Текст книги "Под флагом ''Катрионы''"
Автор книги: Леонид Борисов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Глава третья
«На всех парусах летит моя бригантина»
Луи возвратился домой нежданно-негаданно: ничто не было приготовлено к его встрече, да и сам сэр Томас только что уехал по делам службы в Глазго. Миссис Стивенсон гостила у сестры в Сванстоне. Луи вошел в свою комнату и, прежде чем идти в ванную, чтобы вымыть лицо и руки, внимательно оглядел с детства знакомые вещи: диван, круглый стол подле него, шкаф с книгами, бюро в простенке, бронзовые часы на камине, кресло перед письменным столом, а на столе… Странно – на столе лежит библия в толстом кожаном переплете, рядом с нею стоит плетенная из ивовых прутьев корзинка, а в ней очки, моток красной шерсти, альбом с дагерротипами и фотографическими карточками, медный звонок с длинной деревянной ручкой, – тоже хорошо знакомые с детства вещи; они принадлежат старой Камми. Но зачем и кто перенес их сюда, на стол?..
Луи тряхнул звонок, стоявший на маленьком круглом столике. Минуту спустя вошел Ральф; он поклонился молодому хозяину, поздравил с благополучным прибытием, спросил, что угодно. Луи взглядом указал на библию и корзинку с вещами:
– Почему всё это у меня на столе?..
– Разве сэр Томас не писал вам? – удивленно ответил Ральф.
– О чем писал? Я ничего не знаю! В чем дело?
– Так распорядилась Камми, сэр.
– Когда распорядилась, о чем? Ничего не понимаю! И, кроме того, для тебя я по-прежнему Луи, а не сэр!
– Разве вы не знаете, что Камми умерла? И что она распорядилась перед смертью, чтобы эти ее вещи были переданы вам? На память, сэр. «Это всё мое наследство», – сказала она… Не надо плакать, Луи! Ваша нянька дожила до глубокой старости.
Ральф вышел из комнаты, а Луи, забыв о ванной, опустился в кресло у стола; одну руку он положил на библию, пальцами другой стал перебирать содержимое корзинки. Трудно и больно представить себе родной дом без Камми, невозможно поверить, что ее нет на свете. «Два моих друга – человек и собака – расстались с этим миром в мое отсутствие, – вслух произнес Луи. – Два живых существа горячо и преданно любили меня, а я забывал о том, что они есть на свете… Бедная старая Камми…»
Он целовал, как священную реликвию, простой моток шерсти, сжимал в своей руке очки в потемневшей металлической оправе; рассматривал фотографии в альбоме; там было несколько дагерротипных снимков с колыбели, в которой лежал маленький Луи, десяток смешных рисунков: домик, кораблик, человечек с рогами на лбу и хвостиком за спиною, маяк, паровоз… И на каждом рисунке неумелая, крупная подпись: «ЛУ СТИВЕНСОН» – и дата: «1856 год».
«Всё помню, всё вижу; даже запахи детства, как ветерки, проносятся предо мною, – шептал Луи. – Мне было шесть лет, когда я рисовал этот домик, человечка с рогами… О, Камми, Камми!»
Он заплакал. Часы пробили шесть, потом семь раз, а ему не хотелось, трудно было расстаться с этими дорогими его памяти и сердцу вещами… Он плакал и ловил себя на том, что плачет, а радуется тому, что у него такое обычное, как у всех людей, сердце, способное жалеть, страдать и забывать о себе. Несколько раз входил Ральф, приглашая в столовую, заглянула Полли и, остановившись на пороге, издали смотрела на мистера Стивенсона-младшего, так недавно, кажется, прибегавшего в кухню посмотреть, как делается пудинг, и тайком, на ушко, просившего дать ему полтарелки сейчас, а полтарелки он съест потом, за обедом… Давно ли Луи читал слугам в кухне рассказы, сам изустно сочинял таинственные истории! И в этом ему помогала старая Камми. Как быстро проходит время! Мистер Стивенсон уже мужчина; ему пора жениться – об этом часто говорят сэр Томас и его жена; но они очень боятся, что их сын остановит свой выбор на какой-нибудь легкомысленной танцовщице, которую сухопутный и морской гарнизон Эдинбурга называет «нашей красоткой Кэт». Мистер Стивенсон плачет… «Молодой хозяин хороший человек», – шепчет Полли и спешит на кухню.
