз думала о том, что все это время мать мне не звонила. То есть она для себя все решила. Отец играет основную партию, значит, ей следует превратиться в нотный стан. Чтобы ему легче музицировалось. Она легла под него. Письмо было запечатано в новый конверт без обратного адреса, но старое, как любая история, всегда проступает. Привнося оттенки, таинственность и еще нечто.
Я открыла конверт только дома. Это было письмо деда. Не знаю, как Боно удалось так быстро отреагировать. Я была поражена. Покрутила конверт в руках. Обратного адреса нет, есть только штамп Франции. Боно по своей привычке ничего для меня не приписал. Собственно, а почему я на это рассчитывала?
Письмо четвертое
«Труди, Труди. Я вспоминал, как ты говорила по-английски. Как тебе удавался th… Твой зуб со щербинкой (я даже помню, как она появилась у тебя, тебе попался лесной орех в рождественском прянике, и тебе сказали, что в следующем году ты родишь ребенка – по поверью, пряник заманивал тебя в орешник, склонял к радостному греху; а мы только что познакомились с тобой, и я все не решался признаться тебе в любви, но ты поверила в эту примету; ты сохранила этот пряник, любимая, надеюсь, что и в этом году он украшал рождественский венок…), и ты царапала им язык, когда произносила этот звук.
Твоя сестра говорила, что я израню твое сердце, вырву зуб, причиню боль. Так и вышло, я оставил тебя и детей. Вырвал тебе зуб, я – твой зуб, и долго кровили твои десны… Хуже всего расставаться с человеком, когда он на вершине счастья, а ты была такой счастливой, моя дорогая. Мое сердце превращается в Сатурн с кольцами боли, боль ходит по кругу, сжимает сердце, надрезает его, но не до конца, всегда отпускает, чтобы потом приблизиться, прижать, резануть. И ничего не поделаешь. Ничего не поделаешь.
Здесь почти никто не владеет иностранными языками, лучше всего запоминают звучание цифр, мы их оцифровываем, присваиваем номера; и они это запоминают, возможно, мы должны больше говорить с ними? Впрочем, здесь почти никто не владеет иностранными языками. Или делают вид, не знаю, в чем кроется правда, во что она обернулась? В старую газету, в древесную труху, а может, в рыбью требуху или женские волосы? Никто не собирается подарить мне правду. Чистую воду сейчас легче найти, чем чистую совесть.
Ее нигде нет, правда, может, и есть. Наша, их. А совести нет ни у нас, ни у них, ни у кого-нибудь еще. Мне кажется, что она никогда не вернется. Исчезнет и правда. Целым нациям придется восстанавливать ее, как прелюдию по затертым нотам; как рыбу по костям и требухе; как дерево из трухи; как женщину из волос; как правду из старой газеты…
Найти переводчика тоже трудно, хотя в школах преподают немецкий. Завтра я буду знакомиться с очередной переводчицей. Говорят, она наполовину жидовка. Они все впоследствии оказываются наполовину жидовками и наполовину партизанками. Об этом свидетельствуют протоколы расстрела, их готовят те, кто щеголяет своим почерком; или любит смерть превращать в цифры; или просто хочет что-то писать. Буквы способны успокаивать, я этим тоже пользуюсь. Большинство не ведет никаких протоколов.
Полицай сказал, что от жидов в этой местности избавиться невозможно, они, «как сахар, которым пересыпают ягоды, – есть в каждой банке, иначе не получится варенья, и они этим пользуются». Поэтическая фраза, не так ли? Этот человек убил больше людей, чем я. Он убивал не врагов, Труди. Конкурентов. Они ему мешали больше, чем мне. Иногда я представляю себе, как бы обрадовался Гундорф, если бы увидел и услышал этого человека. «Слепая чернь метит в глаза всем остальным, но в сердце попадает каждый миг, и сердец останавливается больше, ведь зрения нет и у убитых…» Эти строки его бы тоже порадовали, возможно, из меня тоже мог получиться поэт?
Очень надеюсь, что новая переводчица знает язык. Большое неудобство в том, что переводчиков невозможно проверить, приходится их убивать, смерть ставит точку после двоеточия, избавляет от сомнений на перепутье: врут они или нет?
Ты мне можешь поставить в упрек то, что и я не знаю русского, украинского, чешского. Да, я не очень способен к языкам. Английский дался мне с трудом, я признателен Фридриху Боденштедту за его переводы Шекспира, хотя если бы я знал, как сложится моя жизнь, я бы разбирал по слогам его переводы украинских народных песен и повестей Тургенева. Он будто знал, с кем мы вступим в схватку.
Что ни говори, Ганс – предусмотрительный счастливчик, именно он отправился к другим нашим неприятелям, культуру которых мы оба прекрасно знаем. Мне же так не повезло.
Но, музыка… Кроме языка, еще есть музыка. В местной церкви я нашел сонату № 1 Op. 13 для фортепиано Бориса Лятошинского, пересылаю ноты тебе, не думаю, что они могут заинтересовать наших цензоров, разве что они подумают, что это советская шифровка. Впрочем, туда берут людей с техническим образованием (у них есть образование!), так что они не болваны. Попробуй сыграть это, я воображаю, как дрожат твои пальцы, будто стая охотничьих собак, которые уже увидели оленя. Это очень сложная музыка. Я сыграл ее на старом немецком рояле, у местных жидов еще есть инструменты, не все пошло на растопку, чтобы обогреть дома. Это музыка разорванной души, той души, которая разрывается, пока ты играешь, и когда ты закончишь – она уже наблюдает за тобой, пытаясь собраться воедино и остаться целой где-то ближе к небу.
О Лятошинском мне рассказал еще один полицай. Он отказывается расстреливать людей, но его за это пока не прикончили. Он говорит, что брезгает убийством не менее, чем жизнью. Не расстреляли его, несомненно, потому, что он знает немецкий, прекрасно ориентируется на местности и в речах Гитлера. Он с презрением относится к советской власти, Сталина считает «грязным и вонючим шпанюком», который «установил шашечные правила для шахмат». «На краску для советских знамен не нужно тратиться, можно макать полотнища в кровь, здесь все залито кровью. Поэтому на Украине плодородная земля, где плодороднее земли, там больше умерло/убито/уничтожено людей…» Одно из его заявлений. Его никто не любит. И не потому, что он чужой, дешевый предатель, просто он слишком умный и свободный, таких не будут терпеть даже философы, таких любят юродивые, потому что они ничего не понимают и не боятся чужих и своих мыслей.
Этот полицай рассказал мне о Лятошинском, когда я показал ему найденные ноты. Ему нравится эта музыка. «Музыка растерзанных собаками ангелов». Так он ее называет. «Боли человеческой, что не может высвободиться, бродит по всем желудочкам сердца, блуждает в крови». Он просил меня спасти Рихтера. Это музыкант или тоже композитор, я не совсем понял, он родился здесь, на этой земле, по национальности немец, полицай считает его гением и считает, что Сталин его убьет.
Помнишь, как я любил смотреть на огонь? Теперь это прошло, он всюду, прежде всего внутри меня, и я, незаметно для себя, стал принюхиваться к его запаху, надеясь ощутить сладковатый привкус в воздухе. Таково дыхание войны, оно не горькое, не кислое, не зловонное, оно – сладковатое.
Я могу писать тебе неустанно, не отрываясь от тебя, но возможность выпадает все реже и реже. Помни, что я люблю тебя, и что бы тебе ни рассказывали о любви, не забывай, как ощущали ее наши два мизинца, которые так не хотели разъединяться на вокзальной площади…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.