Текст книги "Отголосок: от погибшего деда до умершего"
Автор книги: Лариса Денисенко
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Глава шестнадцатая
Спешить мне было некуда, но я подскочила ни свет ни заря, потому что подумала, что Райнеру нужно раньше вставать и он не решиться меня разбудить. А потом будет искать оправдания, почему опоздал на работу. Кроме того, хотелось бы вызвонить моего знакомого психолога Эрнста Янга, чтобы договориться о встрече. Райнер не спал, уставился в потолок, и, судя по выражению его лица, вряд ли он обращался к Богу. Если бы я была Богом, непременно подумала бы, увидев такое, что надо мной кто-то нагло насмехается. С другой стороны – мистер Бин тоже молится. Но смеяться позволено исключительно Богам. Я легонько пнула его ногой. «Не спишь?» «О Господи!» «Все. Теперь он точно заметит твои неучтивые гримасы». «Да он к этому привык, я каждое утро делаю упражнения для глаз. Выписываю названия европейских столиц глазами». «Лучше стал видеть?» «Нет, но географию знаю лучше, чем знал в школе».
«Тебе не нужно на работу?» «Нужно, но дело в том, что твой дом ближе к моему университету, чем мой». Райнер поцеловал меня и сказал, что у меня горят уши. «Наверное, тебя кто-то вспоминает». «Это точно не ты?» «Нет, я не успел тебя забыть». «Тогда это моя семья, они думают, что я успела забыть их». «У тебя большая семья?» «Среднего размера».
Райнер встал и потянулся, своей наготы он не стеснялся, у него было поджарое тело и смешной пуп, очень наглый. Я думала, что он пойдет в душ, но он уселся на подоконнике, открыл окно и закрыл глаза. «Знаешь, все может лгать, но мурашки никогда не подводят, они бегут по коже всегда, когда ты что-то чувствуешь. Они осознают важность момента. Когда ты вчера касалась моих пяток, кадыка, члена, ушей, ноздрей. Когда еще раньше ты смотрела на меня в университетской кофейне, чуть смущенно, чуть удивленно, но нежно. Когда я проснулся и коснулся твоего соска и он вытянулся в ожидании поцелуя, а ты еще что-то бормотала во сне. Когда я сейчас запускаю в себя ветер, который спешит, потому что украл у людей лучшие их сны, чтобы затихнуть где-то в горячей листве и просматривать их в одиночестве».
Я подошла к нему, чтобы впитать его в себя, как он – ветер. И мурашки тоже меня не подвели. Они действительно осознавали важность момента. «Так хочется сегодня быть с тобой весь день». «Давай этот день перенесем на завтра, а сегодня проживем какой-нибудь обычный день, когда в твоей жизни есть работа, друзья и обязательства, но пока нет любви? Попробуем?» «Давай. Может, перенесешь какие-то свои вещи ко мне? Тем более, что мое жилье поближе к твоей работе». «Но мы же договорились, что завтра у нас сегодня, в котором нет работы, не так ли?» «Именно так. Но потом наступит послезавтра, оно же завтра, и работа там будет». Он поцеловал меня. «Хорошо. Такой мудрости сопротивляться нет ни малейшего смысла. Что ты будешь делать сейчас? Когда я пойду на работу?» «Пойду к психологу».
Райнер отодвинул меня от себя на расстояние своих сильных рук. «Уже? Из-за меня? Это такой ритуал?» «Нет, из-за другого мужчины. Из-за деда. Я тебе немного рассказывала. Хочу показать ему рисунки, письма деда. Возможно, ему удастся лучше почувствовать Отто фон Вайхена». «Может, дед из тех мужчин, которым легче открыться посторонним людям, чем родственникам? Может такое быть?» «Вполне». Я почувствовала, как он ослабил руки, и мы сложились в одно целое, как переносной стульчик рыбака.
Эрнст Янг сказал, что ждет меня ровно в двенадцать, просил не опаздывать, потому что «через час у меня одна шизанутая истеричка». Я подумала, как он после моего визита окрестит меня и еще подумала, как мне повезло, что он не мой психолог. Хотя несколько раз я у него консультировалась, но это было не на его кушетке, а на моей.
Собственно, это был приятель Манфреда, а не мой. Хотя какое-то время у нас была общая компания. Кроме того, он был другом нашего с Манфредом детства. Так странно, мы с братом не близнецы, но свое детство я чаще всего обозначаю как наше. Словно меня не было без Манфреда.
Его полное имя – Эрнст Янг Маккензи. Это имя для всех людей в той среде, где он вращался, звучало как название консалтинговой или юридической фирмы. Никто на слух не воспринимал это как имя физического лица (неужели так зовут человека?), что его в свое время очень раздражало, но потом он привык и стал использовать это как усыпляющую бдительность шутку и свою фишку. Учиться на психолога он подался не в Австрию, что было бы логичным, а в Великобританию.
Там ему было нелегко. Он попал в среду шикарных снобов. Один из профессоров в качестве ремарки к неплохому английскому Эрнста сказал, что такое произношение он еще готов простить дворнику, ирландцу или продавцу булочек из Индии, но не профессиональному психологу. Профессор всякий раз так остро реагировал на слова Эрнста, что тот посоветовал ему общаться со словарями, чтобы не оцарапаться о слова, ударения и произношение живых людей, а еще лучше, говорить на латыни, так как мертвый язык словно выдуман для таких профессоров. После этого профессор отказался принимать у Эрнста экзамены, но это был не единственный профессор в округе.