– Всё сидит и сидит, – пробормотал Ральф. – Я его зову обедать, а он: «Да, покажи, сведи меня непременно!» Это он о чем, Полли?
– Это он о Камми: хочет, чтобы ты сходил с ним на ее могилу, – отвечает Полли, удивленно глядя на садовника. Этот тоже состарился и уже не понимает самых простых вещей…
Луи побывал на могиле своей няни, две недели гостил в Сванстоне вместе с родителями своими, несколько дней бродил по окрестным полям и рощам. На полчаса заглянул он в таверну «Веселый трубач», спросил хозяина, не знает ли он, где Кэт.
Хозяин улыбнулся.
– Какая Кэт? Драммонд? В Эдинбурге так много Кэт, сэр, и каждой хочется называться Драммонд.
– Она танцевала и пела у вас, – напомнил Луи. – И все сходили с ума!
– Не дай вам бог сойти с ума от Кэт, – отеческим тоном проговорил хозяин таверны. – Вспомнил! Некто Эбенезер сколотил бродячую труппу артистов и сам показывает фокусы, а Кэт ему помогает.
– Вы его видели? – воскликнул Луи.
– Фокусы я люблю, – ответил хозяин. – Пустите меня, сэр, вы порвете мне передник!
Одно стихотворение о Кэт, короткая поэма о морских странствиях, бурях и туманах. Луи трижды переписал «Рождество на море» и взял его с собою в Лондон: только что пришло письмо от Сиднея Кольвина, в котором он приглашал Луи к себе в гости, мимоходом, но весьма многозначительно сообщая, что редактор лондонского журнала Лесли Стефан «с удовольствием принял для напечатания статьи и очерки, написанные Вами в Ментоне, и ждет, что Вы дадите ему еще что-нибудь…».
В огромном, неуютном Лондоне было дымно, туманно и сыро, когда Луи разыскивал дом, в котором жил Кольвин. К услугам Луи были омнибусы и кебы, но он нарочно шел пешком, чтобы полнее и глубже почувствовать Диккенса, а может быть, и встретить на улицах его героев. О, их тут сколько угодно! Маленькие Давиды Копперфильды и Оливеры Твисты бредут в тумане фантастическими призраками, а за ними шагают, внимания на них не обращая, мистеры Микоберы, Домби, Каркеры – вся живая галерея диккенсовских персонажей, за исключением Пиквика, который, как о том подумал Луи, наверное, еще не вернулся из путешествия. А вот вынырнул из тумана высоченный детина с пышными баками и в блестящем цилиндре, постучал тростью и исчез. Кто-то толкнул Луи, злобно буркнул: «Остановились тут!..» – и немедленно исчез, словно растворясь в воздухе. Дама в старомодном наряде перегнала Луи и также скрылась, где-то постукивая каблуками. Всё было ненастоящее, похожее на сон, когда ты болен. Внезапно Луи увидел лошадиную морду и попятился, а за ним, ругаясь и кляня погоду, сделали два шага назад и те, что шли с ним рядом. За одной лошадиной мордой показалась другая, фыркающая, с разинутой пастью, за нею третья, четвертая… Мутный рассыпчатый свет фонаря на передке омнибуса коротким мечом пронзил мглу.
Дорогу перебежала собака, и, словно свидетельствуя, что путь для пешеходов свободен, коротко пролаяла на противоположном тротуаре. Луи немедленно устремился на ее голос, но снова принужден был остановиться: справа неторопливым, сосредоточенным потоком катились кебы, кареты, повозки; храпя и отдуваясь, шли длинногривые лошади – круглосуточные чернорабочие всех городов мира. Луи наконец перешел дорогу и, ступив на тротуар, сделал шаг, второй – и уперся в стену дома. «Лево руля!» – скомандовал себе Луи. «Пробоина по шву, сэр, приготовьте помпы!» – добавил он и, ступая, как по льду, неуверенно и с опаской двинулся вслед солидно шагающим лондонцам.
«А как тут у них со свиданиями?» – подумал он.
– Жди меня там-то во столько-то, – усмехнулся Луи, вслух произнося эту фразу.
– Вы с ума сошли! – сказал кто-то рядом с ним.
