Электронная библиотека » Лидия Чуковская » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Прочерк"


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 11:40


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Арест Круткова дал нам более ясное представление не о цели, нет! но о приемах и методах деятельности наших владык.

Крутков вместе с сестрой жил где-то неподалеку от нас и виделся с Митей часто. После ареста Юрия Александровича сестра его день за днем, ночь за ночью стояла в тюремных очередях. Митя навещал ее, сокрушался, узнавал новости. Один раз она сказала Мите, что брат ее, как объяснил ей прокурор, сознался в своих преступлениях: он, оказывается, изготовлял в лаборатории бомбы для террористических актов. Митя в тот вечер вернулся домой хмурый, растерянный. «Крутков – и бомбы! – повторял он. – Это так же глупо, как если бы я признался, что делаю бомбы». – «Да уж, – говорила я, – ты у нас бомбист заядлый».

Накануне отправки на Север сестра передала Юрию Александровичу вещи и добилась свидания. (Счастливцам, осужденным менее чем на 10 лет, свидания с близкими разрешались.) Из привокзальной пересыльной тюрьмы она пришла прямо к нам. Охранники, перегруженные подслушиванием, подслушивали небрежно. Ей удалось задать брату вопрос: «Почему ты сознался? Ведь никаких бомб ты отродясь не делал». Он ответил со злобой сквозь поредевшие зубы:

– Никогда не говори о том, чего не понимаешь! Не смей рассуждать о том, чего не понимаешь!

– А-а… Теперь понимаю! – закричал Митя, озираясь вокруг. – Там просто пытают. Там просто бьют. Бьют, пока человек не сознается. В чем угодно, хоть в изготовлении бомб. Участники показательных процессов говорят на суде, что им велено – иначе в тюрьмах их снова начнут избивать… Там все очень-очень просто, а мы, высоколобые умники, головы себе ломаем… Одно только непонятно – зачем? С какою целью? Зачем?

Зачем, в самом деле, брать человека, заведомо неповинного, и бить его до тех пор, пока он не сознается, что намеревался взорвать Смольный? Но, с другой стороны, если подумать о следователе, то каким способом, кроме битья, может он от человека добиться признания? Если тот ни к чему не причастен? Никаким красноречием, никакими провокациями, только кулаком. «На всякого мудреца довольно простоты». У нас ее не хватало. Мы и прежде понимали, что, возводя на себя и других участие в разного рода злодействах, подследственные ведут себя странно, себе же во вред. Искали объяснений: психиатры, гипнотизеры. Простое «бьют» – табуретками, сапогами, кулаками – этого мы вообразить не умели.

И откуда вдруг взялось столько людей, способных избивать беззащитных? Ведь молодой, сильный мужчина, поднимающий руку на заведомо неповинного, молодой мужчина, стулом или рукояткой револьвера избивающий старика или женщину, – ведь это существа извращенные, выпадающие из нормы. Где он был до той поры, пока не сделался профессионалом палачества, чем занимался?

Ведь жил он среди нас. А кто он? Крестьянин, рабочий, чиновник? Он? Они.

 
От Рущука до старой Смирны,
От Трапезунда до Тульчи,
Скликая псов на праздник жирный,
Толпой ходили палачи…
 

Чтобы изувечить миллионы заключенных – нужны по крайней мере сотни тысяч палачей. Кто они, откуда взялись, где тренировались?

И – зачем?

5

Летом тридцать седьмого Тамара Григорьевна и Шура уехали в отпуск в Тбилиси, Маршак в Крым. Я пасла Люшу в Сестрорецке. Митя жил то с нами на даче, то в городе. У Люши еще в прошлом году обе раны, справа и слева, благополучно зажили. Люша розовела, объедалась ягодами, бегала босиком по песку. К концу сестрорецкого лета ей даже купание разрешили. И вдруг новая беда: девочка начала на правую ногу хромать. Мы с Митей собирались было в августе отправиться вместе к его родителям в Киев, а оттуда в санаторий КСУ, на Кавказ. Но пока не разгадана загадка хромоты, оставить Люшу без себя я боялась. Рентгеновские снимки не показывали ни малейших повреждений, а Люша не ступала и не ступала на правую ногу.

Я уговорила Митю ехать одного.

И вот – путевка на август получена, билет в Киев взят.