Еще Эрнста травили Шекспиром. Он считал, что Уильям чрезвычайно ядовитый драматург и сонетист. Травля Шекспиром происходила везде: в аудиториях, на вечеринках, на тренингах, в гостях. Его собеседники всегда цитировали Шекспира. Главным было не то, чтобы угадать фразу или несколько слов, вырванных из контекста, спустя секунду после того, как кто-то это процитировал. Угадать нужно за секунду до того, как кто-то это процитирует.
Сначала Эрнст комплексовал. Но потом как-то вечером сел и самостоятельно, не пользуясь уже имеющимися переводами, перевел произведения Гете на английский и начал травить британцев цитатами из Гете. Некоторые из его собеседников думали, что это Шекспир, и упорно, несмотря на мозговой запор, силились и тужились припомнить, откуда взялась эта фраза-раздражитель. Эрнст любил говорить, что у каждого могучего писателя есть текст, который воспринимаешь как Библию. То есть ты уверен, что где-то это слышал, но не можешь ни вспомнить, где именно, ни признаться в том, что никогда этого не читал.
Его лучшими друзьями были Кайра Натали Линн и Джонатан Линн. И еще психоаналитики. Они фанатели от истории о Джеке-потрошителе. Даже своих девочек-близнецов назвали Барнаби и Бурго. Детишек назвали в честь двух бладхаундов, полицейских собак, которые занимались розыском легендарного серийного убийцы.
Познакомились они при трагикомических обстоятельствах. Однажды Эрнста пригласили в гости к известным в узких профессиональных кругах психоаналитикам Линн. Он потерял сознание и разбил голову, когда входил в арку, ведущую в дом супругов. Дело в том, что в арке была установлена гипсовая фигура Джека-потрошителя, изготовленная в полный рост и в натуралистической манере. Манфред, когда рассматривал фотографии, всякий раз вздрагивал и бурчал, что это извращенческая, но очень качественная работа.
Эрнста забыли предупредить о Джеке, ведь все давно к нему привыкли. А у Линна (который он) было несколько мэрских и полицейских разрешений на установку этой «парковой фигуры», за которые ему пришлось побороться. После того как в результате нескольких судов борьба закончилась победой Линна, он стал воспринимать Джека так же естественно, как усыновленного ребенка, которого добивался и теперь считал частью своей семьи, поэтому забывал предупреждать о нем новичков.
Манфред спросил, а как к этому относятся дети? Ведь это ужасно. Линн сказал, что их дети к этому относятся с пониманием, а чужим детям нечего делать в этой арке, впрочем, если кто-то из детей туда сунется, то не испугается. Так как дети и женщины потому и становятся жертвами маньяков, что маньяки вызывают у них не страх, а любопытство. «Он как аттракцион, это Диснейленд, понимаешь?» Эрнст пытался понять.
В то время Линн (которая она) была беременной. Линн надеялись, что у них родится сын. Эрнст посоветовал назвать его Лустморд, что в переводе с немецкого означает – убийство ради развлечения, сексуальное убийство, он думал, что они станут упрекать его за такое проявление «юмора», но и Кайра Натали, и Джонатан были в восторге от этой идеи. «Все-таки, когда веками темечко людей долбит дождь, с их мозгом происходит что-то необратимое», – констатировал Эрнст Янг Маккензи.
Эрнст был женат, и хотя с женой своей не жил, развестись с ней ему никак не удавалось, несмотря на многочисленные знакомства в юридических кругах. Так бывает. Его жена производила хорошее впечатление на моего отца и отца Эрнста, которые, не сговариваясь, определили этот брак как канонический. Ее звали Ада, она была австрийской оперной певицей. Конечно, все мы называли ее Аидой. Хотя умирать за Эрнста или Родину она бы точно не стала.
Эрнст решил, что Ада – это то, что нужно для довершения образа блестящего психолога. Рожать она отказалась сразу. Сказала, что у нее «растянутся легкие и она не сможет петь сопрано». Все пытались ей возразить, но в ответ получали только высокомерные взгляды.
В сексе она была необузданной, Эрнст ходил весь искусанный. Она не могла начать без укусов, заводилась только так, Эрнст старался избегать поцелуев и орального секса, чтобы дольше оставаться неповрежденным, но Ада редко с ним считалась. Характер у нее был невыносимым. Не только для Эрнста, но и для всей семьи и близких друзей.
Он дважды пытался разорвать эти брачные узы, но Ада надрезала вены. Именно надрезала. Ее забирали в больницу, Эрнст страдал и боялся, что подробности его семейной жизни дойдут до ушей коллег из Ассоциации, журналистов или клиентов (неизвестно, что хуже), потому что работать с психологом, жена которого режет себе вены, отважится разве что доведенный до отчаяния или псих.
Ада была человеком «над». Она надрезала вены, надкусывала грушу, надламывала хлеб, надлюбливала Эрнста, но в целом не надрывалась. Мой отец в присущей ему саркастической манере сказал, что Ада отпустит Эрнста только тогда, когда он исчезнет из ее репертуара. На это не менее ехидный Эрнст отвечал, что лучше пусть она переключится на репертуар Эрнста Кшенека, например «Прыжок через тень» прекрасно ей подойдет в воспитательных целях как человеку, лишенному самоиронии. На это отец подмигивал и отвечал, что в этой опере найдется место Эрнсту, например в особом хоре половых психопатов-мазохистов, намекая на сексуальные привычки Ады.