Луи повернул голову, вгляделся, вздрогнул.
– Кэт! – крикнул он, протягивая руки и ловя ими встречных. – Это ты, Кэт?
Может быть – она, может быть – не она, но так похожа, особенно голосом.
– Кэт! – крикнул Луи, тоскуя и чувствуя, что у него нет сил идти дальше: в груди тяжесть, боль под лопатками. – Кэт! Остановись! Это я, Луи! Кэт! Дорогая!..
Резкий рожок, ослепительный свет фонаря, десятки спин; снова переход, только надо подождать, когда дадут сигнал для свободного продвижения через дорогу.
– Поставьте маяк на площадях! – крикнул Луи. – Осветите свой город, леди и джентльмены! Кэт?
Взглянул на часы: одиннадцать. В полдень, насколько это верно, туман становится менее плотным, солнце пробивает его, а иногда светит и даже греет. Но сегодня, как и вчера, Лондон не видел солнца, фонари горели весь день, а вечером зажгли добавочные. «Нет, на море лучше, – сказал Луи, даже и не себе, а просто так, вырвалось вслух. – Проживи я в этом городе месяцев шесть – и конец».
В два часа дня он достиг наконец района, в котором жил Кельвин, но район оказался чуть меньше половины Эдинбурга. Дома здесь были маленькие, одноэтажные, и у каждой двери лежал упитанный злой пес. «У Кольвина нет собаки, – значит, легко найти его дом», – подумал Луи.
Он его нашел, но Кольвина не оказалось дома. Служанка провела Луи в кабинет его друга. Какое счастье – огромный камин, а в нем трещат и стреляют полутораметровые поленья! Уютно, тепло, – как дома…
– Я лягу, мне нехорошо, – сказал Луи служанке.
Семь дней мучил его кашель. На восьмой показалась кровь. Кольвин побледнел. Луи рассмеялся:
– Скорее, мой друг и наставник, знакомьте меня с теми людьми, ради которых и пригласили мою больную особу в Лондон. Я не могу здесь долго оставаться, – дышать нечем…
Он не шутя сказал Кольвину, что любит его так, как если бы он был родным братом, что Кольвин для него если не мать, то в любом случае Камми: старая простая женщина воспитала в нем поэтическую любовь к родине, сообщив этому чувству романтику и присущую любви мечтательность. Камми научила питомца своего ценить народные были и легенды о прошлом Шотландии, сказки и песни, поговорки и пословицы. «Если я действительно художник и мне суждено оставить след в литературе, то этим я обязан моей нянюшке, – говорил Луи Кольвину и столь же серьезно добавлял: – А вы указали направление этой деятельности, подбодрили меня и помогли в самую решительную пору моей жизни. Без вас я остался бы дилетантом, вы пробудили во мне художника…»
Кольвин ввел своего друга в клубы и салоны, познакомил с представителями всех родов искусства, и Луи с наглядностью убедился, что кое в чем он опередил своих земляков-англичан, кое в чем отстал. Влиятельный критик Эдмунд Госс после часовой беседы с Луи сказал:
– Вам нужно определить свои наиболее сильные свойства и, как выражаются золотопромышленники, начать разрабатывать найденный вами прииск. Стихи, статьи и всевозможные опыты «по поводу» – это, как мне кажется, только левая рука ваша. А вы не левша. Поднимите нечто правой рукой!
– И правой и левой, – пошутил Луи, сославшись на рулевого, работающего обеими руками.
– И всё же только правой, – назидательно возразил Госс. – Непосредственные распоряжения от мозга принимает правая рука. Левая всего лишь ее помощник.
– Я намерен трудиться над стилем, – заявил Луи. – К этому приучили и приохотили меня стихи.
– Прежде всего необходимо трудиться, – с той же назидательностью проговорил Госс. – Сотни молодых людей погубили свои дарования только потому, что понадеялись на некую волшебную подсказку, игнорируя длительные усилия, ежедневный труд. Да и что может быть волшебнее труда!
– Вот-вот соберусь, сяду и начну работать, – пообещал и себе и Госсу Луи. – Я очень поздно нашел таких добрых наставников, как вы и Кольвин.
В Лондоне нечем было дышать, – туман, сырость, дым. Скоро Луи затосковал по синему небу, солнцу, медленно бредущим облакам. В июне 1874 года он вернулся домой.
