Текст книги "Русский Галантный век в лицах и сюжетах. Kнига вторая"
Автор книги: Лев Бердников
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Впрочем, не все проделки шута были так безобидны. Бывший при Дворе Екатерины бельгийский принц Шарль Жозеф де Линь записал: “Обер-шталмейстер, прекраснейший человек и величайший ребенок, пустил волчок, огромнее собственной его головы. Позабавив нас своим жужжанием и прыжками, волчок с ужасным свистом разлетелся на три или четыре куска, проскочил между государыней и мною, ранил двоих, сидевших рядом с нами, и ударился об голову принца Наусского, который два раза пускал себе кровь”. Интересно, что в языке того времени “волчок” имел своим синонимом слово “кубарь”. Литературовед Владимир Западов обратил внимание на глагол “кубарить” – словцо, введенное в литературный обиход самой Екатериной II. По ее разъяснению, это означает “мешкать на одном месте, не делая ничего, или слоняться без толку, когда предстоит дело”. Показательна в этом отношении комедия княгини Екатерины Дашковой “Тоисиоков, или человек бесхарактерный” (1786), где, по мнению большинства исследователей, выведен Лев Нарышкин. “Что муженек-то по-старому кубарит?” – говорит о Тоисиокове героиня вдова Решимова и называет его “болваном” и “пошлым дураком”, “без царька в голове” и т. д.
Историк литературы Павел Берков полагает, что попытки развенчать шпыня предпринимались в печати и ранее, а именно – в журнале “Адская почта, или Переписки Хромоногого беса с Кривым” (1769–1770), издаваемом Федором Эминым. По мнению ученого, Нарышкин выведен здесь под именем Горбатыниуса, о котором, в частности, говорится: “У здешних господ он в великом почтении за то, что одного перед другим весьма живо представлять пересмехать умеет… Горбатыниус славнейший здесь сатирик и едва не умнейший человек… Он своими писульками и насмешками весьма счастлив”. Процитирован журнальный отрывок из “Письма 103 от Хромоногого к Кривому”, но все дело в том, что Горбатыниус упоминается и в “Письме 100 от Кривого к Хромоногому”, где он представлен чванливым горбатым стариком, сватающимся к юной девице, что к молодому женатому Льву Александровичу никакого отношения иметь не могло.
Имя Нарышкина называют в ряду известных меценатов того времени. Фаддей Булгарин свидетельствует: “Литераторов, обративших на себя внимание публики, остряков, людей даровитых, отличных музыкантов, художников Лев Александрович Нарышкин сам отыскивал, чтобы украсить ими свое общество”. Серьезного внимания заслуживает тот факт, что известный издатель Николай Новиков посвятил ему одно из изданий своего знаменитого журнала “Трутень” (1770). Льва Александровича воспевали в стихах Петр Карабанов, Николай Струйский, Дмитрий Хвостов, Родион Чернявский. Впрочем, в отличие от древнеримского любителя искусств Мецената, Нарышкин покровительствовал не только служителям муз, а всем без разбора, в том числе и тем, кого в то время презрительно называли чернью. “Пред домом его на светлых праздничных неделях, – рассказывает Гаврила Державин, – обыкновенно поставлялися народные качели, на которых весь день вертелся в воздухе народ, что он чрезвычайно любил и тем забавлялся, а если когда случалось, что приказано было от правительства в другом месте быть качелям, то он чрезвычайно огорчался… Хлебосольством своим Лев Александрович равно угощал и бедных и богатых”. Державин нашел для определения Нарышкина очень точное русское слово – “хлебодар”:
Лев именем – звериный Царь;
Ты родом богатырь, сын Барской;
Ты сердцем – стольник, хлебодар;
Ты должностью – конюший Царской;
Твой дом утехой процветает,
И всяк под тень его идет.
