Текст книги "Журнал «Юность» №04/2021"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Вы что, так испугались? Не бойтесь, выживаемость у нас высокая…
Сигнальный прожектор далекого высотного подъемного крана, тоже как фельдшер-стажер, пытался обследовать и комнатушку, и меня лично, прямо до дна.
Да я, в общем-то, и не боялся. Шут с нею, со здешней выживаемостью – теперь, после материнского сурового внушения, я потихонечку, исподволь стал уверовать просто в собственную живучесть. Мы же Никольские, будем считать: не первая зима на волка.
И, надеюсь, черт возьми, не последняя.
* * *
Первый день, первая ночь в стародевическом глазированном комодике с окном на больничный двор, по которому задумчиво, как сталкерши, в своих пугающих антирадиационных комбинезонах и в скафандрах бродят все те же сестрички, либо осторожно неся, как младенцев-сосунков, на груди, какие-то колбы-реторты, либо толкая перед собой такие же, на каком пребывал и я, да и с таким же сомлевшим грузом, кресла, а то и просто каталки, уже наглухо зашторенные простыней. Сигнальный прожектор далекого высотного подъемного крана, тоже как фельдшер-стажер, пытался обследовать и комнатушку, и меня лично, прямо до дна. Да я и не возражал: у меня, как и у него, тоже бессонница – и от лекарств, в которых, видимо, прорва мочегонных, и от раздумий.
Где я мог поймать?
Или – где меня поймало?
Вспоминаются две картины.
Одна весьма приятная. Некий московский театр благосклонно принял «к читке» мою пьесу – для чтения – «Снятие с поезда». О Михаиле Булгакове, который в 1939 году, стремясь поправить свое политическое реноме, а заодно и материальное положение, написал пьесу о Сталине, о его молодых революционных годах (в ней он, Сталин, проходит под знаковым именем Пастырь). И по командировке воодушевленного репертуарной политической находкой МХАТа – приближался шестидесятилетний сталинский юбилей – с группой его, МХАТа, сотрудников и под водительством собственной, булгаковской пробивной жены Елены Сергеевны ринулся в Батум. Проработать детали и антураж постановки. Но его телеграммой, зачитанной перепуганной проводницей, уже в Серпухове сняли с поезда.
Проводница протискивалась по международному вагону и голосила:
– Булгахтеру! Кто тут булгахтер? Булгахтеру телеграмма…
Булгаков, побледнев, высунулся, оторвавшись от застолья, в дверь:
– Я – Булгаков. Это наверняка мне…
Так и сняли: мхатовцы выскочили, слиняли сразу, прямо в Серпухове, а Михаил Афанасьевич с Еленой Сергеевной из упрямства и вредности дотянули аж до Тулы.
Дальше тянуть было опасно: вторая телеграмма ввалилась бы уже не в железнодорожной униформе, а в сапогах и в синих погонах.
…И меня позвали в театр, на небольшой, камерный прогон чужой пьесы, почти на междусобойчик. После удачного прогона – театральное «чаепитие», на которых, как я понимаю, «чай» не бутафорский, а вполне себе сорокаградусный. Директриса театра – из тех, кто быка на ходу остановит, причем одними только афишными, широкоформатными, явно из актрис, глазами, – знакомясь, озорно обронила:
– Ну что, как там у Евгения Леонова: «по пятьдесят граммов – и в школу не пойдем»?
Ну, кто же на моем месте посмел бы отказаться – тут и останавливать не надо, тем более что я-то, в отличие от Евгения Леонова, в вечерней школе рабочей молодежи действительно учился. И молодежь вокруг меня там была уже в годах, куда более зрелая во всех вопросах, чем я, – кроме, собственно, учебных, тут я, вчерашний обыкновенный, невечерний школьник, им всем помогал. А среди них попадались и такие, как мой сосед по парте с нежной фамилией Плаксин, но уже, тем не менее, с лагерным, непионерским, опытом. Так вот у нас, и у меня с их опекунской подачи, бытовало другое правило:
– По пятьдесят – и в школу!
С математикой, кроме зарплатной, у них тоже туговато: бутылка на троих – какие ж тут пятьдесят? Как минимум – по сто пятьдесят!..