На его рабочем столе справа и слева лежали стопки книг: Бальзак, Гюго, Дюма, Мишле, Вальтер Скотт, стихи Вийона, Роберта Бёрнса. Белых шелковых закладок у Луи было только две, и они кочевали из одного тома Бальзака и Дюма в другой. Стихи Гюго раскрывались наудачу. Вальтер Скотт, подобно реликвии, перелистывался с тем чувством благоговения, с каким Луи когда-то расхаживал по залам Лувра: количество шедевров убивало желание познакомиться с каждым. Луи не менее получаса рассматривал только одну какую-нибудь картину. Точно так же, раскрыв том Вальтера Скотта, он подолгу и вслух останавливался на одной какой-нибудь странице, вникая в стиль, изучая и анализируя фразу. После двух-трех часов чтения он принимался писать. Чужая фраза давала толчок, подсказывала интонацию, призывала к соревнованию…
«Дорогой Кольвин, я пишу, как бешеный… В течение десяти лет я кое-что понял, я знаю, что, готовясь к чему-либо, надо работать, по выражению Бальзака, подобно шахтеру, засыпанному обвалом…»
Он писал о своих путевых впечатлениях, о Париже, Лондоне, о маяках «Скерри-Вор» и «Бель-Рок», о бродячих певцах и танцорах Шотландии, Роб Рое и простом пастухе Тодде. Кстати, где он и что с ним? Никто не знает.
Сэр Томас как-то сказал сыну: «В Шотландии очень много пастухов, и нет среди них такого, ради которого можно и стоило бы всё бросить и отправиться на его поиски. Тодд должен искать тебя, а не ты его».
Сэр Томас старился, становился брюзгой, раздражительным. Миссис Стивенсон, во всем покорная мужу, чувствовала себя счастливой уже только потому, что ее сын – единственный сын – снова дома и, видимо, надолго: сидит, читает, пишет.
– У тебя, Луи, еще нет пергамента, на котором внизу много подписей, печать, а наверху несколько слов о твоем праве на звание адвоката.
– Оно мне не нужно, папа.
– А я настаиваю, Луи! Через год ты покажешь мне этот пергамент! Стихи, статьи и фельетоны могут подождать.
– Я должен торопиться, папа. Самый лживый врач сказал, что я проживу шестьдесят лет. Самый правдивый остановился на сорока пяти годах. Житейская истина всегда посередине.
– Ты говоришь глупости, – раздраженно простонал сэр Томас. – Ты должен открыть свою контору, а там пиши что хочешь! Меня часто спрашивают: чем занимается ваш сын? А я…
– Разве тебе неизвестно, чем я занят, папа? Я уже печатаюсь. Скоро меня будут знать и те, кто задает эти пустые, злые вопросы. Я собираюсь писать роман. Ты его прочтешь залпом и трижды в год будешь перечитывать.
Сэр Томас встал и, что делал в редчайших, исключительных случаях, помянул черта. Луи поглядел на отца какими-то особенными, новыми глазами, и это не укрылось от сэра Томаса. Он даже вздрогнул от испуга и спросил:
– Что ты так смотришь?
Луи продолжал неотрывно глядеть на отца, почти не моргая. Наконец он заговорил:
– Я сейчас пожалел тебя, папа. Пожалел от всего сердца. Дело в том, что ты привык видеть и понимать судьбу человека как прямую линию: некто родится, до какого-то возраста воспитывается в семье, потом поступает в школу, оттуда в университет, затем этот человек становится адвокатом, учителем, судьей, инженером, врачом… Из этого привычного порядка ты не хочешь исключить художника, который не создается учебным заведением, но необычным чудом является в мир. Кто дал нам Вальтера Скотта? Какое учебное заведение имеет право сказать, что оно выпустило из своих стен Байрона с его душой и сердцем гения? Кому из преподавателей ты пожмешь руку с благодарностью за то, что подарил миру Диккенса? Не мешай мне, папа, не печалься о моей судьбе, – я ее знаю. Вся беда в том, что я нездоров и век мой, наверное, недолог. Но я тороплюсь, я пробегаю мимо полустанков и маленьких станций. Еще год, два, три – и я возвращу тебе все мои долги. А потом…
– За что же ты жалеешь меня? – с обидой и печалью в голосе спросил сэр Томас.