Современники сравнивали дом шпыня с дворцом легендарного Соломона – царя, который некогда собрал на пир весь народ. И в самом деле, дом Нарышкина был открыт с утра до вечера для всех, причем хозяин часто не знал даже имени гостей. И каждого он принимал с одинаковым радушием. Достаточно сказать, что на грандиозном празднестве, устроенном однажды в его роскошной мызе Левендаль, ужинали разом более 2000 человек. Известна давно ставшая библиографической редкостью брошюра “Описание маскарада и других увеселений, бывших в Приморской мызе Льва Александровича Нарышкина даче, отстоящей от Санктпетербурга в 11 верстах по Петергофской дороге, 29 июля 1772 году”. Здесь рассказывается и о возведении величественной колонны в честь побед российского оружия, и о божественных звуках труб, литавр и пастушьих свирелей, и о фейерверке и торжественной пальбе из пушек, и о разноцветье экзотических маскарадных костюмов и т. д. “Не можно совершенно описать удивления, радости и удовольствия, – говорится далее, – всех бывших тут гостей, которые приносили виновнику сих увеселений изустную благодарность”. Рассказывали, что этот маскарад стоил Льву Александровичу 300 000 рублей – сумма по тем временам колоссальная.
Дом Нарышкина был в известном смысле представительским, ибо по желанию Екатерины его посещали и европейские монархи, в том числе прусский король Фридрих II, император Священной Римской империи Иосиф II и шведский король Густав III. В нем гостил и французский просветитель Дени Дидро. Двери его открывались и для калмыков и киргиз-кайсаков, приезжавших в Петербург на поклон к государыне. Вот как описывает такой прием очевидец: “За столом было для каждого родное, любимое его блюдо. По пестроте разнообразных одежд различных племен, казалось, видишь не обед, а какой-то волшебный съезд из “Тысячи и одной ночи”. Хозяин азиатских своих гостей осыпал приветами и ласками, шутил, смешил их, забавлял музыкой и плясками. А они, возвратясь восвояси, говорили своим друзьям и родным: “Какая царица! Какие у нее бояре!”
О Нарышкине говорили, что и в старости он держался прямо, одевался щегольски и никогда не казался усталым. Лев Александрович был счастлив в браке. Его жена, статс-дама Марина Осиповна Закревская (1741–1800), приходилась племянницей последнему гетману Малороссии Кириллу Разумовскому. Из их детей особенно прославился старший сын Александр Львович (1760–1826), унаследовавший от отца его неиссекаемое остроумие, меценатство и хлебосольство: обер-гофмаршал, обер-камергер, канцлер российских орденов, действительный тайный советник, он был в течение двадцати лет главным директором Императорских театров. Его дом на Большой Морской, 31, также был открыт для широкой публики. Блестящие приемы устраивал и другой сын, Дмитрий Львович (1764–1838), который слыл одним из богатейших вельмож екатерининской эпохи. Достойно похвалы, что в 1812 году он обязался выплачивать ежегодно 20 000 рублей на нужды правительства, пока неприятель будет находиться в России. В историю отечественной культуры вошла и их дочь Мария Львовна, воспетая Державиным в его оде “К Евтерпе” (1789). Замечательная красавица (за ней ухаживал сам светлейший князь Григорий Потемкин), она играла на арфе, прекрасно пела и сама сочиняла музыку. Ее песням “По горам, по горам я ходила” и “Ах, на что ж было, ах, к чему ж было” суждено было стать народными. Многочисленные потомки нарышкинского рода своей неутомимой деятельностью составили славу Отечества и достойны нашей благодарной памяти.
Чиновный проказник. Дмитрий Кологривов
Эта старая, одетая в отрепья чухонка выказывала нрав буйный и склочный. И петербургские тротуары она мела с каким-то особым остервенением; стоило же ей завидеть какого-нибудь прилично одетого прохожего, она бросалась к нему и, – нет, не просила! – скандально требовала подаяния. И не дай Бог отказать сварливой бабе: тогда та осыпала скрягу целым градом отборных финских ругательств, а то и грозно замахивалась на него метлой. А однажды у Казанского собора она затеяла нешуточную свару с нищими иноками, после чего была даже взята в участок. Там-то старуха сбросила свой маскарадный наряд, и перед стражами порядка предстал видный чиновник Коллегии иностранных дел Дмитрий Михайлович Кологривов (1779–1830), обожавший всякого рода розыгрыши и мистификации. Так что перед “чухонкой”, оказавшейся родовитым дворянином, полицейские еще и извинились.