Митя кончал в городе срочные дела, был нервен и утомлен, и мы решили, что в субботу он в Сестрорецк на этот раз не приедет, а приеду утром в воскресенье к нему в город – я; помогу уложить чемодан и провожу на вокзал. Люшу на день оставлю с надежнейшей няней Идой.

Киевский поезд отходил в 5 часов. Утром в воскресенье я собралась в город, как обещала, но по дороге на сестрорецкий вокзал встретила Мусю Варшавскую, мечтавшую спастись от городской жары на даче у моря. Я как-то не решилась сразу завернуть гостью обратно, воротилась с нею на веранду, начала поить ее чаем, мы разговорились и замешкались. Мария Яковлевна Варшавская работала всю свою жизнь в Эрмитаже, задумала книгу о Рубенсе и очень интересно мне ее пересказывала. Когда мы вместе вышли из сестрорецкого поезда на Финляндский вокзал в Ленинграде – я взглянула на большие часы и поняла, что я негодница, что домой я уже не успею, что Митя напрасно прождал меня дома и, конечно, ждет уже в своем вагоне, что теперь я должна ехать с Финляндского прямо на Витебский, если хочу хоть минуту провести вместе с ним.

Такси едва ли поймаешь. Трамвай. Век! Мне было стыдно. Я поспела на Витебский без десяти пять. Мокрая, вся в поту, бежала я по каким-то лестницам – вверх и вниз – по каким-то перронам мимо ненужных поездов к его поезду. Состав бесконечно длинный, вагона номер шесть не видать. Наконец я увидела Митино потерявшее надежду, вглядывающееся, отчаянно-ожидающее лицо. Он глядит из окна. Галстук на сторону, воротничок отстегнут. Боже, как мне было стыдно! Я подбежала. Он был возбужден, и устал, и несчастлив – я почувствовала это губами, коснувшись его губ. Впервые за всю нашу совместную жизнь Митя меня упрекнул: «Я ждал тебя с утра…» – «Понимаешь, – беспомощно ответила я, – так получилось…» – «С Люшенькой что-нибудь?» – «Нет, просто, понимаешь, так получилось нескладно…» Поезд тронулся без звонка. Я пошла рядом. Митино лицо поплыло прочь. Я отставала, колеса вертелись быстрее, а он махал мне платком издали. Машет! Значит, не сердится?

Дальше, дальше. Взмах платка. Вот уже только платок, а лица не видно. Взмах крыла. Его ли платок? Иду под стук колес следом. Вагоны мимо. Последний вагон. Я так жадно вглядывалась в одну движущуюся, удаляющуюся точку, что чуть не упала с платформы.

Это было 27 июля 1937 года.

6

– Вернувшись домой, я сразу села писать Мите письмо. Спрашивала, нельзя ли мне к нему на 2–3 дня приехать, если с Люшиной ногой что-нибудь выяснится? Просила прощения. Мне на самом деле было стыдно – ну что стоило объяснить Мусе неловкость ее приезда, извиниться и уехать вовремя? Муся – старый друг, умница, она не обиделась бы. И про Рубенса я дослушала бы в другой раз. А я по небрежности обидела Митю.

(Если бы я знала тогда «какая нам разлука предстоит»! – вряд ли я оказалась бы в силах написать хоть строку. Я онемела бы. Но я не предчувствовала какая.)

Моя покаянная просьба: прости! чистосердечно высказанная, меня успокоила. Не дожидаясь следующего утра, я, чуть окончив писать, выбежала на улицу, перебежала Загородный (почта напротив) и опустила письмо в ящик. Это привычное движение: подняла козырек над щелью, козырек щелкнул – совсем меня утешило. Митя получит. Митя обрадуется и поймет.

(Митя успел получить мое письмо. Его привезла мне обратно из Киева сестра его, постоянно живущая в Ленинграде, Михалина Петровна Бронштейн, уже после катастрофы.)

Я вернулась на дачу. Люша продолжала непонятно, хотя и явно хромать.

30 июля с утра я снова из Сестрорецка отправилась в город. Мне надо было сдать книги в библиотеку Академии наук, хотелось принять ванну, побывать в парикмахерской и, главное, поскорее получить ответ от Мити – почта наша шла не в Сестрорецк, а по городскому адресу. Да и не ответ, а, быть может, хоть открытку с дороги: уезжая, Митя имел обыкновение писать мне каждый день. Я опасалась, что первое его письмо окажется упрекающим.