– Я жалею тебя за то, что ты расстраиваешься и мучаешь себя напрасно. Ты создал смешных богов – Карьеру и Должность – и всерьез воображаешь, что они-то и есть единственные на земле. Нет, папа, есть Искусство, и тут не ты выбираешь его, а оно тебя.
– И ты считаешь себя избранником? – с пристрастием прокурора спросил сэр Томас.
Луи покачал головой:
– Не то слово, папа. Не избранником, а человеком, способным создавать произведения искусства. Я уже вижу, как на рейд, где стоят великолепные корабли под флагами всех родов искусства, на всех парусах летит моя бригантина! И ее готовятся встретить пушечным салютом. Папа, – громко и весело закончил Луи, – дорогой мой папа! Есть легкие и трудные роды! Мне нелегко, но я на пути к моему берегу!
Сэр Томас, ни слова не сказав, повернулся и вышел. Он сел за стол в своем кабинете, скрестил пальцы и надолго ушел в себя. Он думал о сыне, которого очень любил, любит и, наверное, будет всегда любить, о судьбе его, мысленно желал ему всех благ и счастья и в то же время боялся за него.
– Луи нездоров, – шептал сэр Томас, – век его недолог. А что, если он и в самом деле станет писателем? Как Вальтер Скотт! И я еще дождусь его книг, прочту их…
Сэр Томас улыбнулся. На глазах его показались слезы.
Глава четвертая
«Мне уже двадцать пять лет! Мне еще только двадцать пять лет!»
Лесли Стефан приехал в Эдинбург только за тем, чтобы познакомить Луи с одним из сотрудников своего журнала – поэтом Уильямом Хэнли. В пасмурный день середины февраля 1875 года они вошли в помещение городского госпиталя, поднялись на второй этаж по-тюремному мрачного здания. В полутемном коридоре, длиною не менее сорока метров, Луи боязливым шепотом спросил:
– Куда вы меня ведете? Хэнли здесь? Он болен?
Ответ был произнесен тем же взвешивающим каждое слово шепотом. В церкви, больнице и морге громко не говорят.
– Хэнли недавно отняли левую ногу… У него костный туберкулез, Бедняга щедро одарен, стихи его прекрасны, а он сам… Впрочем, увидите. Он в восторге от ваших статей, – вернее, ему нравится ваш стиль, фраза, форма, но… Мне хочется, чтобы вы полюбили этого человека.
В маленькой палате в самом конце коридора было светло, по-больничному неуютно; Луи казалось, что он в тюремной камере; он и не подозревал, что в Эдинбурге существуют так называемые лечебные заведения, поразительно похожие на тот арестный дом, в котором был заключен Джон Тодд. Стефан подошел к стоявшей подле окна кровати и вполголоса проговорил:
– Дружище Хэнли, добрый день! Я привел к вам Луи Стивенсона.
Лохматая голова приподнялась с подушки, а спустя пять секунд взору посетителей предстал рыжебородый, широкоплечий гигант с голубыми глазами. Он выпрямился во весь рост, оскалил в добродушной улыбке крепкие желтоватые зубы и, не опираясь на стоявшее подле кровати кресло, одним скачком на своей единственной правой ноге достиг окна, освободил от каких-то коробок и бутылок с лекарствами половину подоконника, а затем с ловкостью натренированного калеки-гимнаста опустился на кровать.
– Вас мистер Стивенсон, – он подал Луи руку и, назвав себя, указал на подоконник, – попрошу занять эту ложу, а вы, почтенный обладатель редакторских ножниц, садитесь в партер, вот так. Обрадован и счастлив! Выкладывайте на стол все ваши подношения!
Стефан раскрыл саквояж и стал вынимать оттуда свертки и пакеты, перевязанные цветными узенькими лентами.
– Сигары, дружище Хэнли, – сказал он, побарабанив пальцами по ящику с многокрасочной картинкой на крышке. – Спички. Ветчина. А вот здесь…
– Спичек много, ветчины мало, – пробасил Хэнли, поглядывая то на подношения, то на Луи. – Сигары – это хорошо. О! Ром! Вы недолго протянете, Стефан, – люди с таким добрым сердцем умирают обычно после сорока пяти лет!