«Опять вы…» – грустно и притихше-униженно произносил Эрнст, а потом безудержно хохотал. Я всегда представляла себе, что так ведут себя лица, расстроенные вынесенным решением отца, когда он его зачитывает. Этот кадр будто застывает и несколько замедляется, чтобы каждый погрузился в печаль. Ведь не стоит поспешно сталкивать гроб в могилу, процесс требует промедления, исполненного уважения. Зато вторым кадром сразу же идут карнавальное и безудержное веселье тех же персонажей. Поминки.
К Эрнсту я добралась вовремя. Сначала он попросил дать ему рисунки деда, письма и предметы.
«Ты считаешь, что он помешался на почве раскаяния и чувства вины?» «Не знаю. В письмах он на это даже не намекает. Но ты же видишь, что после него осталось, разве не странные предметы?» «Марта, после каждого из нас остаются исключительно странные предметы, потому что нестранные предметы растаскивают алчные наследники». Эрнст хмыкнул.
«Например, эти персики. Одинаковые, но один из них подпорчен. Возможно, дед считал, что он разлагается из-за нацистской идеологии?» «Марта, у него были сильные боли, он был слабоумным. Трудно сказать, пытался ли он что-то передать этими рисунками. Единственное, что могу утверждать: он думал о своем «я», это очевидно. Но что именно он думал? Это вопрос».
«Слушай, а может быть так, что он потерял рассудок от стыда и чувства вины? Может быть так, что он опомнился и не смог себе простить? Не смог жить в том уме и теле, которые имел, когда творил жуткие вещи?» «Интересная теория. Все те, кто теряет рассудок, ногу, или получает рак – просто не могут ужиться с собой и нуждаются в обновлении. Напишу статью, спасибо за идею». «Эрнст!»
Эрнст пожал плечами. «Рассудок можно потерять и от груши». «В смысле?» «Если тебе начинает казаться, что она разговаривает. Или даже если ты утверждаешь, что будешь есть только те груши, которые опадут, потому что слышишь их стоны, когда срываешь с ветки. Ну, или если груша вовсе не груша. Хотя часто так оно и есть». «Прекрати это. Прекрати со мной так разговаривать. Я тебе не Манфред и не твой клиент». «Я так понимаю, что в Украине ты не нашла ответа на свои вопросы». «Нет. Никто его не помнит. Да и вообще, почти не осталось очевидцев». На этом слове я запнулась. «Ты чего?»
«Неловко называть участников тех событий очевидцами, для этого необходимо придумать другое слово». Мы какое-то время молчали. Потом Эрнст сказал, что молчал только из уважения к моей патетике. «Я сам скопирую некоторые письма и рисунки и еще подумаю. Но пользы от меня будет еще меньше, чем от очевидцев. А ты можешь надеяться. Хотя, это все равно, что верить, что «Milka» дает сиреневое молоко». Я улыбнулась и сказала, что я это сделала только из-за уважения к его шутке. Эрнст состроил мне рожицу. «Не бери это особо в голову. Все это отболело. Давно. И у деда. И у тех, кого он обидел. Хочется по-стариковски добавить тебе: «Это было такое время. И такими были люди в то время». «Я не могу».
«Послушай, расскажу тебе такую историю. Ко мне ходил один клиент с расшатанной психикой. Ее ему расшатал один еврей. По имени Ноам Философ. Он был коллегой моего клиента, тоже работал в международном переговорном департаменте одной из компаний. А расшатал тем, что упрямо читал в присущей евреям манере номера телефонов, которые отправлял ему мой клиент. И звонил именно так, как читал. Не слева направо, а наоборот. Конечно, он никому не мог дозвониться, а отвечал за это мой клиент. Потом они разобрались, что к чему. Но тогда этот Ноам обвинил моего клиента в дискриминации и игнорировании национальных особенностей. Тот начал бояться телефонных номеров. Ему казалось, что его не поймут и обвинят арабы, корейцы, узбеки, поляки, он путался в том, где, кто и как пишет, читает и воспринимает цифры». «Это ты к чему?» «Иногда нужно воспринимать все без истерик. Уметь прощать и себе, и другим, не придумывать новые грехи, не приписывать себе былых грехов и не сочинять новые слова вместо “очевидцев”».
Я посмотрела на часы, у меня было еще десять минут до появления «истерички». «Слушай, а его портреты… кого он рисовал, себя, воображаемого себя, что-то другое?» «Художник и человек, рассматривающий картину, могут вкладывать и видеть в ней разный смысл. Знаешь, кому-то в улыбке Джоконды может чудиться скептическая улыбка Джокера». Мне хотелось спросить его, он сейчас выстроил эту фразу или уже использовал ее раньше, но я не решилась, поэтому попрощалась и отправилась восвояси.
Райнера дома не было. Но моя квартира будто приняла его, жила его интересами, я натыкалась на его запах, на зеленую чашку, которую уже давно не снимала с полки, на салфетку с формулами.
Я решила проверить почту, увидела письмо Марата и уже собралась открыть его, но тут заметила письмо с темой «Детский диабет», странно, это письмо по всем показателям должно было быть отправлено в спам, но оно оказалось среди прочих, «нормальных» писем в ящике. В письме сообщалось, что есть возможность приобрести таблетки, изготовленные на основе сока горькой цейлонской дикой тыквы, имя и адрес отправителя ни о чем мне не говорили, был указан телефон, по которому можно сделать заказ, я переслала письмо дяде Артуру с просьбой проверить. Он мгновенно прислал сообщение, что все получил и поручил заняться проверкой, а также поздравил меня с возвращением домой. Больше он ничего не спрашивал. Хорошо, что у меня есть такой родственник. Он лучше Санта-Клауса и фей, он не требует от меня примерного поведения и елейных писем с покаянием и просьбами, он определился с кругом проблем, которые может решить, и действует.