Да, вспомнил: в воинском лазарете, где я был единственным «серьезным» пациентом, ко мне по ночам заходил наш батальонный военврач, молодой, почти что моих, солдатских, лет и приносил пузырек не с нашатырным, а обыкновенным, медицинским спиртом:
– За здоровье!
Неужели в театре, в храме искусства? – за столиками стояли тесно, местная прима, с милостивого попустительства примы вчерашней, директрисы, царственно подавала мужчинам руку для поцелуев.
А я уже мысленно счастливо примерял на нее, белокурую, цыганский, ведьмин парик Елены Сергеевны.
Неужели там?
Значит, где-то, втирушею, шился между нами, ручки-щечки целовал, стол по-собачьи облизывал и герой-любовник со зловещей короною на плешивой головенке.
Или?
Мне предложили кислородную маску. Моя палата впритык примыкала к сестринскому посту. Тревожный звонок трещал-заливался там беспрерывно: кому-то плохо.
В интернате в спальне у меня было шестнадцать кроватей.
В армии – сто двадцать.
В интернатской спальне по ночам кто-то нередко плакал – пространство вокруг, даже возле беспечных храпунов – сразу электризовалось: мать приснилась.
В казарме же то здесь, то там взрывчато хохотали, нежно лапая плоскую, ватную, совершенно безгрудую подушку: тут уже с дощатого, казарма щитовая, потолка влажно спускались другие сны.
Здесь же, в больничном корпусе, даже в мою отдельную каморку из коридора, из-за каждой, похожей, двери совершенно свободно проникали, изливались тяжелое мужское, свистящее дыхание и стоны. Кто-то один одним и тем же странно высоким голосом вскрикивал:
– Сюда!
Видимо, не надеялся уже на звонок.
В свои семьдесят три я здесь, похоже, из «молодых». Как и в вечерней школе рабочей, очень ночной молодежи. Сестрички, заметил, радуются, если народ, пускай и с паровозным свистом, дышит. Радуются, прямо как правительство. Они здесь на военном положении. Даже по двору, Офелии-Ариадны, под бессонным прожектором, бредут и глухой ночью: то опять же с креслом-каталкой, а то и просто с каталкой. Невольно вперивался в окно: что там, над поклажею, простыня или, не приведи Господь, уже брезентовый, прорезиненный полог?
Врачи и медсестры, как узнаю я позже, даже ночуют где-то здесь же, в корпусе. Как сержанты и младшие офицеры – на казарменном положении.
Да, где-то здесь. Но вот из их-то спальни ни звука: большинство уже переболели.
* * *
Объявили, что на следующий день будут вливать донорскую плазму от людей, переболевших коронавирусом, то есть – с антителами. Я поежился уже при одном слове «плазма» – дохнуло чем-то астральным. С чего бы такая пугающая честь?
– У меня что, совсем плохо?
– Да нет, – заведующая отделением, – мы практически всем вливаем. Благо возможность у нас для этого есть…
Ростом невеличка, как хорошо, ювелирно обточенная синичка – несомненно летающей, летной делает ее и невесомый скафандр, за которым оживлено живут чудесные глаза старшеклассницы. Родом из приморского южного городка. Позже, когда познакомимся покороче, упомянет, что сейчас, из Москвы, на расстоянии, лечит многочисленных своих земляков: консультирует, подсказывает, в том числе даже по ночам, телефон у нее сейчас зашкаливает, тамошним врачам, с головой окунувшимся в пучину пандемии.
– Только у них там лекарств таких, как у нас в Москве, нету. Приходится на ходу импровизировать, – погрустнели за плексигласом глаза вчерашней выпускницы приморского синеокого городка.
Зовут ее Елена с чем-то, но «с чем-то» как-то не отложилось, ввиду младости ее приморских лет.
Лечащий врач примерно таких же годков, но породы, природы уже другой: сдержанна, ростом повыше – синички любят щебетать сквозь тополиный тревожный речитативный шелест. Оксана – тоже следует запомнить.
Комбинезоны у них, оказывается, различаются оттенком, видимо, как погоны, знаки отличия: у заведующей ближе все к той же, морской, волне.