А род Кологривовых, внесенный в Родословные книги Московской, Воронежской, Калужской, Курской, Орловской и Пензенской губерний, был древен и вел свое начало от славного выходца из Прусской земли, “мужа честна” Радши (XIII век). Его потомок в 10-м колене – Иван Тимофеевич Пушкин, прозванный “Кологривом”, и стал основателем династии. В роде Кологривовых было много людей самых серьезных, в шутовстве не замеченных, зато отличившихся на военном поприще. Да и отец Дмитрия, Михаил Алексеевич Кологривов (1719–1788), был гвардии капитаном. Он женился на вдове князя Николая Голицына Александре Хитрово (1737–1787), которая и произвела на свет троих детей, в том числе и нашего героя. Помимо родной сестры, Елизаветы Михайловны Кологривовой (1777–1845), Дмитрий имел и единоутробного брата от другого отца, Александра Николаевича Голицына (1773–1844). Братья совсем не походили друг на друга: Голицын был сероглаз и русоволос; Кологривов – скорее цыганской масти: жгучий брюнет с пронзительными черными глазами. Но их объединяла безудержная склонность к озорству.
Это потом Голицын оставит след в истории как обер-прокурор Синода и министр Духовных дел и народного просвещения России, открывший по всей империи целую сеть Библейских обществ; а его благочестие, приправленное изрядной долей мистицизма, войдет в легенду. В молодости же Александр слыл неисправимым шалуном, безбожником и эпикурейцем. Какой же пример мог подать он меньшому брату? Сызмальства Голицын был определен в Пажеский корпус – заведение, которое называли не иначе, как “школа затейливых шалостей”. Здесь этот “мальчик крошечный, веселенький, миленький, остренький, одаренный чудесною мимикой, искусством подражать голосу, походке, манерам особ каждого пола и возраста”, обратил на себя внимание влиятельной камер-фрейлины императрицы Екатерины II Марьи Перекусихиной. Проникшись симпатией к “беднейшему князьку”, да к тому же еще и круглому сироте, она присоветовала императрице определить мальчика в товарищи к его малолетнему царственному тезке – будущему императору Александру I.
Дети быстро подружились и принялись так нещадно шалить, что Двор от их выходок только за голову держался. Рассказывали, что Екатерина, проведав о даре Голицына к имитации, заставляла его передразнивать речь и повадки великого князя Павла Петровича и при этом заразительно хохотала. Известен и такой случай (об этом рассказывал сам Голицын). Однажды он поспорил, что сумеет прилюдно дернуть Павла Петровича за косу. Прислуживая за столом, он и впрямь что есть мочи рванул косу наследника престола. Взбешенный Павел вскочил и, сверкнув глазами, приказал запороть наглого постреленка. Однако Голицын, потупившись, объяснил, что, мол, коса была сбита набок, и он ее просто поправил. Великому князю ничего не оставалось, как поблагодарить “усердного” слугу.
Не отставал от шалуна Александра Голицына и Дмитрий Кологривов. Проделки братьев шокировали Петербург и были в начале XIX века на слуху у многих. При этом сии озорники подчас проявяли себя как закоренелые атеисты, глумившиеся над самым святым – христианским милосердием. Вот какую комедию разыграли они, например, с истой ревнительницей православия княгиней Татьяной Борисовной Потемкиной. Благотворительность Потемкиной не знала границ и была известна всей России. Творя благодеяния, она никогда никому не отказывала. Потому, когда княгине доложили, что к ней явились две монашенки, они были немедленно впущены. Войдя в приемную, жены Христовы пали ниц и, осеняя себе крестным знамением, стали жалостно вопить, умоляя о милостыни. Растроганная Татьяна Борисовна пошла за деньгами, но, вернувшись, остолбенела от ужаса: монахини бойко отплясывали камаринского! То были переодетые Голицын и Кологривов.