Наконец я открыла письмо Марата, оно было удивительно длинным, поэтому я решила заварить себе чай, открыла холодильник, чтобы отщипнуть сыра, и поняла, что кормить Райнера нечем. Собственно говоря, не понимаю, откуда взялась мысль, что я должна его кормить. Раньше такие вопросы меня не занимали. Видимо, это влияние друзей Марата. А если так – пусть немедленно шлет мне рецепт, с которым легко справиться девушке, не умеющей готовить, к тому же, с загипсованной левой рукой. В морозилке лежали пакеты с блинчиками-бендериками с домашним печеночным паштетом, а еще вареники с вишнями, которые кто-то передал из Украины, но я не была исполнена той щедростью, которая бы позволила мне делиться этими вкусностями даже с любимыми. Итак, пусть Марат напишет мне рецепт. Ему это не трудно. Он представитель страны, где все умеют готовить вкуснятину из чего угодно. Видимо, это особенность страны со щедрой землей и долгим отсутствием качественных продуктов в магазинах.
Я устроилась удобней и принялась читать.
Письмо Марата Шевченко Марте фон Вайхен
«Привет, Марта! Спасибо за то, что наши бумаги в надежных руках. Надеюсь, ты успела снять все отпечатки пальцев. На всякий случай.
Ты просишь, чтобы я рассказал тебе о своей семье. Я понимаю, когда узнаешь что-то новое о человеке, которого, пусть не любил, не имел возможности полюбить, считал умершим и для себя закрытым, т. е. если так вот фактически появляется новый родственник, о котором ничего не знаешь, хочется узнать больше и о других. Думаешь, что наткнешься на новый факт, новое измерение, новые возможности выяснить все обстоятельства.
Понимаешь, о своей семье я знаю очень мало. Мою бабушку, на которую похожа моя мать, моя сестра Майка, и на которую, как оказалось, немного похожа ты, звали Майя Гетман. Я о ней ничего не знаю, как и о деде – Науме Гетмане. Он погиб в 1942 году в Беларуси, моей матери и тете в наследство от него осталось только отчество, даже похоронки нет. Я не знаю, как он выглядел, спросить было некого. Если кое-кто из соседей бабушки и дедушки помнят мою бабушку, то деда не помнит никто. Ушел на фронт и погиб. Типичная судьба мужчин в то время. Говорят, что он был неграмотный, поэтому после него не осталось ни одного письма, но похоронки после него тоже не осталось, хотя ее мог написать и кто-то другой.
Бабушка моя погибла под Житомиром в 1943 году во время оккупации территории. Видишь, ты тоже думала, что твой дед погиб под Житомиром именно в этом году. И даже видела его могилу. Количество наших совпадений увеличивается. Могилу моей бабушки я не видел, но когда я хожу по нашему двору, чувствую, что она где-то рядом. В том, что погибла моя бабушка, ничего удивительного нет, ведь она была еврейкой. Никто не знает, как именно это произошло, но какая разница? Вполне возможно, что твой дед причастен к ее гибели, ведь он играл по правилам того времени, своей партии и своей нации. Мне все равно, как она умерла. Как ее убили. Как уничтожили. Я не хочу об этом знать, мне и без того больно, когда я размышляю над тем, как это могло случиться.
Говорят, что бабушка знала немецкий язык, переводила Маркса, Энгельса, Фрейлиграт, Гервега и Гете, возможно, ее выдали немцам свои же. К евреям особой любви никто не испытывает. Внешность у нее не была типично семитской, и фамилию ее можно было отнести к немецким или даже украинским. Ты, наверное, знаешь, кто такие гетманы? Думаю, что немецкий язык она действительно знала, это больше похоже на правду, чем на легенду, потому что моя тетя Дора также прекрасно знает немецкий язык и считается лучшей переводчицей немецких народных сказок. Ты понимаешь, как биофизик я доверяю генам больше, чем многому другому.
Мою мать Иду и ее сестру Дору после того, как погибла бабушка, сдали в детский дом, там они и выросли. Им очень повезло, что они попали в один и тот же детдом, что их не разбросало по разным. К шестнадцати годам они почти выучились на швей и им вернули родной дом. На руку им сыграло то, что о частной собственности тогда никто не говорил, дом оставался ничьим и был таким старым и запущенным, что на него никто не претендовал все эти годы, поэтому вместо того, чтобы дать сиротам новое жилье, местное руководство решило вернуть им имущество матери и отца. Это ничего, что жить в нем было невозможно, во всех бумагах он значился как «дом, пригодный для жилья». Тогда же им выдали паспорта, где фамилия Гетман превратилась в Гетьман, такие изменения произошли не умышленно, просто тот, кто выписывал паспорта, решил, что следует записать фамилии грамотно. Мать подсмеивалась над этим изменением родовой фамилии, говорила, что паспортистки исправили им с Дорой карму, изменив содержание фамилии с «Получи мужчину, держи мужчину» (get man) на «Пошел ты!» (Геть, man!)
Хотя их характеры формировали одни и те же воспитатели, моя мать и тетя очень разные. Моя мать была старше тети лишь на год, по поводу своего характера, который каждый второй определяет как несносный, ужасный и резкий, она говорила так: «Вот представьте себе, господа хорошие, сколько мне пришлось сожрать дерьма за тот год, пока Дорка не вылезла из маминой дырки, что меня сейчас терпят и понимают только собаки, да и то только тогда, когда я на них рычу».