…Плазму привозят из какого-то общего центра, скорее всего, из «Склифа». Доставили уже поздно ночью, в третьем часу, самая для меня волчья пора. Подвесили на никелированные стойки для капельниц. Почти что грелка. Янтарного, полудрагоценного цвета – у молодых, из молодых брали? Хорошо бы из молодых – стариковской у меня и у самого вдоволь. Шесть человек, говорят, потребовалось, чтобы нацедить эту мягкую посудину – служившим со мною в армии «западенцем» в таких пересылали с родины свекольную самогонку, и мне перепадало, угощали ночами в казарме.
Вспомнилось, что мой товарищ Валера Зайцев, лет на двадцать моложе меня – я еще крепко дружил с его покойным отцом и, увы, хоронил его, – могучий, грудь колесом, кровь с молоком переболел «короной», перемучился и после, недавно, тоже решил пожертвовать свои благоприобретенные (благо?) антитела.
Кровь с молоком… Хорошо бы Валериной кровушки богатырской перепало…
Плазма явилась как будто бы и не из «Склифа» вовсе, а прямиком из Алмазного фонда. С торжественной высокородной свитой: и медсестра, и лечащая, и заведующая, и даже профессор, тоже профессорша – тоже такая же молоденькая, тоненькая, ясноглазая, что даже на пионервожатую среди своих подчиненных «старшеклассниц» не смотрится, не «выглядает», как говорят в моей незабвенной Николе. Под ложечкой всерьез за-свербило при этом серьезном явлении долгожданного «Грааля» и его окружения. Что перельется, с какими там наследственными и прочими отягощениями? Какой национальности? Да Бог с нею, с национальностью – у меня их и сейчас далеко не одна. Благодарение общей цивилизационной отсталости: хоть за пол можно пока быть спокойным, его вроде не так, не вливанием, а вполне себе скальпелем меняют.
Профессор внимательно-внимательно вгляделась в меня и заставила снова померить давление.
195…
– Да что же вы так разволновались? – защебетали хором.
Да я вроде и не волновался.
Во всяком случае, за пол.
Дали крошечную, яркую, уже кровавого цвета таблетку, велели под язык.
Профессорша увидала на моем столике рядом с Мандельштамом Довлатова:
– Правильно. Духоподъемный товарищ…
Ну да. О моем любимом Мандельштаме такого не скажешь.
160.
– Можно приступать, – тихо скомандовала пионервожатая.
Они бдительно пробыли возле меня все эти час-полтора, пока в меня методично капала чужая жизнь. И все наперебой спрашивали: не гудит ли, не ломит ли у меня в висках, не раскалывается ли голова, не чувствую ли удушья? И заглядывали в лицо: не пунцовею ли? Нет аллергии, отторжения? Дурных нема – чтоб отторгаться, отказываться от жизни, пускай хоть и наполовину чужой…
Эх, узнать бы каким-то чудом, кому же я буду обязан? Надеюсь, еще в этой жизни.
Все вроде бы прошло благополучно. Не покраснел, голова в отпущенную меру соображает. Никаких судорог, отеков Квинке…
Начальство, облегченно вздохнув и дружно пожелав мне спокойной ночи – в четвертом часу утра, выпорхнуло за дверь, видимо, в свою «спальню». Осталась одна уж совсем молоденькая сестричка, похоже, узбечка, угадывал я, надоумленный и навостренный в вопросах интернационализма только что влитым. Она завершила дело с драгоценной капельницей и тоже тихо попрощалась.
Я был рад: мне надо было срочно лететь, насколько мог я тогда летать, нелетающий, нелетный, в туалет: мочевой пузырь требовал, очень настоятельно вопил и пищал…
* * *
Влили. Это вдобавок к тем двум-трем «обыкновенным» капельницам, которые прописаны мне каждый день. Сам к себе прислушиваюсь, так и не сомкнувши глаз. Из берегов вроде не выхожу, не разливаюсь.
Встал в половине шестого. Для себя решил, что буду подниматься здесь по утрам именно в это время, чтоб никого не булгачить, потихоньку побриться, принять душ. Бриться постановил каждый день, как-никак почти в женском медицинском царстве.