В другой раз братья, вырядившись в морских разбойников, угнали с пристани Зимнего дворца ялик и учинили “пиратское нападение” на прогулочное судно графа Салтыкова, до смерти перепугав находившихся на нем знатных дам. За это проказники были примерно наказаны: сосланы на три месяца на юг, где уныло пьянствовали и играли в карты.
Товарищем Кологривова в его шалостях был и другой Голицын, Федор Сергеевич (1781–1826), дальний родственник Александра. Галантный кавалер и человек “большого света”, родившийся и воспитывавшийся во Франции, этот Голицын был чрезвычайно тучен, за что получил прозвище “пудовик”. Вот как характеризует его современник: “Я мало знал людей, которые бы имели столько светской любезности и ума. Лицо русской кормилицы, белое, полное, широкое и румяное, но с огненным взглядом и привлекательною улыбкой, делали его наружность весьма приятною; самой необычайной толщине своей умел он в молодости, посредством туалета, давать щеголеватую форму. Он прекрасно пел романсы и прилежно читал романы; в этом, кажется заключались все его знания”. Добавим к этому, что Федор был не чужд веселым мистификациям и тоже имел охоту к переодеваниям. Случилось, что он устроил маскарад, на коем Кологривов “пугал всех Наполеоновою маскою и всем его снарядом и походкою, даже его словами”.
Писатель Владимир Соллогуб оставил следующее свидетельство: “Однажды государь готовился осматривать кавалерийский полк на гатчинской эспланаде. Вдруг пред ним развернутым фронтом пронеслась марш-маршем неожиданная кавалькада. Впереди скакала во весь опор необыкновенно толстая дама в зеленой амазонке и шляпе с перьями. Рядом с ней на рысях рассыпался в любезностях отчаянный щеголь. За ними следовала еще небольшая свита. Неуместный маскарад был тотчас же остановлен. Дамою нарядился тучный князь Федор Сергеевич Голицын. Любезным кавалером оказался Кологривов”. Шалунам был объявлен августейший выговор.
Но Кологривов не унимается. Он продолжает насмешничать и подтрунивать, выставляя свои жертвы в самом комическом виде. Мишенью его неистощимого остроумия становятся щеголи. Раньше он сам рядился в броский, кричаще модный костюм; теперь же он предпочитает язвить по поводу других франтов. Рассказывают, что один столичный щеголь, поднаторевший в изобретении новомодного платья, заказал себе синий плащ с длинными широкими, подбитыми малиновым бархатом рукавами, и в таком экстравагантном виде явился в театр. Кологривов к нему подсел и, расточая комплименты его изысканному вкусу, стал незаметно вкладывать в рукава плаща увесистые медные пятаки. Когда в антракте щеголь поднялся с кресел, пятаки разом грянули об пол и покатились во все стороны, производя неимоверный шум. А Кологривов начал подбирать и подавать их с такими ужимками и прибаутками, что публика буквально помирала со смеху. Так франт, стремившийся выделиться из толпы своим нарядом, оказался в центре внимания совсем по другой причине – благодаря той несуразной, нелепой и заведомо глупой ситуации, в которую был поставлен.
Но не все сходило Кологривову с рук. Однажды он, сам того не ведая, задел ненароком известного в то время матроса-силача Дмитрия Александровича Лукина (1770–1807). А человек этот, надо сказать, был личностью весьма примечательной. Подлинный русский богатырь, он легко ломал подковы, одним пальцем вдавливал гвоздь в стену и мог с полчаса держать в распростертых руках пудовые ядра. Говорили, что, будучи в Англии, Лукин побил четырех лучших боксеров, схватив их за пояс и лихо перекинув через плечо.
А произошло вот что: в театре, где шла пьеса на французском языке, Кологривов заметил зрителя, который, как ему показалось, ничего в представлении не понимал.
– Вы говорите по-французски? – спросил наш герой.