Мать моя, как я тебе уже говорил, была портнихой. Учиться она не хотела, доверяла только собственным рукам. «Острее меня разве что игла, но она может проткнуть только палец или ухо, а я легко способна добраться до сердца и желудка». Тетя Дора получила высшее образование, вообще-то она и сейчас продолжает учиться. У матери и тети было одинаковое количество мужчин. Только от мамы они убегали в неизвестном направлении, а от тети Доры уходили в землю. И сейчас она точно знает, где они находятся, потому что все лежат друг под другом в одной могиле, убирать которую тетя Дора ездит дважды в год.
Мать насмешливо определила троицу мужчин Доры, как «гой, гей и Гай». За гоя Петра Соколова моя тетя вышла замуж, когда училась в университете. Он считал себя гениальным переводчиком, злился из-за того, что больше никто так не считает, долгое время не получал заказов, приставал к иностранцам под гостиницами, поскольку хотел иметь разговорную практику, много раз бывал бит низшими чинами КГБ, фарцовщиками и проститутками обоих полов, одним словом – всеми теми, кому он мешал спокойно работать; начал пить и в итоге умер в двадцать восемь лет от цирроза печени. Моя мать ему говорила: «Петька, какой ты Соколов, если ты Петька? Петушок ты!»
Второй муж Доры, Игорь Шор, был кандидатом педагогических наук и преподавал в школе немецкий язык. Он никогда не афишировал своих симпатий к мужчинам, не увлекался музыкой Чайковского или прозой Уайльда, но почти все были убеждены в том, что он гей. Возможно, это из-за того, что он носил свитера яблочных цветов, по два раза на день чистил зубы, а вместо одеколона «Шипр» с резким запахом использовал лавандовую воду с легким ароматом, которую ему на заказ делал один горец.
Дошло до того, что Игорь перестал по-родственному класть руку на мое плечо и обнимать меня, потому что смущался от того, что родственники и знакомые с пониманием и омерзением обменивались взглядами и шептались. Вообще-то он мне нравился, потому что порой казалось, он был единственным, кого интересовали мои взгляды, мысли и мечты. Он покончил жизнь самоубийством, наглотался таблеток от сердечного приступа. Мать насмешливо сказала, что это он сделал потому, что ему отказал какой-то хорошенький школьник. Мать была очень циничным человеком, цинизм она избрала своим мечом. И размахивала им по сторонам.
Тетя Дора нажила благодаря первому мужу кучу знакомств среди врачей-наркологов, благодаря второму – среди директоров школ и библиофилов, благодаря им обоим – фиброму и эрозию матки, но детей так и не нажила.
Гай Венедиктович Гаевский – третий муж тети Доры, она похоронила его в прошлом году. Никакие похороны мне не нравились так, как эти. Прости меня, Господи. Мне трудно себе представить человека, которому мог бы нравиться Гай Венедиктович. По крайней мере, моя тетя этим человеком точно не была. Гая Венедиктовича она ненавидела, похоже, он отвечал ей тем же. Зачем они жили вместе – до сих пор не понимаю, а спрашивать о таком как-то неудобно. Гай Венедиктович занимался разведением орхидей, которые потом отправляли в космические полеты. Он был настоящим академиком. Может быть, тетя думала, что наконец сможет развести с ним маленьких академиков, тогда ей исполнилось сорок два года и не все еще было потеряно. Но он хотел и умел разводить только орхидеи, которыми будто оплодотворял Вселенную, а тетю оплодотворять он не хотел.
На его рабочем столе в кабинете стоял огромный портрет Героя Советского Союза летчика-космонавта Георгия Гречко с орхидеей Гая в руках. Если бы Игорь Шор позволил себе поставить на стол портрет какого бы то ни было мужчины, даже президента страны, вернее, Генерального секретаря ЦК КПСС, ему бы несдобровать. На Гречко Гая никто особого внимания не обращал. Как-то мать сделала наклейки «Гречка героя Гречко» с фотографией космонавта, наклеила на пакеты с крупой и принесла академику. Гай орал так, что гипсовые украшения с потолка его кабинета рухнули.
Общаться с ним было невозможно, как невозможно общаться с каким угодно человеком, который разложил все человечество по коробкам с надписями: «клинические идиоты», «подхалимы», «шлюхи», «дебилы», «проходимцы» и «придурки». Иногда он вынимал кого-то из одной коробки и перекладывал в другую. Например, тетя была «клинической идиоткой», а затем была переложена к «шлюхам». Мать была «проходимкой», не знаю, кем был я, да и знать не хочу.
Умер Гай Венедиктович от рака легких, хотя никогда не курил. Мать на это сказала: «Свершилось! Нашелся наконец-то тот, кто наложил лапы на эту сволочь, вернее – клешни». Одной «сволочью» в маминой коробке стало меньше. На похоронах Гая Венедиктовича мать заметила, что «Шор, заметьте, и тут неплохо устроился, и сам на одном лежит, и другому – любезно подставляется».
Мать сколько угодно могла судачить о мужчинах тети Доры, а о своих помалкивала. Думаю, она не хотела унижать из-за них себя, а тетю ей никогда не было жалко. О моем отце она сказала так: «Ты вполне можешь считать, что твоим отцом был цыганский медведь». Хорошо, что я никогда не озвучивал эту версию в детском саду и школе. Могу себе представить, какой бы это вызвало фурор. Еще она называла его «ученым говнюком», из чего я могу сделать вывод, что он занимался какой-то наукой. Я никогда не собирался его искать, даже в детстве. Хотя знаю, что зовут его Сергей Шевченко. Он тоже меня не искал. Отца Майки зовут Борис Фридман, поскольку мать давала ему определение «говнюк театральный», думаю, что он был связан с театром. Я его плохо помню, кажется, у него были больные кости, на него нельзя было влезать, виснуть или просто устраиваться у него на коленях. Он стряхивал тебя, как шкодливого кота. Чаще всего я слышал от него «брыссссь».