Какого же было мое удивление, когда именно в половине шестого ко мне вплыла медсестра с лекарствами и прочими прибамбасами. Оказывается, я тут никого не удивлял – рабочий день здесь начинается спозаранок: казарменное положение, от «спальни» до работы несколько шагов. У меня у самого так обстояло, когда работал собственным корреспондентом «Комсомолки» по Волгоградской, Астраханской областям и Калмыкии. Корпункт «дислоцировался» прямо в квартире, спустил босые ноги с кровати – и ты уже на службе.
…Позвонила одна из дочерей, Полина:
– Папа, Роспотребнадзор признал твой тест отрицательным…
– ? – опешил я.
– Да, – продолжила дочь. – Частная клиника, приезжавшая к тебе домой и бравшая анализ, посчитала его сомнительным, послала в Роспотребнадзор. А оттуда сегодня пришел вердикт: отрицательно…
Радоваться? Давать трепака? Так уже влито. И не только плазма шестерых моих безвестных доноров, но и еще Бог знает сколько всего разного.
Картина вторая: под холодным ливнем таскал на даче ведрами воду из железных бочек под крышей, под водостоками. Промок до нитки, а переодеться было лень. Продрог, потом и в доме долго не мог согреться. Там и подхватил? Правда, не ковид, к счастью, а воспаление легких?
Хрен редьки не слаще.
…Оксана отнеслась к моему нетерпеливому сообщению снисходительно:
– У нас своя, собственная служба. А вообще, мы больше ориентируемся на кровь и на компьютерную томографию, а в легких у вас все-таки два очага. Так что делайте выводы сами…
Ну да, бочек было даже не две, а четыре.
Я и сделал выводы: не радоваться, не плясать. Пытаюсь.
…Что ж, стал вставать не в полшестого, а в пять. Не без некоторого тщеславия заметил, что сестрицам, да и врачам, импонировало, что к их приходу я в меру сил если и не огурец, но уже обихожен.
Пастернак, даже лежа в постели, будучи к ней, уже как трофей самой смерти, приторочен, брился до последнего.
«Собственная служба», к слову, за неделю, что пролежал в больнице, еще трижды брала у меня мазки и из гортани, и из носа – процедура не из приятных, – и все анализы также оказались отрицательными.
Так было, черт подери, или не было?
Пока лежал я здесь, в «красной зоне», «на свободе» из жизни ушли еще двое моих друзей. Журналисты. Стас Сергеев и Женя Панов. Женя в последние годы все заботливо лечил, возил в санатории свою жену, беспокоился о ней, а надо же – судьба смухлевала, ушел вне очереди…
Еще одна нервная бессонная ночь накануне контрольной КТ.
Коротая время, перечитывал «Путешествие в Армению» Мандельштама. Одним глазом в книгу, другим – в айпад: какие там новости с Кавказа?
Сам я тоже родом оттуда, только с Северного, из Буденновска, он же в прошлом Святой Крест, Кара-багла, древний Маджар. Городок, который когда-то, еще в конце восемнадцатого века, впервые приютил очередных армянских беженцев, да привечает их и сейчас: армян и нынче здесь почти столько же, сколько и русских.
С первых часов Спитакского страшного землетрясения, вместе с Николаем Ивановичем Рыжковым, я приземлился в эпицентре армянской трагедии в декабре 1988 года…
В Баку у меня тоже друзья. Самый близкий, Ариф Мансуров, строитель милостью божьей, давно лежит уже на кладбище. В январе, теперь уже девяностого, в ночь ввода войск в Баку, я оставался одним из «ответственных» дежурных ЦК партии. Переступив все мыслимые и немыслимые инструкции, позвонил туда, Арифу, и сказал:
– В эту ночь не выходи на улицу. И никого из дома не выпускай!
Надо было знать кипучего Арифа – так он меня и послушался!
Выскочил, митинговал, безумствовал, боюсь, правда, что пламя из уст его было все же послабее пламени, что всегда жило, ворочалось в его огромных, с нефтяным смурным отливом, южных глазах. Нет, его не тронули, в него не стреляли – он умер вскоре сам.