– Ром преподносит вам Луи Стивенсон, – сказал Стефан. – А вот здесь консервированные крабы.
– Остроумно! – рассмеялся Хэнли, поглаживая свою живописную, вне конкурса, бороду. – Спасибо, Стивенсон!
– Крабы – это Стефан, – заявил Луи. – От меня пачка египетских сигарет.
– У вас тоже великое сердце, – сказал Хэнли, – Сужу по стилю вашему, мистер! Он у вас из хорошей английской стали. Всё?
– Нет, не всё, – усмехнулся Стефан. – На самом дне саквояжа банка вишневого варенья. Теперь все. Как себя чувствуете, старина?
– Хирурги собираются ампутировать и вторую мою ногу, – ответил Хэнли. – Только вряд ли удается им эта безумная затея. Они недолго думают перед тем, как сделать вас одноногим, и не скоро решаются на то, чтобы окончательно изуродовать вас. Я намерен предупредить их, я уйду отсюда. Мне здесь скучно. Я не слышу пения птиц, не вижу красивых женщин, не дышу воздухом лесов. Почему вы смотрите на меня с таким не идущим к месгу состраданием, мистер Стивенсон?
Луи не знал, что и сказать. Место для сострадания, по его мнению, было вполне идеальное. Одноногого собираются превратить в совершенно безногого. О чем можно разговаривать с этим абсолютно неунывающим, не желающим, видимо, считать себя несчастным, больным человеком?..
– А вы поговорите о своих мечтах, планах, сердечных делах, – угадывая чужие мысли, произнес Хэнли. – У вас излишне длинные волосы, сэр! Почаще взбалтывайте их на мой манер. Английские дамы любят эксцентричных мужчин.
– Написали что-нибудь за это время? – с осторожной вкрадчивостью осведомился Стефан. – Для вас я оставил пять свободных страниц, дружище!
– Сочинил нечто, похожее на канун мироздания; всё еще только угадывается, – ответил Хэнли, закуривая сигарету и заявляя своим посетителям, что в палате курить строго воспрещается. – Пяти страниц мне много. Дайте одну, но первую. Для четырех строк, только для четырех!
– Я вас очень прошу – прочтите! – невольно вырвалось у Луи.
Хэнли ответил, что его и просить не надо, – вот сидит редактор, у него в кармане чековая книжка: четыре строки по пятьдесят шиллингов составляют два фунта стерлингов.
– Извольте, слушайте! Называется это четверостишие «Окно».
Хэнли откашлялся, руки сложил на груди и низкой октавой – чрезмерно низкой для четырех строк – продекламировал:
В окно мне виден белый свет,
Тот свет, где вы живете,
Где вы едите, спите, пьете
И где меня давно уж нет…
– Что скажете? – спросил Хэнли, одной рукой хлопая по колену Луи, другой по спине Стефана. – Какой лаконизм! А мысль! Только после опубликования этого четверостишия англичане поймут, кого им не хватает!
Он самодовольно рассмеялся. Этот человек все больше и всё сильнее нравился Луи… «Вот у кого следует учиться мужеству и уму», – думал Луи, завидуя характеру Хэнли, его умению быть самим собою в любых обстоятельствах. В палату дважды заглядывала какая-то фигура в белом халате. Луи решил, что это врач, который вот-вот заявит, что посетителям пора уходить. Так оно и случилось. Хэнли просил ординатора продлить свидание, но тот не позволил, заявив, что сегодня не приемный день, во-первых, и посетители почему-то не в халатах, во-вторых. Хэнли топнул ногой, крикнул: «Вон отсюда!» – и фигура вновь показалась только тридцать минут спустя, когда Луи и Стефан уже прощались с поэтом, дав слово навестить его на следующей неделе.
– Побольше сигар и новостей! – напутствовал Хэнли. – Немного денег; здесь все любезны, но не бесплатно.
Хэнли очаровал Луи. В обычный приемный день он пришел к нему один и принес несколько кредиток в конверте, бутылку вина, коробку сигар. Хэнли прежде всего посмотрел, сколько в конверте денег, потом внимательно оглядел этикетку на бутылке, понюхал сигару, коротко поблагодарил и незамедлительно, с места в карьер, начал критиковать статьи Луи.