На третьего мужа мамы, с которым я некоторое время был вынужден жить в одной квартире, она пожалела эпитета, поэтому в истории он остался просто «говнюком». Он мне запомнился тем, что мог исполнять «Полонез» Огинского на пустых пивных бутылках, пытался залезть мне в карман, а Майке в трусы.
Мать была жуткой неряхой, в нашей квартире всегда все было разбросано. Хлеб можно было найти в коробке с бигуди. Ватки и смывку для лака стоило поискать рядом с обувью. Чашки, тарелки не мылись и стояли там, где их оставили. Увядшие цветы стояли во всех вазах, засыхали, гнили; мебель была трухлявой, от одежды зачастую разило потом; пыль была членом семьи, ее покою ничто не угрожало. А тетя Дора старательно занималась уборкой. Мать насмехалась над ее белыми стерильными фартуками. Когда тетя приходила к нам в гости, она вынимала из пакета резиновые перчатки, чистящие средства, тряпки и начинала с кухни. Мать на это говорила: «Хорошо, что Дора сама похоронила своих мужей, если бы их разбросало по свету, как моих, она бы с ума сошла от того, что не может регулярно прибирать их могилы».
Они обе – и мать, и тетя – любили собак. Но у них даже собаки были разные. У тети Доры всегда жили эрдельтерьеры, в основном умные, воспитанные и сообразительные. Всех их звали Эдельвейс. Мать говорила, что в прошлой жизни эти собаки были строителем-ворюгой по имени Эрделя. И все обязательно спрашивали, почему она так думает? Мать отвечала: «А посмотри на его морду! Кирпич кирпичом. Вот крал он кирпич, крал, перепродавал, а потом Бог посмотрел на это и сказал ему: «Все, достал ты меня, Эрделя, сейчас ты умрешь, а родишься собакой, а вместо морды у тебя будет кирпич. Так оно и вышло!»
У нас, вернее у матери, жили дворняжки Пляшка и Плошка – собачки, похожие на ершики для мытья посуды. Один щенок – продолговатый, с жесткой шерсткой, ворсинки торчат, как у дикобраза, будто он специально создан для мытья бокалов и бутылок, второй – кругленький, маленький и лохматый, как ершик для мытья мисок. Интересно, что эти две сучки были карикатурно похожи на мать и Дору. Длинноногая и резкая мать, лаяла и кусала каждого, кто приблизится даже с едой, и ласковая мечтательница – ее сестра, ей доставались самые вкусные кусочки.
Тетя Дора тяготела к самосовершенствованию. Мать никогда и ни в чем не пыталась быть лучшей, она просто не сомневалась в этом. Когда кто-то из клиенток пытался надеть только что сшитую ею юбку, а та никак не натягивалась на ягодицы, мама говорила: «Кисанька, что вы ели всю эту неделю, что у вас так выросла жопа?» Лучше всего матери удавалось пристрачивать карманы. Когда у матери спрашивали, кто она по специальности, она отвечала: «Карманница». И наблюдала за реакцией людей. Обычно все пытались перевести разговор на другую тему. Тогда мать громко смеялась и объясняла, что она пристрачивает и кроит карманы.
С карманами связана одна интересная история. Мать терпеть не могла советских партийных бонз, но кто-то из ее швейного руководства однажды направил ее в Москву на партийный съезд вместе с другими передовиками производства. Прогрессивные представители рабочего класса из УССР! На радость товарищу Брежневу. Как мать попала в состав этой делегации – история умалчивает, возможно, у кого-то из руководства было своеобразное чувство юмора.
Сначала она носилась по дому, как подстреленная ворона, кричала: «Они же смердят! А нас к ним везут, к этой падали, к мертвецам!»; отвесила нам с Майкой серию оплеух, а потом неожиданно успокоилась.
В свою дорожную сумку она положила упаковку коробков со спичками. Спичек в них не было. В эти коробки, пардон, она разложила свое дерьмо. Раньше, во времена Союза, именно в таких спичечных коробках сдавали на анализы кал. Мать разложила свои анализы в карманы плащей и пиджаков партийного руководства, конечно, до Брежнева она не добралась, но его помощнику умудрилась подложить такую коробку в карман брюк, да еще и зашила так, что он не заметил. «Чтобы этот «выродок» проходил с говном народным целый день! Почувствовал правду народа». Она была настоящей карманницей. Брежнева она ненавидела, но одобрила его однажды, когда он умудрился умереть в День советской милиции. Милиционеров мать ненавидела еще больше. «Молодец, Дарагой Ильич. Испортил поганцам праздник, так им!» Не думаю, что у вашей полиции есть подобные праздники. У нашей – есть. Сейчас украинская милиция празднует и День советской (теперь российской) милиции, и День украинской милиции. Праздников много не бывает, водки тоже.