От разрыва сердца.
…Новости в айпаде одна горше другой. Война. Так, чего доброго, и вновь до моего многострадального Буденновска дотянется. Новые беженцы вот-вот окажутся и в Москве.
Прекрасны, с тяжелым, подземным, магматическим Арифовым огнем, мандельштамовские экзерсисы об Армении и армянах: судьба подарила гению это счастливое, солнечное путешествие перед кандальным вояжем на Дальний, теперь уже Дальний, а не Ближний, Восток, к братской безродной могиле.
«…В библиотеку вошел пожилой человек с деспотическими манерами и величавой осанкой.
Его Прометеева голова излучала дымчатый, пепельно-синий свет, как сильнейшая кварцевая лампа… Черно-голубые, взбитые с выхвалью пряди его жестких волос имели в себе нечто от корешковой силы заколдованного птичьего пера.
Широкий рот чернокнижника не улыбался, твердо помня, что слово – это работа. Голова т. Ованесьяна обладала способностью удаляться от собеседника, как горная вершина, случайно напоминающая форму головы. Но синяя кварцевая хмурь ее очей стоила улыбки…
…Мне удалось наблюдать служение облаков Арарату.
Тут было нисходящее и восходящее движение сливок, когда они вваливаются в стакан румяного чая и расходятся в нем курчавыми клубнями.
А впрочем, небо земли араратской доставляет мало радости Саваофу: оно выдумано синицей в духе древнейшего атеизма…»
Да он, Осип Эмильевич Мандельштам, собственно, тоже особо не разделяет, во всяком случае в силе слова и красок, армян и азербайджанцев, христиан и мусульман, у которых даже кухня, по свидетельству этого, похоже, вечно голодного гурмана так схожа. Не разделяет:
«…Персидская миниатюра косит испуганным грациозным миндалевидным оком.
Безгрешная и чувственная, она лучше всего убеждает в том, что жизнь – драгоценный неотъемлемый дар.
Люблю мусульманские эмали и камеи!
Продолжая мое сравнение, я скажу: горячее конское око красавицы косо и милостиво нисходит к читателю. Обгорелые кочерыжки рукописей похрустывают, как сухумский табак.
Сколько крови пролито из-за этих недотрог! Как наслаждались ими завоеватели!..»
Да, прав Осип Эмильевич.
Жизнь – драгоценный неотъемлемый дар… Который так неистово в эти дни отнимают друг у друга два извечных соседа-народа… В самом начале этой войны оттуда, с Кавказа, мне пришло предложение написать свое мнение о ней, о случившемся. Написал. Отослал. Но ни та сторона, ни другая не напечатали.
Не устроило.
…На контрольную КТ нас вызвали двоих, меня и еще одного пациента, тоже в годах. Его повезли в кресле-каталке, в каковом несколько дней назад рассекал и я, я же от кресла отказался, и на сей раз мне позволили, доверили топать на свои двоих.
Опять саркофаг. Опять репетиция. Того и гляди, прозвучит обратный отсчет: «10, 9… 1… 0… Пуск!» Отлет.
Нет. Вылет, похоже, на сей раз откладывается. Опять сижу над Осипом Эмильевичем, хотя глаза уже смотрят куда-то и сквозь страницы, даже сквозь них высматривают здесь же, в сдвоенном, третьем-четвертом томе нежно запрятанную, как тоже заветное, золотое, тоже черно-белое мандельштамовское слово, фотокарточку. Платочек домиком и веточка, гроздь цветущей майской яблони в петлице выходного жакетика.
И тут, тоже как из книги, из двери появляется, выскальзывает – или вскальзывает? – синичка. Заведующая. Вскакиваю, потому что даже через скафандр в ясных-ясных угадываю: вылет действительно откладывается!
– Выбирайте: могу выписать завтра, в субботу, а могу в понедельник.
Конечно завтра, а еще лучше бы вообще – сегодня, сию минуту.
– Я поняла, до понедельника ждать не хотите.
Согласно и яростно киваю головой.