Было у меня в городе и еще одно дело. Около года назад Мирон Левин, близкий к нашей редакции человек, молодой критик и поэт, мой товарищ по работе над однотомником Маяковского, начал сильно кашлять. Сестра его болела туберкулезом, и родители боялись за обоих. (Сестре шестнадцать, ему двадцать.) Мать, Мария Самойловна, просила меня пойти с Мироном к врачу: «Кроме вас, он никого не слушается». Год назад я уже ходила с ним однажды к знаменитому тогда терапевту, профессору Черноруцкому; нас устроил к нему на прием Корней Иванович. Я сидела в приемной, ждала. Кончив осмотр, профессор позвал меня. «В легких чисто, – сказал он, – кашель бронхиальный. Но на всякий случай надо все-таки легкие проверить. Начало процесса не прослушивает ухо самого опытного врача». И он вручил Мирону направление на рентген. Когда мы вместе вышли на улицу, – «интересному брюнету не удалось умереть от чахотки!» – бодро произнес Мирон и на моих глазах разорвал бумагу в клочки… Через год у него снова начался кашель и в дополнение жар. На этот раз я записала его не к частному врачу, а в поликлинику (где могли сразу сделать и анализы, и рентгеновский снимок) к доктору Резвину, знакомому знакомых. Я обещала непременно пойти туда вместе с Мироном. Обещала матери. Явиться мы должны были 1 августа, в 10.

Днем 31-го я поехала в библиотеку Академии наук. Маршрут трамвайный от Пяти Углов на Васильевский я любила. Любила стоять на передней площадке второго вагона и читать вслух стихи. Все они были рождены этим городом. «Как площади эти обширны,/ Как гулки и круты мосты!» (Ахматова). Взлет на мост, а под ним тяжело колеблющиеся невские воды. И потом – потом какие старые тенистые липы, когда идешь вдоль здания Университета. И как ясно, что любимые мною стихи созданы под разными именами одним и тем же поэтом – моим родным городом. Автор их – он и есть.

Пушкин. Тютчев. Некрасов. Блок. Ахматова. Мандельштам… Это всё – псевдонимы. Автор – Петербург.

…Из библиотеки в Люшину больницу. Лужайка в парке, коридор, а вот и Иван Михайлович. Очередной рентгеновский снимок снова показал, что косточки целы и вообще в ноге никаких повреждений. «Это у нее что-то нервное, – говорит Иван Михайлович. – Покажите ее невропатологу… А знаете, мой Люша – он уже разговаривает».

Из больницы – домой. Дома мне позвонил мой приятель, Г. М., и мы условились, что вечером он придет рассказывать сюжет сценария об Усыскине: я давно обещала ему выслушать и вместе обдумать.

Г. М. пришел в 8. Мы в Митиной комнате. Я сижу в углу на тахте. Г. М. стоит, опираясь на книжные полки, стоит очень картинно – рослый, по-украински густо– и широкобровый. (Познакомил нас когда-то Мирон Левин. Г. М. работал вместе со мною над примечаниями к однотомнику Гоголя.) В тот вечер был он, как всегда, красноречив и увлекателен. Я слушала со вниманием. Говорил он подробно. Говорил о тех, кого уже три года кряду воспевали газеты: о героях-стратонавтах. В1934 году Советский Союз запустил в стратосферу стратостат с тремя летчиками на борту. Они поднялись над землей на 22 километра, тут аппарат почему-то распался, и все трое погибли. Г. М. писал о стратонавтах сценарий – помню, особенно много говорил он в тот вечер об Усыскине: детство, отрочество, пионерская организация, комсомол, волевая молодость, подвиг.

(Я с такими подробностями перечисляю часы и минуты моего 31 июля потому, что это был последний день моей обыденной, еще постигаемой умом и еще поддающейся описанию жизни.)

Как раз в ту секунду, когда героизм Усыскина, воспитываемый в нем с детства – школой, пионеротрядом и комсомолом – стал для меня, слушательницы, несомненен – раздался короткий и робкий звонок в дверь.

Было около половины одиннадцатого.

Я открыла.