– Нет, – отрывисто ответил незнакомец.
– Так не угодно ли, чтобы я объяснял Вам, что происходит на сцене?
– Сделайте одолжение.
Кологривов начал объяснять и понес такую околесицу, что дамы в ложах фыркали от смеха. Вдруг якобы не знающий французского языка зритель спросил по-французски:
– А теперь скажите мне, зачем Вы говорите такой вздор?
Кологривов сконфузился.
– Вы не знаете, что я одной рукой могу поднять Вас за шиворот и бросить в ложу к тем дамам, с которыми Вы перемигивались? – продолжил незнакомец и представился: “Я Лукин”.
Дабы проучить насмешника, Лукин отвел его в буфет и заставил выпить с ним на брудершафт восемь стаканов пунша, после чего силач был трезв, как стеклышко, а мертвецки пьяного Кологривова не выводили – выносили из театра…
“Ума он был блестящего, – говорит о Кологривове Соллогуб, – и если бы не страсть к шутовству, он мог бы сделать завидную карьеру”. С этим согласиться трудно, ибо озорные выходки Дмитрия Михайловича его продвижению по службе никак не помешали. Просмотр российских “Адрес-календарей” первой четверти XIX века позволяет нам воссоздать ступени его карьерного роста. В 1803 году он в чине коллежского асессора служит в канцелярии русского посольства в Гааге; в 1806-м получает чин камер-юнкера; в 1812-м он уже камергер и числится в Коллегии иностранных дел; в 1814-м становится церемониймейстером и действительным статским советником; наконец, в том же году он получает чины тайного советника и обер-церемониймейстера, сохранив за собой и должность камергера. В 1823 году он удостоен ордена св. Анны I-й степени. Тайный советник и обер-церемонийместер – чины, согласно “Табели о рангах”, равнозначные генерал-лейтенанту и вице-адмиралу! Чем не блистательная карьера для “шута”!?
Он вращался в кругу сильных мира сего. “Семья Кологривовых, – отмечает историк Милица Нечкина, – тесно связана с двором, находится в родственных отношениях с крупнейшей знатью – Голицыными, Трубецкими, Румянцевыми, Вельяминовыми-Зерновыми… В московском доме Кологивовых – между Грузинами и Тверской – танцует на балу Александр I”. Но Кологривов никогда не изменял себе: даже вышагивая в парадном церемониймейстерском мундире темно-зеленого сукна с узорным золотым шитьем на воротнике и обшлагах, он, казалось, тоже участвовал в каком-то маскараде. Но маскараде чужом, ему не свойственном, ибо в душе он оставался все тем же неисправимым озорником и острословом. “Это человек был, в полном смысле, душою общества. – вспоминает о нем мемуарист Александр Белев, – Приятный в высшей степени, всегда веселый, остроумно-шутливый, он часто до слез заставлял смеяться самого серьезного человека. В то же время он был очень доброго сердца и, как говорили, делал много добра, скрывая его от глаз света… Где только был Дмитрий Михайлович, там уж непременно общество было в самом приятном настроении”.
Как-то на дипломатическом приеме он, словно проказник-мальчишка, исподтишка выдернул стул из-под одного иностранного посланника, после чего тот упал и беспомощно растянулся на паркете.
– Я надеюсь, что негодяй, позволивший себе эту дерзость, объявит свое имя! – возопил разъяренный посол.
Кологривов, конечно же, “дипломатично” промолчал.
Шли годы… Брат нашего героя, Александр Голицын, превратился в унылого богомольца. А Кологривов не менялся: в нем всегда звучала только ему присущая особая веселая нота. Вот примечательная сцена: едут братья в карете, Голицын закатывает глаза и исступленно поет кантату: “О, Творец! О, Творец!”. Кологривов слушает и вдруг затягивает плясовую, припевая в рифму: “А мы едем во дворец, во дворец!”.
И это бьющее через край озорство, столь замечательное на фоне чопорности придворной камарильи, без сомнения, делает проказника Кологривова фигурой привлекательной, вызывающей к себе наш живой интерес.