– Благодарите свой организм. Он очень хорошо откликнулся на лечение. На наше лечение, – все-таки сделала акцент на местоимении. – Организм у вас еще справный…
Так и сказала: не исправный, а почти по-нашенски, по-никольски: справный.
В этот момент и выскользнула, тоже как выпорхнула, легонькая, с почти истлевшими от времени полупрозрачными крылышками моя заветная карточка. Охранная грамотка: белый крестьянский платочек, жакет и новая, едва ли не в первый раз надеванная клетчатая, удлиненная, как сказали бы сейчас мои дочери, «карандашом» юбка.
Теперь я ее уже не потеряю.
Никогда.
Впрочем, пускай так и живет себе в Мандельштаме. Это и тоже вполне достойная, стихийная проза. Живет письмецом, паролем. До поры, до времени.
18 октября – 9 ноября 2020 года
Екатерина Белоусова
Свет и тениРодилась в 1992 году. Кандидат филологических наук (НИУ ВШЭ), преподаватель Школы дизайна НИУ ВШЭ, основатель издательского проекта «Тетрадь в линейку». Участник совещаний молодых писателей Москвы и Форума молодых писателей России и стран СНГ. Один из авторов коллективного романа «Вначале будет тьма».
Женя никак не могла привыкнуть, что стуки, скрип, тени так быстро растут, так быстро обживают дом. Они обступали ее острова – рабочий и кухонный стол, диван, кровать. Стоило ей уйти, как неуют ложился на скатерть и плед, на синий ковер, на стены. Она храбрилась, громко хлопала дверью, включала свет.
Денежная беспомощность, торопливая злость на сочувственные слова, произнесенные некстати, не так. Первое время чувства доходили до Жени через заглушку, но все равно тревожили, теребили. Затем и это пропало. На новой работе знали двое – подруга, которая помогла устроиться, и Авросин.
– За сколько снимаешь?
Спросил, вешая мокрое пальто в прихожей. В руках держал зонт и еще не решил, можно ли раскрыть его на паркетном полу.
– Можно?
– Да, конечно. Не снимаю. Наследство.
Авросин присвистнул. Хотел пошутить, но, глядя на Женю, в которой сломалось и не могло связаться обратно обычное приветливое выражение, осекся.
Женя коротко объяснилась и пошла на кухню, найти штопор.
Просторная квартира была куплена родителями по ипотеке. Жене осталось доплатить миллион. Палатку родителей, разбитую по недосмотру инструктора в опасном месте, накрыло лавиной в прошлом году.
Она не была уверена, какие бокалы подойдут для его вина.
– У тебя красное или белое?
– Красное.
Достала новые. Авросин поставил бутылку на кухонный стол. В носу защекотало несерьезным, чем-то вроде засахаренной мяты или зефира. Слышала этот запах давно, при первой встрече, у лифта. Потом он пропал или она перестала замечать?
«Пустая коробка из-под сладостей», – Женя вспомнила, как сегодня в обеденный перерыв девочки пробовали конфетное ассорти, им подаренное, и спорили, кому достанется вишневая. Вишневая досталась ей.
В офисе Авросин слыл ловеласом. Цветок, открытка, плитка редкого шоколада или лакрица в прозрачном пакете. Он был, казалось, сделан из сувениров, знаков внимания. Сыпался, не разбирая, зачем и кому. И все же он ей нравился. Может быть, тем, что одевался со вкусом. А может быть, праздной летучестью, которую за собою нес.
Между ними установился полудружеский, полушутливый тон. Авросин почти никогда не задерживался у ее стола, не задевал комплиментами. Оставлял короткие записки с рисунками. Смешные и незлые шаржи.
Она сама предложила выпить. Думала, откажется. Он согласился.
– Тогда у меня.
Сама удивилась: авантюра. Или осень.
По дороге домой смотрела поверх его уха, на разряженные, в медальках, листья. Воздух готовился то ли к дождю, то ли к снегу, то ли к грозе. Жене была непонятна природа, она никогда не знала, что от нее ждать. Она сказала это Авросину, а он усмехнулся, пожал плечами.
– Я ничего не жду.