Передо мною стоял старичок дворник. «Матвея Петровича…» – сказал он, еле шевеля губами. «Что – Матвея Петровича?» – «Да его в домоуправление просют». – «В домоуправление? Так поздно? Домоуправление с пяти часов закрыто», – сказала я, уже понимая, но еще не давая себе воли понять. (Ведь если и жил во мне страх после допроса 35-го года, то за себя, не за Митю. И у него – за меня…) «Просют», – повторил дворник, пятясь от двери. «Матвей Петрович в отъезде, – сказала я. – Да и кто просит-то?» – «Просют», – повторил дворник и, допятясь до лестницы, повернулся ко мне спиною и пошел по ступенькам вниз.

Я заперла дверь и вошла в Митину комнату. Удивилась, что комната прежняя. Села на прежнее место. Сомнений у меня не было; надо было срочно ухватить за хвост какую-то ускользающую мысль, что-то понять и предпринять немедленно. Известить Митю сейчас же, сию же секунду. Но как?.. Г. М. продолжал рассказывать. «Как?» – думала я. Что-то надо сделать сейчас же, но что? Мне казалось, мешает мне гость: вот он уйдет – вместе с Усыскиным! – и я сразу пойму. Выну соринку из глаза – глаз начнет видеть и понимать.

– Случилось что-нибудь? – участливо спросил Г. М.

– Нет, ничего, – ответила я. (А как было мне назвать то, что случилось? Я еще не умела называть это словами, да ведь ничего еще и не случилось.)

– Вам нездоровится?

– Говоря правду, у меня началась мигрень.

Г. М. откланялся. Теперь уже ничто не мешало мне думать, но соринка в глазу – в мозгу – осталась, и мысли путались. «Все потому, что я тогда опоздала», – тупо думала я. А сейчас надо было без промедления понять – как увидеться, увидеться! или как достигнуть Митю своей тревогой? Надо было сообразить, тоже срочно, что унести из дому, – ведь они сейчас явятся за мною или за Митей, но уж непременно с обыском. Вот унесу – и тогда пойму, как известить Митю.

Звонок. Я отворила дверь.

Вошли двое. Одного я не помню, словно его и не бывало. Второго запомнила на всю жизнь. Это самый страшный человек, какого я когда-либо видела. Лет тридцати. Белесый. Плоское лицо, белые глаза, плоский затылок. Худ, плосок и грязен. Или, точнее, немыт. Кепка комом, и, войдя, он ее не снял. Однако при галстуке. Галстук веревочкой. От этого человека несло давней немытостью: спал он, конечно, не раздеваясь и только урывками. Вряд ли отличал ночь от дня. «Мишкевич все-таки лучше, – подумала я. – А быть может, такой же, только он умывается, чисто одет и спит ночью в постели. У того недоличико, а у этого обструганный затылок, а лицо не отличишь от затылка».

Дальше передней оба они не пошли, только спросили, тут ли проживает Бронштейн, Матвей Петрович? «Здесь, но сейчас он в отъезде». – «Надолго?» – «Нет, всего на несколько дней», – ответила я, от страха сказать правду говоря на всякий случай неправду. «В командировке?» – «Да…» Следующего вопроса я боялась: «где?» (Почему-то решила ответить «в Вологде» – наверное потому, что хотела неправды: Киев – это юг, Вологда – север.) Но они не спросили и повернулись к дверям. «А кто это им интересуется?» – спросила я. «Одна военная организация». – «Военная? Мой муж не военнообязанный».

Ушли. Я пыталась вспомнить, что у нас дома недозволенного. Вспомнила: у Мити в столе стихи Мандельштама. Переписанные Митей от руки. Не какие-нибудь крамольные, нет, но все же стихи поэта преследуемого. Я быстро нашла их, но разорвать не могла. Сжечь – в колонке, в ванной? Нет, стихи жечь нельзя. И Митин почерк жечь я не в силах.

Господи, как я ненавижу лето! Разъезд, разброд, кто – где, а всем надо быть всегда вместе, рядом. Самуил Яковлевич – в Крыму, Шура и Туся в Тбилиси, Зоечка в Минске, Сережа Безбородов охотится в каких-то северных болотах, Геша Егудин пребывает где-то на юге, да и все физики и математики либо в горах, в Теберде, либо у Черного моря… А всем и всегда надо быть в одном городе – и город этот безусловно Ленинград.