– В них привлекает стиль, изложение, но суть… – Хэнли покачал своей лохматой головой, – суть устарела. Да, сэр, устарела. Нельзя в конце девятнадцатого века повторять исторические и лирические отступления Вальтера Скотта, нет нужды воспевать прошлое Шотландии, – что вам в этом прошлом? Чего вы лишились, – земли, денег, имени? Отвечайте как на экзамене, сэр! И немедленно, не думая!
Луи не ожидал подобных вопросов, никогда не думал о том, что его стихи и статьи могут кому-нибудь не нравиться, тем более что все читавшие и статьи и стихи высоко отзываются о стиле, то есть о внешности некоего внутреннего содержания. Странно… Разве не является суть всякого литературного произведения личным делом его автора? Странно… Луи деликатно дал понять Хэнли, что он не ожидал от него подобной критики, – разве можно взыскивать за «что», если безупречно «как»?
– С неба упали! – кратко резюмировал Хэнли, вкладывая в эти три слова всё свое раздражение и даже гнев. – Взгляните на меня, сэр! Небрит, непричесан, плохо воспитан и низвергнут в пучину гнуснейших неприятностей. Но есть душа и сердце Хэнли, и эти душа и сердце, только они, но никак не борода и волосатая грудь, не гигантский рост и руки гориллы принимают участие в создании бессмертия Хэнли! Вы знаете автора воскресных куплетов в лондонском «Визитере»? Красив, молод, изящен и – глуп, как леденец! Нет, сэр, человек, владеющий стилем, обязан иметь и содержание!
– Но ведь сами же вы в первое наше свидание… – неуверенно начал Луи.
– Я говорил о стиле, форме и сути, а вы обо мне, несчастном калеке, который в ближайшие же дни может оказаться на сто двадцать сантиметров короче ростом! – раздраженно перебил Хэнли и кинул дымившую сигару в угол палаты. – Вам стыдно?
– Пока еще нет, но, возможно, в будущем я всё пойму, – признался Луи, чувствуя при этом, что ему очень приятно быть предельно правдивым с этим откровенным до грубости человеком.
– Вы талантливы, мой друг, – смягчив тон, произнес Хэнли. – И не к лицу вам воспевать хрестоматийный вереск и прошлое Шотландии. А уж если уходить в прошлое, то – в пику настоящему, сэр!
– Я так и делаю, – несмело заявил Луи. – Стараюсь делать.
– Старайтесь, старайтесь, – буркнул Хэнли и раскурил новую сигару, недовольно морщась. – Никогда не покупайте тот товар, который для вас снимают с витрины! – назидательно добавил он. – Как я это узнал? Гм… я наблюдателен, и только. Извольте взглянуть, – он взял коробку с сигарами и, показывая крышку, попросил сравнить ее с тыльной стороной: от действия света надпись на коробке выцвела, краски потускнели.
– А сигары отсырели, – заключил Хэнли. – Нечто подобное мы наблюдаем и в литературе. Пишите роман! – вдруг, без всякого перехода, проговорил он, пренебрежительно кидая коробку с сигарами на подоконник. – И пусть стиль служит сюжету, интриге, интересной истории. Ваш отец строитель маяков?
– И дедушка, и дядя, – с наивной гордостью произнес Луи.
– Значит, вы знаете море?
– Немного, но люблю его. Нахожу, что корабль – самое поэтичное из всего того, что только сделал человек на земле.
– Писать следует только о том, что горячо любишь, – конфузливо опуская взгляд, проговорил Хэнли и сам усмехнулся тому, что, видимо, принужден повторять школьные истины. – И – это обязательно – следует изображать хороших людей. Ну, а для того, чтобы поверили, что мистер Хэнли, к примеру, хороший человек, нужно доказать, что он порою способен и на нечто нехорошее. Кто виноват в этом? Ага, видите! Возникает история! Завязывается узелок! А тут еще море, маяки, любовь и коварство. Почему молчите?
– Внимательно слушаю вас, дорогой Хэнли, – отозвался Луи. – Сидней Кольвин многое сделал для меня, но…
– Начал с теорем, а за аксиомами послал ко мне? – хохоча и всхлипывая, спросил Хэнли. – Ваш Кольвин был ослеплен стилем. Я его понимаю. Очень хорошо понимаю. Вы, сэр, мастер. Тренировать стиль можно только в работе. Я говорю это и себе, но… – он медленно развел руками и яростно затянулся сигарой. – Моя песенка спета.