Руки и плечи оказались у него в веснушках, таких частых и светлых, что в полутьме превращались в золотую кольчугу. Звон дисков перекочевал в Женин сон и разбудил утром: она завтракала одна.
«Музыка», – вспомнила Женя. Порылась в прихожей. Наушники лежали рядом с обувным кремом. Ехала в метро и слушала Бетховена, чего не делала, наверное, со школы. Пальцы сами собой бежали по перилам, по капроновым коленкам, стучали по столу и клавиатуре – с новым звучащим смыслом.
«Все устроится» – что устроится? Как устроится? Можно сменить работу. Снова заняться музыкой. Легко заполнила давно висевший отчет. Удалила две старые папки. За делами не искала Авросина, но вечером вспомнила минувшую ночь и удивилась, что не поздоровалась с ним сегодня. Набрала сообщение и спустилась в метро. Снова шел дождь.
Открыв дверь квартиры, замерла: тени лились серебристыми волнами, как вода. Не включая света, поставила «Лунную сонату». Сняла пальто и ботинки, села на стул напротив стены и смотрела, пока дождь не кончился.
Авросин приезжал к Жене еще три или четыре раза. Спроси ее, изменились ли их отношения, она бы не поняла: не было отношений.
– Ла-тук. Одна «ка», между прочим, – сказал Авросин во вторую встречу.
На четвертой извинился, что разбил бокал, и обещал подарить новый. Ей бы ответить «на счастье», но не ответила.
С Игорем познакомилась на свадьбе подруги.
– Обрати внимание. Крез! – указала невеста.
Крез был высоким, почти бестелесным, а по пятам за них ходила высокая девушка в красном платье. Не успев окрестить ее подходящим прозвищем, поймала взгляд. В несколько секунд блондинка превратилась в сто лет назад потерянную однокурсницу.
Подхватив Креза, уже летела навстречу.
– Знакомься, Игорь, мой друг.
Он стоял перед Женей уже не тенью в конце зала, а другом друга, почти своим. Речь зашла о театре: оказалось, могли сидеть на соседних рядах в Доке.
Однокурсница отошла, обещав принести еще шампанского, а они продолжали говорить, уже о кино.
Никаких объяснений между Женей и Авросиным не было, как и не было завязки. В четверг она отказалась от предложения проводить до метро. Авросин ничего не спрашивал и, как прежде, ухаживал за коллегами. Тон его, шутливый и доброжелательный, не менялся. Два новых бокала в картонной упаковке оставил на столе с запиской «За причиненные разрушения».
Игорю было двадцать семь. Он работал заместителем директора банка, начитан, чуть-чуть нудноват. Любил конную езду и музеи. Мысль завести семью сначала пришла ему даже отдельно от Жени, как самодельная мечта или план. До нее у Игоря было несколько серьезных романов и столько же несерьезных. Отношения заканчивались, как бы высохнув, потеряв блеск, и, бесцветные, тяготили, отвлекали от работы, наступали на пятки будущему. Женя не наступала, держалась независимо, но рядом. С ней было легко. В сентябре он сделал предложение.
Свадьба переставила Женину жизнь: долги и нелюбимая работа остались в прошлом. Глухая офисная зима понемногу стиралась из памяти. Подвернулся интересный проект, Женя наконец устроилась по профессии. Бокалы «за причиненные разрушения» затерялись при переезде.
Она встретила Авросина в метро, по пути из бассейна. Обычно ездила на машине, но сегодня карта была сплошь красной. Знакомое серое пальто. И новый, синий, шарф. Спросила про работу – Авросин покачал головой. Все гниет. Пошли вместе по переходу, продолжая обсуждать офис. Может быть, чаю?
На улице замешкалась. Густое темное небо наваливалось, плыло, подминало под себя улицу. Плотно стянутые фасады держались сановито, но, казалось, если тьма надавит сильнее – осыпятся, картонные.
– Ты знаешь что-нибудь поблизости?
Авросин кивнул и уверенно зашагал вперед.
– Кормят здесь отвратительно, – сказал он, толкая зеленую дверь.
– Дорого, – снял с Жениных плеч пальто, отряхнул шарф.
– Но атмосфера!