Ты рассказывала мне о том, как тебе больно от того, что нация оставила тебе в наследство, хотя ты не готова была к этому. У меня тоже есть свое наследство, Марта. Впервые о Голодоморе я услышал от своей учительницы истории, когда она поймала меня и моего товарища на том, что мы плевались пшеном из ручек. Ты такое делала? Скорее всего, нет. Учительница очень долго говорила о том, что нельзя разбрасываться пшеном, что это – великая дающая жизнь ценность. Рассказывала, что такое голод, как это было в Украине в тридцатые годы, говорила, что люди поедали самых слабых, детей, потому что у них силой отбирали еду, организм начинал питаться телом человека, и люди не выдерживали, разрывало голову – они становились людоедами. Сейчас можно прочитать очень много работ на английском языке о геноциде украинцев. А учительница говорила прямо и откровенно, призналась, что в ее семье были такие случаи. Это меня поразило, я не мог есть три дня. Если у меня и есть фобия, то ее вызывает запах сырого мяса.
Тогда же я спросил у матери, может ли она меня съесть и вообще кто-то может меня съесть? Она ответила мне, что нужно «прекращать читать идиотские африканские сказки». Тогда я рассказал ей о Голодоморе и моей учительнице. Она сказала: «Ну, было такое, было. Коснулось фактически каждой второй семьи. Но ты успокойся. Ты – жид. Нечистый, православные тебя не сожрут. Побрезгуют. Лопатой ткнут – и будь здоров, лежи себе – отдыхай, на растопку даже не годишься, потому что воняет от тебя. Хотя не расслабляй булки, ты же у нас полукровка, так что и сожрать смогут, и размазать».
Возможно, мать права. И с евреями все понятно. Их приятнее убивать, чем жрать. Хотя кто, измученный голодом, обращает внимание на национальность, на паспорт, на разрез глаз или размер носа? Я очень редко чувствовал себя евреем, хотя мать сделала все для того, чтобы моим первым словом было «жид». Я чувствовал себя украинцем, посторонние чаще считали меня татарином (из-за имени, оно переводится с арабского как «желанный», и чернявости) или украинцем. Сам я время от времени думаю: а в семье моего отца, Шевченко, кого-нибудь съели? Это очень тяжкое наследство, Марта. Пожалуй, страшнее фашизма. Знать, что твои предки убивали чужих, это тоже страшно и грешно, но знать, что твои предки пожирали своих, это чуть ли не самое страшное из всего содеянного человечеством. Давай не будем считаться, кто хуже – предки-людоеды или убийцы…
Когда я вижу большой герб Украины, мне становится жутко, потому что на нем изображен казак. Все гербовые изображения являются тотемами, жертвами, которые охраняют нацию, государство. Одно дело – жертвовать животными, птицами – у вас, кажется, это – орел. Другое – людьми. Изображения людей на гербах встречаются только в африканских странах, где царил каннибализм, и чем больше узнаешь историю собственного народа, тем яснее понимаешь, что каждый рисунок, каждый символ – не просто так, он лучший свидетель. Нужно только объяснить, что он означает.
Моя тетя Дора мечтала, чтобы из меня вышел порядочный и хороший парень. Моя мать призналась, что мечтала, чтобы из меня вышел выкидыш, но мечты ее не осуществились. Моя мать понятия не имела о том, что такое порядочный и хороший парень, она знала только то, что представляют собой скверные девчонки, потому что сама была такой, такой была и Майка. В этом смысле они друг друга любили, дополняли и соперничали. И звали они друг друга одинаково со страстью и любовью – «стервь». И могли лечь спать вместе, курили в кровати, хохотали, пили вино, а потом мать опрокидывала бокал на простыню или еще что-то в этом роде, и они уже драли друг друга за волосы. Я был чужаком в их женском мирке. Когда мать поняла, что «мой корешок» начал принюхиваться к жизни и женщинам, она сказала: «Если у тебя дочь, это – гарантия того, что когда она тебя бросит или умрет, через двадцать лет тебе не позвонит какая-то незнакомая тебе прибдуда и не скажет, что она твоя внучка. А потом не выгонит тебя из дома, объясняя это тем, что ей негде жить со своим хахалем, а этот дом по праву принадлежит ей. С сыновьями ты лишена такой уверенности и спокойной старости».
Майку мать допекла дважды. В первый раз, когда ее прооперировали, вырезали щитовидную железу, мать пожелтела, исхудала, стала, как жердь, хотя никогда и не была тучной. Она расчесывала свой шрам на шее так, что он становился еще заметнее, чем был в первые дни после операции. И орала на нас так, будто мы выгрызли ее горло. Швырялась табуретками или просто выла. Она твердила, что стала неполноценной женщиной, не хочет и не будет всю жизнь принимать гормональные препараты. «Да я лучше сдохну! Завтра. Зимой. Чтобы вы замучались рыть мне могилу! Чтобы вы руки посбивали!» Майка на это ответила, что мать зря рассчитывает, что мы замучаемся, потому что мы ее сожжем.
Тогда мать побежала к нотариусу и составила завещание, в котором, несмотря на протесты заведующего нотариальной конторы, отметила: «Когда бы я ни умерла, завещаю похоронить меня зимой, на участке № 78 Байкового кладбища. Кремацию категорически запрещаю. Пусть сначала поджарят себя». Вообще-то, как это не смешно и не парадоксально, но с этим завещанием у нас были проблемы. Потому что мать умерла летом. И мне пришлось судиться с умершей матерью, чтобы выбить разрешение похоронить ее летом, а не делать из нее консервы на зиму. Я судился с ней, нервничал и не спал, а она лежала в столичном морге, одетая в свое любимое зеленое платье имени Скарлет О’Хара, и поднимались только для того, чтобы отлучиться на часок в мой сон и выругать меня.