У истоков русского сонета
Покаяние господина де Барро
Этому поэту, ныне мало кому известному в России, суждено было повлиять на судьбы русского сонета самым решительным образом. О нем наш рассказ.
Французский стихотворец XVII века Жак Вале де Барро (1599–1673) слыл эпикурейцем, бравировавшим своим отчаянным безбожием. Законодатель Парнаса Николя Буало-Депрео назвал его Капанеем – легендарным гордецом и кощунником, которого поразил молнией громовержец Зевс и которому, согласно Данте, уготованы муки в горящем адовом песке. Говорили, что беззаконие – наследственное свойство семейства де Барро, ибо двоюродный дед нашего героя, Жоффре Вале, был еретиком и в 1574 году закончил свои дни виселицей.
C богоотступничеством Жака Вале связано много историй, давно уже перешедших в разряд литературных анекдотов. Рассказывают, к примеру, что однажды в дни великого поста де Барро с несколькими приятелями сидел в трактире и, как ни в чем не бывало, уплетал скоромный омлет с беконом, запивая его добрым бургундским вином. Вдруг разверзлись хляби небесные, хлынул проливной дождь, зловеще засверкали зарницы молний, оглушительные громовые раскаты ударили с такой силой, что окна в трактире разбились вдребезги. Убоявшись кары Всевышнего, приятели попрятались под стол, а невозмутимый Жак Вале бросил свою снедь в окно и театрально изрек: “Надо же, сколько шума из-за одного омлета!”. В другой раз он своим богохульством так шокировал двух католических монахов, что святые отцы опрометью выбежали вон из дома, где остановились на ночлег, только бы не слушать наглого святотатца. Репутация атеиста не раз выходила де Барро боком. Как-то туреньские крестьяне, чьи виноградники погибли от нежданного в этих краях мороза, приписали это бедствие каре Господней за безбожие их хозяина и чуть было не забросали его камнями.
Де Барро аттестовали “принцем либертенов”, и такая характеристика говорит о многом. Ведь отношение либертенов к вере было бы точнее назвать “озорным” безбожием, ибо слово “либертинаж” имело в XVII веке двойное значение: с одной стороны, “вольнодумство”, “свободомыслие”, с другой, – “игривость души”, “распущенность”. И в самом деле, среди части французской аристократической молодежи уже в первой трети XVII века становится модным афишировать свое презрение к религии и церкви, демонстративно кощунствовать и в то же время отдаваться своим низменным порочным инстинктам. Либертены не уставали повторять, что мораль и нравственность – пустые условности. Ортодоксы обвиняли их в скептицизме и неверии в разум, стремлении противопоставить религии материальное чувственное начало, и как только их ни чихвостили, обзывая то детерминистами, то материалистами, то атеистами.
Однако несмотря на богоборческие декларации либертенов, огульное их обвинение в атеизме все же не вполне корректно (его можно отнести лишь к некоторым радикалам), что подтверждают и признанные авторитеты того времени. Маркиза Франциаза де Ментенон сетовала, что либертены не верят в чудеса; Николя Буало-Депрео сокрушался по поводу их равнодушия к священным таинствам; а епископ Жак Бенинь Боссюэ корил их за отрицание некоторых христианских догматов. Но никто из сих мэтров не рискнул прямо уличать их в полном отрицании Бога. Даже иезуит отец Франсуа Гарасс, автор разоблачительной книги “Любопытная доктрина остромыслов нашего времени” (1623), проводил строгую границу между либертеном и атеистом: первого, по его мнению, можно и должно прощать; второй же достоин смерти, ибо отвращает от народа милость Божью и тем самым несет государству неисчислимые бедствия.