Исидор Моисеевич, или попросту Изя Гликин?

Мы когда-то учились вместе в Институте истории искусств и подружились; потом, на втором курсе, он перешел в экономический вуз, но мы иногда виделись. Женившись, он поселился от Пяти Углов неподалеку. Позвонила ему.

– Ты что сейчас делаешь?

– Раздеваюсь. Ложусь спать.

– Оденься и приходи как можно скорее.

Глупо я поступила или разумно? Во всяком случае, неосмотрительно. Я ведь не сомневалась, что они скоро снова заявятся. Да и телефон, вероятно, подслушивают. Значит, я рисковала Изиным благополучием? Да. Значит, рисковала. Может быть лучше, чем компрометировать хорошего человека, сжечь стихи Мандельштама? Ведь существуют они не в одном-единственном экземпляре. Да, может быть, лучше. Но вот уже час, или всего полчаса, я живу новою жизнью, в новом, непривычном мире и сама уже не совсем я. Какие-то бессильные потуги и перебои рассудка.

Скорее, скорее – спасать Митю. Ехать к нему, быть рядом. Мне казалось, когда я избавлюсь от всех других мыслей (о бумагах, например), у меня освободится голова и я сразу пойму, что делать. Теперь соринкой в глазу, мешавшей думать, казался мне не Г. М. со сценарием, а стихи Мандельштама. Убрать из дому стихи Мандельштама. Тогда я наконец сосредоточусь.

Изя пришел через 10 минут. (Желтая кожаная куртка; спокойствие; тихость; твердость. Маленького роста, широкий в плечах, лицо точеное.)

– Ты никого не видел на лестнице?

– Никого.

– Они приходили только что и придут опять… Успеешь унести это? Это Мандельштам.

– Постараюсь.

Взял бумаги, аккуратно сложил, аккуратно засунул за борт пиджака.

– Я унесу это, а потом вернусь. Чтобы ты не была одна.

– Не надо!

– Вернусь.

Он ушел. Я прислушалась: внизу хлопнула дверь. Значит, на лестнице его не схватили. Схватят на улице? Почему вообще они пришли и ушли? Не хотели при мне звонить по телефону начальству: спрашивать, какие будут дальнейшие приказания, раз преступника на месте нет? Может быть, спрашивают, арестовать ли вместо него – меня? Я опять села на Митину тахту. Как это странно, что он сейчас дышит где-то, разговаривает, читает или спит – и не чует случившегося. Всего только какие-нибудь ничтожные сотни километров разделяют нас, какое-то дурацкое пространство, и мы уже – врозь, не видим и не слышим друг друга… Чего же тогда стоит высшая степень зоркости – человеческая любовь, если душе неподвластны физические расстояния, если география победоноснее духовного взора?..

А все потому, что я опоздала. Он ждал меня здесь, в этой комнате, а я не пришла.

Как сейчас, сию же минуту, оповестить его? И что же ему посоветовать. Прятаться? Разве от них спрячешься? Может быть, ловкий человек ускользнет, но Митя неловкий. Митя сильный – силою ума и воли, силой добра, но совсем неловкий. Как неумело и неловко он, например, протирает очки и какой у него без очков растерянный вид! Даже смешной! Чаще всего и видела я его в своих мыслях таким: в одной руке очки, в другой тряпочка, и он кругло таращит глаза, словно не понимая, где у него одна рука, где другая и что чем протирать: очками ли тряпочку, тряпочкой ли очки? И что, тряпочку или очки, надеть на нос?.. Нет, он неумелый, неловкий. Был бы ловок – это был бы не он. Да и не захочет он прятаться: он ведь ни в чем не виноват. Правда, и другие не виноваты – но прятаться? не значит ли это признать себя виновным?

Лучше бы всего – мне самой в Киев! Увидеться еще раз, а там будь что будет. Но ведь за мною-то уж наверняка следят. И Люша? Надо понять, наконец, отчего она вдруг охромела? Не распознаем болезнь вовремя – девочка останется хромой на всю жизнь.