– Я говорил с главным хирургом госпиталя, – несмело произнес Луи, – он надеется, что всё обойдется без ампутации.
– Возможно, – уныло согласился Хэнли, – но костный туберкулез всё равно со мною не расстанется. Я обречен. Долго мне не протянуть. К черту! – воскликнул он. – Будем пить вино! Из одного стакана, второго у меня нет.
– Я принесу стаканы, Хэнли.
– Принесете? О, доброта! В таком случае, мой друг, принесите и кресло, но чтобы все четыре ножки его были на колесиках. Скоро можно будет выходить в сад. Я сумею передвигаться в кресле. У вас есть такое?
– Есть, – ответил Луи, вспоминая старинное, дедушкой Робертом заказанное, кресло, стоящее в кабинете отца. – Принесу, Хэнли, непременно!
На следующий же дань он взвалил кресло себе на голову и нес его таким образом от дома до госпиталя, через весь Эдинбург. Он чувствовал себя мальчиком, стащившим из буфета дорогое лакомство для своего приятеля. Хэнли был доволен подарком; от радости он скакал по палате на своей единственной ноге, садился в кресло и, отталкиваясь костылем, ездил из угла в угол палаты.
– Добротная вещь, – сказал он, вконец утомившись. – Теперь таких не делают.
– Aral – поймал его на слове Луи. – Вы сами…
– Будем хвалить мастеров, умеющих облегчить нашу жизнь, – перебил Хэнли, – и воспевать только то, что перед нашими глазами.
– Перед нашими глазами искусство старых мастеров, – заметил Луи.
– Самодвижущееся кресло было куда лучше и удобнее, – отпарировал Хэнли. – И такое кресло сделает сегодняшний мастер, попросту говоря – столяр. Читайте, что написали вчера и неделю назад!
Луи прочел стихотворение, воспевающее вересковое пиво и былую доблесть простого человека Шотландии. Хэнли не одобрил стихотворения, назвал его имитацией, подражанием, работой, сделанной с завязанными глазами.
– Откройте глаза, снимите повязку, мистер Стивенсон! – кричал Хэнли, потрясая кулаками. – В жизни всё проще! Будьте естественны! Не губите «напрасно ваш стиль! Употребите его в дело!
Спустя несколько дней Хэнли было разрешено выходить в сад, куда перекочевало и кресло на колесиках. Однажды Луи нанял кеб и три часа подряд возил в нем Хэнли по улицам Эдинбурга. Картина была на редкость живописная: лохматый, рыжебородый гигант в больничном халате и рядом с ним впалощекий, бледный молодой человек с длинными, разделенными прямым пробором волосами. Гигант, обозревая дома и людей, громко смеется и отпускает остроты, спутник его блаженно улыбается. Один счастлив вполне, другой пытается уверить себя, что иного счастья не бывает. Дама с темно-синим зонтиком в руках останавливается на тротуаре, смотрит на сидящих в кебе и трагически опускает руки. Хэнли говорит, что это одна из его поклонниц, радующаяся тому, что видит его живым и здоровым.
– Это моя мать, Хэнли, – поправил Луи.
– Мать? Если это действительно так, то она чем-то недовольна.
– Она приняла вас за отца одной ненавистной ее сердцу девицы, – с трудом попадая в шутливый тон своего друга, произнес Луи.
– Я компрометирую вас? – спросил Хэнли.
Вместо ответа Луи обнял его и затянул песню про моряка, сбившегося с курса в океане. Хэнли, не зная слов песни, гудел октавой и дирижировал обеими руками. «В завтрашних газетах о нас напишут в городской хронике», – подумал Луи.
Газеты никак и ничем не откликнулись на не свойственную жителям Эдинбурга выходку бородатого и длинноволосого, как о том отзывались знакомые семьи Стивенсонов, желая тем указать на недопустимое поведение их сына.
– Они все пуритане, ослы! – выходил из себя Луи, выслушивая сетования отца и матери. – Хэнли достойнейший человек! Я люблю его и презираю так называемый этикет и чванные приличия! Что может быть священнее дружбы!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.