Майку в те, послеоперационные, времена мать достала настолько, что она пошла в Институт эндокринологии, нашла маминого хирурга, вцепилась в него и кричала: «Разрежьте мне горло, выскребите все, а если там ничего нет, то просто разрежьте и зашейте! Или ее позовите – пусть она зашьет, она же у нас профессионал. Умеет пристрачивать карманы, застрочит и шею родной дочери! Давайте, режьте! Пусть знает, пусть видит, что не одна она такая калека, может, она прекратит тогда надо мной издеваться». Хирургу пришлось вызвать милиционеров из ближайшего отделения, чтобы угомонить Майку.
Когда мать допекла Майку во второй раз, Майка сбежала в Израиль. На этот раз она решила не резать себе горло, а отрезать от себя мать…
В детстве моими друзьями были книги. Благодаря тете Доре я читал много немецких сказок, мать это очень смешило. Она говорила: «А Дорка наша – хитрая жидовка, она моего приблуду воспитывает на сказках фашистов, чтобы если что, он мог воздействовать на них магическими заклинаниями». От первого Дориного мужа заразился советской героикой, тогда таких книг было много. Партизаны, комсомольцы, подпольщики, пионеры-герои, Ленин в Шушенском, другие революционеры, героизм простого солдата и генерала во время ВОВ, белые и жандармы – сволочи, красные и комиссары – молодцы! И всякое такое. Мне кажется, ты и твои сверстники были лишены влияния всей этой идеологической мишуры. Хотя у вас было что-то свое. С другой стороны – моей любимой книгой сих пор является гайдаровская «Тимур и его команда», правда, теперь я не понимаю, что тогда в ней нашел и нахожу сейчас, но перечитываю ее каждый год. Наверное, я восхищаюсь анонимными благотворительными действиями.
Тот же Петр Соколов открыл для меня мир европейской классической эротической прозы: Золя, Моруа, Мопассан, Боккаччо, Бальзак делились со мной своим опытом. Самые пикантные, на его взгляд, моменты в этих книгах он подчеркивал карандашом и делал пометки на полях в виде восклицательного знака или женских сисек, поэтому я имел возможность сначала познакомиться с самым интересным. В семь лет я знал слишком много об идеологии, героизме и плотских радостях. Это повлияло на стиль моего общения с девушками. Когда я почувствовал, что хочу по-взрослому встречаться с девушками, и не мог понять, чего мне хочется больше – впиться в их губы или в их ягодицы, я обращался к ним в старомодно-классической манере, награждал скабрезными эпитетами, имевшими распространение во Франции прошлых веков, они меня не понимали, хихикали и сбегали от меня. Меня тянуло к тем девушкам, которые испытывали потребность отдаваться раньше, чем у них подросли сиськи, а вот потребности читать у них не было вообще.
Игорь Шор открыл мне мир американской и советской фантастики, Гарри Гаррисона, братьев Стругацких, братьев Вайнеров. Влюбил меня в Достоевского и Винграновского.
Поскольку бабушек и дедушек у меня не было, я долгое время был убежден в том, что мой дедушка – Ленин. Учитывая твою историю про деда, о Ленине ты хотя бы можешь быть уверен в том, где его содержат, потому что об этом знает весь мир. Теперь я думаю, что был идиотом.
Когда у матери спрашивали, кто ее ближайшие подруги, она отвечала: «Лидия» и «Изабелла». Лидочка и Беллочка. Это, если ты не знаешь, сорта вин. Сладкие вина из сладкого крымского винограда. Мать в чем-то не лукавила, с «девочками» она действительно общалась почти каждый день. Но подруга у нее была. Берта. Учительница английского языка, преподавала у Майки в школе. Такая же ироничная, резкая и язвительная, как мать, только воспитанная. Мать смеялась над этой воспитанностью, потому что считала, что Берта – трусиха. «Тоже мне, Берта – мадам Помпадур. Да трясогузка она! Трясет сиськами и задницей, как хвостом, всего боится. Эй, Берта, не спасет тебя от погромов сотни раз произнесенное гоям спасибо!»
Берта отбыла в Израиль еще до обретения Украиной независимости. Мать ее возненавидела, Берта ее предала. До самой смерти она звала Берту «эта жидовка», «сучье вымя» или «трясогузкино яйцо». Берта приехала на ее похороны, долго гладила седую голову матери и прикрепила на вырез зеленого платья голубоглазую ладонь на маленькой шпильке. Не знаю, что подумала в этот момент мать или ее душа. А я плакал. И Берта плакала. И Майка с Дорой.
О том, как я познакомился с женой, и о дочери я расскажу тебе в другом письме, очень рад, что мы познакомились! Пиши, если нужна помощь или просто захочется поболтать. Тут тетя Дора просит передать тебе, чтобы ты не думала, будто все украинские девушки – шлюхи. Наверное, боится попасть в твою коробочку с надписью «шлюха», если у тебя такая есть. Я бы тебе тоже не советовал ее туда класть, а то сейчас она такая толстая, что раздавит всех остальных, кто там уже живет в мире и согласии».
Это было замечательное письмо, я подумала, не приписать ли мне в ответе ремарку о том, что я сплю с возможным работодателем Марата, но вместо этого передала привет всей его семье и особый привет тете Доре, а еще спросила, что я могу приготовить вкусное и простое, если у меня мало продуктов. Есть картофель, банка консервированного тунца, маринованный лук, оливковое масло, укроп и чеснок. Марат быстро ответил, посоветовал мне приготовить драники и к ним – оливково-чесночный соус. Он не поленился записать рецепт. Когда я заканчивала приготовление соуса, который благоухал очень соблазнительно, в дверь позвонили. Я подумала, что это деликатный Райнер решил сначала позвонить, а уже потом открыть дверь ключом, который я ему оставила.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.