Следует также иметь в виду, что, несмотря на общие типологические черты, либертен либертену был рознь, каждый из них был своеобычен и по-разному углублялся в “вольнодумство”. Если говорить о де Барро, взгляды которого отличались эклектизмом и крайней непоследовательностью, в нем скорее угадывается деист, а не отрицатель существования Творца. Просто наш герой предпочитал не замечать его божественности, полагая, что и Создатель не замечает его. Провидением, однако, было определено, чтобы весь свой век либертен де Барро посвятил беспорядочному, стихийному поиску Бога и его места в собственной жизни. Ему суждено было пережить истинно “барочную” эволюцию. В течение многих лет он вел себя как завзятый безбожник – кощунствовал, роскошествовал, предавался порочным страстям, сочинял вакхические песни, озорные сальные сатиры и эпиграммы, а в конце, окидывая взором промелькнувшую, как сон, жизнь, пытался передать свое чувство смятения и раскаянья. И этот путь морального “восхождения” Жака Вале был весьма тернист…
Отпрыск знатного дворянского рода, де Барро сызмальства был отдан в иезуитский коллеж Ла-Флеш, что в провинции Анжу. Хотя программа коллежа отличалась завидной универсальностью (преподавались латинский и греческий языки, античная литература, катехизис на латинском языке, история, география, математика, естествознание, геометрия, фортификация и т. д.), менторы стремились внушить учащимся слепое преклонение перед авторитетами, нетерпимость к инакомыслию, другим религиям и конфессиям. При этом в ход шли явное запугивание, а также щедрые посулы за доносительство. Однокашниками Жака Вале по Ла-Флеш были великий Рене Декарт, Марен Мерсенн (1588–1648), в будущем блистательный математик, координатор научной жизни Франции, Денни Санген де Сен-Павен (1595–1670), известный поэт-либертен и содомит. И, как это ни парадоксально, все сии питомцы коллежа пришли к убеждениям, прямо противоположным тем, которые им так упорно втолковывали преподаватели-ортодоксы. Декарт, например, признавался: результатом его учения стало как раз понимание того, что для обнаружения истины надо отказаться от опоры на авторитеты и ничего не принимать на веру, пока это не будет окончательно доказано. И де Барро, несмотря на впечатляющие успехи в коллеже, вышел из него законченным скептиком. “Был одним из лучших умов XVII века, – говорит о нем современник, – …Узнав, что его ум способен на нечто значительное, они [иезуиты – Л.Б.] старались завербовать его в свой орден… Иезуиты ему вовсе не нравились, и он несколько раз с удовольствием порицал их”.
Существенную роль в жизни Жака Вале сыграл Теофиль де Вио (1590–1626), крупнейший и, пожалуй, самый популярный поэт своего времени (достаточно сказать, что сборник его лирики переиздавался в XVII веке 92 раза!). Он был старше нашего героя на девять лет, что не помешало им стать интимными друзьями. Маркиз Донасьен Альфонс Франсуа де Сад сказал об их “близких отношениях”: “Безнаказанное распутство этих двоих злодеев было беспримерным”, что в устах такого изощренного извращенца выглядит, впрочем, скорее, как похвала.
Они сблизились, когда взгляды Теофиля оформились вполне. Он принадлежал к “бунтарскому” крылу либертинажа (хотя в 1622 году по политическим резонам принял католицизм), и его не без оснований называли “главарем банды безбожников”. Идейным кумиром де Вио был итальянский ученый-материалист Джулио Ванини (1585–1619), автор труда “Об удивительных тайнах природы – царицы и богини смертных” (1616), который за “атеизм, кощунства, нечестие и другие преступления” был заживо сожжен в 1619 году. Вслед за Ванини Теофиль провозглашал, что “природа и есть Бог” и каждый должен следовать ее “естественным законам”. А это значит, что смысл жизни состоит в плотских удовольствиях. И он распространялся о несокрушимой силе страсти, причем особое значение придавал либидо – как он считал, высшему источнику наслаждения. Он смеялся над идеалистами, отрицал религию. Люди, мнилось де Вио, запутались, потеряли себя, гоняясь за суетными чинами и почестями, стремясь набить кошелек потуже; они забыли, что главное – ощущение радости мира, его гармонии, состояние внутренней свободы.