В небольшом зале, соприкасаясь спинками стульев, стояли разномастные столы. Поблескивающие стены сначала показались Жене разукрашенными стеклом и камешками, потом пригляделась – ключи. Людей почти не было.
Заняли черный стол с белой эмалевой рыбой. Хвост ее касался руки Жени, а голова – локтя Авросина.
– Так что ты? Счастлива и беззаботна?
Спросил, подзывая глазами официанта. «Да, – хотела ответить Женя. – Да, все отлично», – хотела сказать она, но поняла, что соврет. У вранья, как говорила мама, есть вкус. Металлический, горьковатый, будто под языком холодный латунный шарик. Если человек много врет, он медленно превращается в истукана.
– Ты спросил, а я вспомнила страшилку, которую мне в детстве рассказывали. Странно, да?
Он засмеялся.
– Неужели я такой страшный?
Она еще ничего не сделала, даже заказа: только сидела с ним за одним столом. Но уже вернулся прежний тон, слабый, но узнаваемый – сладкий, зефирно-мятный запах.
– Закажем солнечный чай. Солнечный чай нам. Самый солнечный!
Веснушки блеснули на ладонях. «Если он предложит, я поеду к нему», – поняла Женя.
– Поедем ко мне?
Кивнула.
Авросин жил в двухкомнатной квартире. Ремонт в подъезде, незаконченная, но отделанная прихожая.
На кухне четыре стула, квадратная черная ваза.
– Располагайся, – предложил он.
Женя села. На черной эмали увидела свое отражение. И только в этот момент испугалась.
Еще немного, подумала она, и столкнутся, и опрокинутся. Два набора вещей, предметов, пространств.
Торопливые и непонятные разговоры по телефону, дни, когда мама подолгу уходила гулять, на маникюр, на укладку, всегда легко одетая, всегда с одной и той же прической. С вазы смотрела угловатая домашняя тайна. Впервые, не уворачиваясь, не мерцая, пришла целиком и просила – смотри.
– Нет, я передумала. Поеду домой.
Авросин пожал плечами. Пока ждали такси, успел налить воды и поцеловать в щеку.
Женя вдруг вспомнила, когда видела маму в похожей яркой помаде. В тот раз отец стоял полуголый, в одних брюках, а мать была в высоком платье, уже на каблуках. И у нее горела щека. Мать заметила ее и закричала, чтобы собиралась, – они уедут из этого дома. Женя ушла в комнату и собрала вещи в коробку, потому что не могла найти чемодан. Они не уехали. «Папа, – сказала мама, – очень нас любит».
Образы накладывались, мешались, теряли границы: переезд, общие ужины, походы в кино. Маленькие горькие горошины, в них посеянные, прорастали с невероятной быстротой, пускали корни, распускались широко и алчно. Тяжесть, неудобство. Распустившись, набравшись цвета, широко и вызывающе смотрели, придавливали, не давали дышать.
– Я открою окно? – спросила она и, не расслышав ответ, нажала на кнопку.
Женя не могла понять, что это: болезненный поворот воображения или вдруг ставшая очевидной явь.
Мы лжем. Я лгу. В горле и носу кололо, воздух нес колючие искры. Он хотел жениться на ком-нибудь. Я хотела расплатиться с долгами. Такси подъехало к дому. Надо сказать ему.
Муж вышел из темной гостиной.
– Привет! Не промокла?
Женя покачала головой.
– А глаза красные.
– Ветер. Что со светом?
– Ничего. Сейчас покажу. Иди сюда.
Женя медленно разулась и сняла пальто. Как начать? Пошла вслед за Игорем в комнату. Ковер нарезан на свет и тьму.
– Слушай, нам надо…
Скользнула взглядом по стене. «Не скажу, – поняла она, – никогда».
По белой стене лились знакомые тени.
– Это от окна, – почему-то шепотом сказал Игорь.
В комнате темно, а на улице – фонари, витрины, фары и, тише всего, луна. Высокое, почти от пола, окно собирало дождевые капли. В комнату бросало оттиск. Тени танцевали невесомо, бестелесно: мимика без лица.
– Ты что-то хотела сказать?
– Здесь должно стоять пианино.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.