И тут, задумавшись о медицине, я внезапно вспомнила: завтра, в 10 часов утра, я обещала побывать с Мироном в поликлинике. В прошлом году я допустила, чтобы он уклонился от рентгена. На этот раз не допущу… И, сделав рентген, Мирон съездит в Киев! Он не откажется, он Митю почитает. Он даже стихи сочинил о Митином заводном карманном фонарике, как о фонаре Диогена. Один раз Митя дал ему в какую-то дорогу свой фонарик, и Мирон сочинил по этому случаю целую оду. Начиналась она так:

 
Фонарь Матвей Петровича
В моей руке горит…
Фонарь Матвей Петровича —
Как ярко он горит!
 

Но встречусь ли я завтра с Мироном? Сегодня ночью, сейчас, арестуют, может быть, и меня. Как же тогда Мирон и доктор? Он не знает ни имени врача, ни номера кабинета. (Теперь соринкой в глазу, мешающей осознать случившееся, был, как мне казалось, завтрашний медицинский осмотр Мирона. Надо и от этой соринки избавиться, и тогда я наконец осознаю.)

Четверть первого ночи. Я позвонила Мирону. Его нет дома, трубку взяла мать.

– Мария Самойловна, – сказала я торопливо. – Передайте, пожалуйста, Мирону, что номер кабинета – 23, а фамилия врача – Резвин. Если завтра я к десяти не приду – пусть он идет сам. Врач примет его… Он записан.

– Мирон один не пойдет… – с неудовольствием ответила Мария Самойловна. – А с вами случилось что-нибудь? Вы заболели?

– Нет. Я здорова, но…

Я не договорила. В эту секунду раздался резкий и продолжительный звонок в дверь.

– К вам звонят? – спросила Мария Самойловна. – Что случилось? Кто это к вам так поздно?

– До свидания, – ответила я. – Пусть Мирон идет один, без меня. Кабинет 23. А может быть, я и приду.

Снова – длинный звонок.

– До свидания… – и я повесила трубку.

Открыла дверь. Это были они. Рядом с ними стоял Изя Гликин.

– Проходите, гражданин, раз пришли, – сказал грязный и пропустил Изю вперед.

Он был по-прежнему обструганный, белесый и плоский, но за время своего отсутствия набрался повелительности. По-видимому, теперь он уже располагал всеми инструкциями.

Без спроса он шагнул в Люшину комнату, нашарил выключатель, зажег свет. Изя снял и повесил свою куртку на вешалку. Второй налетчик вошел следом за первым. И мы с Изей за ними. Первый предъявил мне бумагу – бланк со штемпелем. Это был ордер на арест Бронштейна, Матвея Петровича, и на обыск в занимаемой им квартире.

– Отравляющие вещества имеются? Оружие есть? Если есть – сдайте лучше сами.

Я поглядела с судорожной улыбкой на этого шутника-идиота. Что он – притворяется или в самом деле воображает, будто мы, мы! способны хранить оружие и яды?

Я мотнула головой.

– Покажите нам его комнату, – приказал мне главный. – А вы, гражданин, останетесь здесь.

Изя присел на Люшину табуретку. Еще один звонок в дверь.

– Это свои, – сказал главный и сам отворил входную дверь.

Вошли солдаты. Ему они были свои. Двое. Они заняли позиции в передней по обеим сторонам телефона.

Изя Гликин – у Люши в детской; я и налетчики – в Митиной комнате.

Я сижу на тахте. Опять на том же месте, где сидела до. Я уже догадывалась, что с этой ночи вся моя жизнь будет делиться на до и после.

Арестован уже Митя или нет? Знают ли они, что он в Киеве? Если нет – то как мне предупредить его? Телеграмму перехватят. Уведут меня после обыска или оставят дома?

Если я останусь на воле – попрошу съездить в Киев Изю. Он толковее, чем Мирон, старше. Нет, нельзя. Изя уже у них на примете. Кроме того, он – служащий, поездка – прогул.

Налетчики работали очень своеобразно. Они выдвигали ящики письменного стола, вытаскивали оттуда бумаги и, не читая, рвали их в мелкие клочья. «Не трогайте его чертежи!» Это я только подумала, но не сказала. Оцепенение, немота уже охватили меня. Это было не оцепенение страха, но – осознание тщетности любых слов. Обращаться к этим людям с какими-либо словами так же нелепо, как к стульям или трубам парового отопления. Поразило меня, что они нисколько не интересовались ни формулами, ни вообще ничем написанным: рвали в мелкие клочья и кидали на пол. На основании чего же, каких документов, собирался Большой Дом вести следствие? И стихи Мандельштама, конечно, не стали бы они читать… Чтением они вообще себя не утруждали и ничего написанного не намеревались взять с собой. (Сейчас, в 80—83-м годах, молодые физики нередко спрашивают: сохранился ли у меня в полном, подлинном виде, экземпляр докторской диссертации Матвея Петровича? У меня – нет. Быть может, в ВАКе? В Митиной комнате по ней ходили сапогами.)