Подчеркнутое эпикурейство и “натурализм” Теофиля обрели яркое художественное воплощение в его поэзии (правда, в некоторых стихах слышны гомоэротические мотивы). Природу он ощущал необыкновенно тонко и великолепно передавал ее чувственную прелесть, то наслаждение, которое вызывали у него переливы света, игра водных струй, свежесть воздуха, пряные ароматы цветов. Любовным стихам де Вио чужды аффектация и манерность. В них звучат отголоски истинной страсти, горячих порывов воспламененной и упоенной красотой чувственности. В его лирике находит выражение захватывающее по своей эмоциональной силе личная драма поэта. И, действительно, финал де Вио был трагичен:
обвиненный вождями католической реакции в безнравственности и безбожии, он сначала был приговорен к аутодафе, а затем брошен в тюрьму и вскоре погиб после этого.
Обаяние личности Теофиля, его поэзия служили образцом совершенства для юного Жака Вале. Долгое время он находился в тени своего многоопытного старшего друга. Об общности их взглядов в то время свиде тельствует хотя бы тот факт, что “межд у сочинениями сего стихотворца были найдены латинские письма от Барро, в которых злочестие показывалось без закрытия”. Был, однако, эпизод в их отношениях, в котором поведение нашего героя даже сотоварищи-либертены называли не иначе, как гнусным. А произошло вот что: когда Жака Вале заподозрили в потворстве “атеисту” Теофилю и над ним нависла реальная угроза расправы, тот, дабы отвратить беду, задним числом состряпал от своего имени письмо, якобы убеждающее де Вио отойти от крайних взглядов и вернуться в лоно церкви. И пока Жак Вале полностью не убедился в собственной безопасности, он палец о палец не ударил для спасения друга, хотя Теофиль слал из тюрьмы своему “дорогому Тирсису” (так он звал Барро) письма с укорами. Понятно, что нравственная физиономия де Барро выглядит здесь весьма и весьма неприглядно. Но ведь действовал-то он во вполне либертенском духе: им верховодило неукротимое желание жить, и, ничтоже сумняшеся, он любыми средствами (в данном случае ценой предательства) сохранял главную ценность – собственную плоть, право на личную свободу и наслаждение. И понадобится долгое время нравственных поисков и борений, чтобы на смертном одре он помышлял лишь о спасении души и не страшился – ждал справедливого воздаяния за грехи…
Не знаем, повлияло ли на Жака Вале осуждение приятелей или он искренне сожалел о своем неблаговидном поступке, только после смерти Теофиля он все чаще говорит о дружбе как о драгоценном даре, украшающем человеческую жизнь. И друзья, знавшие его в это время, дают ему самую лестную характеристику: “Его стихи, песни и веселый его дух заставляли всякого снискивать его знакомство… Он прославился хорошими своими обычаями, был ласков, щедр”.
Впрочем, замену своему сексуальному партнеру де Барро (а его называли “вдова де Вио”) нашел почти сразу – им стал уже упоминавшийся Дени Санген де Сен-Павен, его бывший однокашник по Ла-Флеш, тоже талантливый поэт (между прочим, признанный мастер французского сонета), которого современные культурологи аттестуют “Оскар Уайльдом XVII века”. Их связь (правда, сопровождаемая частыми изменами Барро, который был к тому же бисексуалом) была весьма продолжительной.
В 1627 году Жак Вале устремляется в Италию, в старейшее учебное заведение Европы, основанное еще в XIII веке, – в Падуанский университет, где жадно внимает лекциям видного философа, профессора Чезаре Кремонини (1550–1631). Соперник Галилео Галилея (выведенного им в одном из сочинений под именем Симплицио), Кремонини был последователем учения Аверроэса, преданного католиками анафеме. Он настаивал на независимости научного знания от теологии, строго разделял и даже противопоставлял убеждения философа и христианина, и, понятно, имел крупные нелады с инквизицией. Он, между прочим, завещал, чтобы на его надгробии было выгравировано: “Здесь покоится весь Кремонини”, давая тем самым понять, что душа смертна.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.