Очень старательно истреблялись фотографии – все. Мать, отец, сестра, брат, я, Люша. Фотографии друзей. Рвали – и на пол. В одну карточку вгляделись попристальнее – в Гешину. Главный показал ее своему подручному. «Это ваш муж? – спросил тот у меня. – Это Бронштейн?» – «Нет. Это не Бронштейн». (У Мити и Геши одинаково поднималась волна волос надо лбом. Другого сходства, кроме разве интеллигентности, не было.) Я струхнула, не спросят ли кто, но не спросили, разорвали и кинули. До этой ночи я думала, что Большой Дом изучает бумаги арестованных. Я не понимала тогда, что никакие улики Большому Дому не требуются, что новелла о Митином преступлении уже сочинена и приговор ему вынесен, а если, согласно новелле, у преступника должны оказаться сообщники, то не на основании фотографий или писем будут они притянуты к делу.

Осквернение человеческого жилья, человеческих лиц, уничтожение труда, почерка – длилось долго.

Так долго, что ни один их поступок и ни один вопрос не могли удивить меня. Оно длилось дольше всей моей жизни, прожитой до этой ночи, дольше детства, дольше учения, дольше «тюрьмы и ссылки» (перенесенными мною в ранней молодости), дольше первого замужества. Дольше, чем мое знакомство с Митей и наш брак. Дольше, чем допрос в Большом Доме в 35-м году. Дольше, чем стоит мир… И чему я могла удивляться после первого же окрика: «Оружие есть?» Через минуту они поинтересуются: «А не поджариваете ли вы на сковородке младенцев?»

Разорвав все, что лежало на столе или в ящиках, оба приступили к книжным полкам. Книги они не рвали, а, мельком проглядев – перелистав, трясли, как мешки, и швыряли на пол. Главный влез на деревянную лесенку и просматривал книги наверху, под самым потолком. Там стопками сложены были альбомы: репродукции картин Леонардо, Боттичелли, Рафаэля. Для Мити это был праздник и отдых: рассматривать репродукции. Если я бывала в эти часы дома, он то и дело посылал за мной Люшу – поглядеть вместе. «И мне!» – кричала Люша, и мы смотрели втроем: Митя передавал нам вниз со своей высоты раскрытую книгу, называл художника, город, музей. Теперь, слюнявя грязные пальцы, их перелистывал погромщик. Перелистывал и встряхивал, как мешки.

– А-а, я понимаю, – сказал он мне сверху и показал, распахнув страницы, Мадонну Леонардо, – ваш муж был мистик.

Меня поразила не глупость определения – раз в альбомах Мадонны, значит – мистик, а слово был. Был… Мити уже нет – он был.

Окончив расшвыривать книги, главный позвал солдат и распорядился поднять в разных местах комнаты квадратики паркета. Эти уж наверное всерьез участвовали в военной операции: искали у нас – оружие… Они раза два ковырнули паркет какими-то ножами.

В углу Митиной комнаты, возле окна, стоял пылесос. Новенький, свежевыкрашенный, только что купленный, ни разу еще не употребленный. (Митя любил заводные игрушки и мелкую домашнюю технику.) Я видела, что солдаты, да и главный, не понимали, что это (пылесосы были тогда в новинку), и боялись подходить близко.

Значит, не притворяются, а всерьез верят, что мы – враги и храним какую-то адскую машину?

Сапогами по разорванной бумаге солдаты вышли из комнаты. Я – за ними. Настала очередь детской. В Люшиной комнате на табуретке неподвижно и прямо сидел Изя Гликин.

– Тебе пришлось предъявить паспорт? – спросила я у него шепотом.

– Нет. Не потребовали.

– Шептаться нельзя, граждане, – сказал главный.

В эту минуту снова раздался звонок. Солдаты кинулись было, но главный двумя шагами метнулся в переднюю и отпер дверь сам.

На пороге стоял Корней Иванович.

Он вошел, задыхаясь, хотя третий этаж не составлял для него никогда никаких затруднений. Он сразу увидел все: меня, солдат, начальников и изнасилованную Митину комнату.

– Папа… – сказала я, с удивлением выговаривая это детское слово – слово из стародавней жизни.

– Проходите, гражданин! – распорядился главный, и Корней Иванович вошел вместе с нами в детскую.

Я так хорошо помню его лицо. Это было лицо страдания. Не «лицо страдающего человека», не «страдающее лицо», а лицо самого страдания. Если бы на экране кинорежиссер захотел показать символ, эмблему страдания – он не мог бы выбрать модель более выразительную. Корней Иванович умел страдать и сострадать, я это знала чуть не с трехлетнего возраста, и потому всегда жалела этого, на поверхностный взгляд столь веселого, легкого, удачливого человека. (И всегда, всей своей жизнью, причиняла ему лишнюю боль.) Корней Иванович сел на Люшину кровать, особенно маленькую под его длиною и весом, оперся о стену – и не только лицо и сплетенные на поднятых коленях пальцы, но и косо прижавшиеся к стене плечи просились на холст или в скульптурное изображение страдальчества.

Я не могла догадаться, почему он пришел, откуда прослышал о нашей беде? (Оказалось, как я узнала утром, подняла его с постели Мария Самойловна, мать Мирона: ночные звонки в мою дверь, услышанные ею по телефону, всполошили ее.)

В Люшиной комнате обыск длился недолго. Для чего-то отодвинули пианино. Выбросили на пол из белого – еще куоккальского! – шкафчика чистое белье. Грубо, за хвост, прокатили по полу Люшину деревянную лошадь – Митин подарок Люше в тот день, когда мы, совершив обмен, съехались наконец в этой квартире. Потом они велели Корнею Ивановичу на минуту встать – перевернули и встряхнули Люшин матрас.

Очередь была за моей комнатой. По-видимому, они приустали маленько и торопились кончить: у меня хозяйничали наспех и очень небрежно. Открыли ящики бюро – и, увидев папки, так и оставили их неразвязанными. Из маленьких ящичков выбросили, разорвав, кое-какие письма на пол. Книги не тронули – так, оглядели. Ковырнули в одном месте паркет.

– Выйдите, – сказал мне главный.

Я вернулась в Люшину комнату. И пошла следом за главным, а он шел в переднюю и снова к Мите.

Корней Иванович по-прежнему корчился на Люшиной кровати, опираясь о стену. Плечи страдания. Руки страдания.

Начальник плотно закрыл дверь в Митину разоренную комнату. Я не понимала, что он собирается делать. А он поставил на Митины двери печать. Как и чем он ее ставил, на что дул, чем припечатывал – я не поняла. Потом прошли обратно через детскую к моей двери.

– Можете взять из комнаты, какие нужны вещи, – сказал он. – Ну, подушку какую, одеяло или что.

Я стояла молча.

– Возьмите, гражданка, вещи, какие понадобятся, – объяснил помощник. Он говорил громко, отчетливо, почти по складам, как говорят с глухими или с иностранцами. – Вашу комнату мы опечатаем тоже.

Вещи! Они воображали, что теперь, когда моя жизнь кончена, мне могут понадобиться какие-то вещи!

– Вы можете взять, что хотите, – терпеливо объяснил помощник. – Можете – книги.

Книги?

– Не хочу ничего, – сказала я с отвращением. Главный опечатал бюро. Это было то самое бюро, еще скороходовское, подаренное мне Митей. То, за которым мы работали над «Солнечным веществом». Сейчас стоит оно в Москве, на улице Горького, в столовой. И никто, кроме меня, не видит за ним вместо стены прозрачную пустоту и сквозь нее крыши и квадратные трубы. Сколько раз поднимались мы вместе с Митей на седьмой этаж в его комнату и на пятом этаже выходили на узкий балкон – передохнуть. (Все это я вижу и сейчас, в 83-м году, глядя на Митино бюро в московской столовой. Вижу, как мы поднимаемся по лестнице, выходим на узкий балкон, и слева, в глубине, в воздушной пропасти, сияют огни трамвайного парка, бледно-зеленые на летней розово-зеленой высоте.)

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации