Электронная библиотека » Людмила Матвеева » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 12:40


Автор книги: Людмила Матвеева


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Часть 17. Канун праздника лучше, чем сам праздник

Ох, уж и праздник наступил – так праздник! Настоящий! Давно шестая квартира по переулку Стопани, дом 14, так не праздновала, года три уж точно, со Дня Победы!

Все соседи из четырнадцати комнат – и старые, и новые, все двадцать восемь человек, считая детишек, радостно готовились к нему. Во-первых, сам праздник, да еще и двойной – проводы Николая в армию.

Колю любили все, как родного. Красавец, скромняга, вежливый и мастер на все руки – что хошь починит!

Детишки его обожали. Визжали просто от счастья, когда он то мяч дырявый заклеит, то прыгалки веревочные порванные заново свяжет, и без узелка даже!

То просто поднимет вдруг малыша и на руках подкинет, высоко-высоко! И не страшно, потому что весело!

И все собаки, и кошки тоже – а их Коля особенно любил – ластились к нему и бежали долго по дороге, провожая.

Теперь в Москве хоть потихоньку и животные стали в домах у людей появляться – во дворах, правда, никого, кроме крыс помоечных, не было с самой войны.

В квартире Пелагеи завели своего кота – Колька откуда-то с работы притащил, там кошка у них на заводе окотилась – сама, говорит, драная-страшная, а котеночка принесла – как «сибирский валенок», серый, пушистый настолько, что блох не прочесать!

Назвали Васькой. Все его сообща, «всем миром» подкармливать стали, и поселился он на кухне, возле мусорного бачка ему блюдце его поставили. А спал он на крышке того же бака, под раковиной. Приноровился сам с крышки наверх в раковину залезать и воду пить. И вот умница какая – гадить ходил исключительно во двор, и летом и зимой, откроют ему дверь с черного хода из кухни – он убежит, а потом в парадном перед дверью квартиры сядет – и молчит, главное, и не мяукает даже, а просто ждет, кто войдет, тот его и впустит!

Умный кот!

В квартире из прежних «старых», довоенных еще соседей, остались в живых Елена Ивановна, дочь немца-профессора военной медицины, сгинувшего со своим младшим сыном Отто-Толей в лагерях или в ссылке в талдысайских голодных степях за Алма-Атой еще до войны, да ее дряхленькая совсем уже бабуля – «бабушка-мадам» Брандт, когда-то хозяйка всей квартиры.

Елена Ивановна вышла замуж и носила теперь фамилию мужа, тоже немца, но «нашего», прибалтийского, родом из недавно присоединенной Риги, и тоже, как и ее отец, профессора – но не медика, а заведующего кафедрой немецкого языка в столичном знаменитейшем инязе на Метростроевской – бывшей Остоженке.

Александр Андреевич Лепинг, статный, высокий и потрясающе импозантный, из тех, кого боготворят и дамы, и простушки – был в юности белым офицером – штабс-капитаном, получил трех «Георгиев», и судьба его схожа была в чем-то поначалу с судьбой таких военспецов, как Тухачевский. Только вот, начав преподавать военное искусство, открыл в себе Александр Андреевич таланты лингвистические и охотно занялся порученным ему высшим советским руководством составлением современных немецкоязычных военных словарей и преподаванием немецкого и английского языков для срочно сформированного спецподразделения молодых разведкадров Красной Армии.

Всю войну руководимый им иностранный подотдел пропаганды Совинформбюро составлял и озвучивал тексты антифашистского вещания на фронтах по советскому радио на немецком языке и печатал по-немецки же листовки для сбрасывания с наших самолетов над оккупированными гитлеровцами территориями СССР.

С самого поворотного времени на победное завершение войны с гитлеровской Германией профессор Лепинг в составе группы ведущих ученых-языковедов трудился над формированием титанического по задумке и исполнению объема документов, необходимых для подготовки ряда решающих встреч глав государств-союзников, а в последствии – для безукоризненного документального оформления и проведения мирового Нюрнбергского процесса.

Но в Полькиной квартире никто и не подозревал, почему Александр Андреевич возвратился с войны позже всех остальных – в конце 47 года. И наградами своими ученый профессор никогда не кичился. Только однажды и увидели его соседи при всей орденской красе на гражданском сером костюме-тройка – на Колиных проводах в армию.

К «элите» Пелагеиной коммуналки принадлежала также «грамотная» дочь пропавшей без вести вместе со своей старой матерью пианистки Анны Израилевны Евгения Павловна Должанская – преподаватель истории марксизма-ленинизма в прославленной московской консерватории на Герцена. Это она увлекалась русским искусством и водила соседских полунищих Полькиных детей в Третьяковку.

У Евгении Павловны было уже двое своих маленьких детишек, сын и дочь, но воспитывать их ей прошлось одной, и не без помощи соседок: Пелагеи и Насти Богатыревой, – «симпатии» пропавшего Рувима, – муж ярой убежденной коммунистки Евгении Должанской недавно скончался на работе от инфаркта. Говорили, что перед этим на него сильно накричал его непосредственный начальник.

Умер в психбольнице в подмосковных Белых Столбах и ее несчастный сумасшедший брат Ника, подававший когда-то огромные надежды скрипач-виртуоз. Умер – от голода.

Из тех, кто был в эвакуации, вернулись далеко не все.

Скончалась в поезде, идущем уже на Москву, так и не доехав до дома, старая балерина Ольга Карповна.

В ее комнату въехала и теперь жила, стуча всеми вечерами и ночами на пишущей машинке, сухая и длинная, в седых завитушках, немногословная с соседями и неулыбчивая, постоянно в кругленьких очочках, пожилая машинистка из машбюро на Лубянке Лидия Николаевна Тихомирова.

Ее все как-то опасались, и в гости к ней в комнату заходил один лишь Коля, его она очень привечала – он частенько чинил ее разбитый «УндервудЪ» – и поила эрзац-какао с молоком и настоящим сахаром.

Колька рассказывал потом Вере и Капе, что огромные зеркала предыдущей жилички эта «сухарница» не тронула – наверное, дурачился Коля, ей понравилось рассматривать свои мощи после ванны перед сном, считать, сколько новых морщин появилось «за истекший с 905 года период». А какава у ней была ничего так, сладкая!

Трусоватый Рувим-Херувим исчез где-то в неизвестности под Уралом.

В его комнате жила теперь нестарая миловидная и очень усталая тихая женщина, тоже Лидия, но – Ивановна, с пятилетним ребенком – девочкой. Лида была партизанкой из Белоруссии, спасла в лесу от гибели раненого болгарского коммуниста-подпольщика, полюбила его, выхаживая, забеременела и родила болгарскую девочку Галю. Фамилия у Галочки была отцовская – и чудесная – Валева.

Отец Гали был, к сожалению, женат, да еще и с двумя детьми, но, вернувшись в Софию, он никак не пострадал от своей «истории», и даже получил вскоре назначение на работу в дипломатический корпус в Москву. Супруге он честно рассказал о своем – третьем – ребенке, она, кажется, все поняла, и вскоре Лиду с дочерью «выписали» из Гродно жить в Москву. Лидию Ивановну устроили на работу на очень популярную тогда московскую фабрику игрушек номер 1 на Шаболовке.

Девочку Галю водила она в детский сад.

Соседка Лидия Ивановна была неплохой художницей-самоучкой, и мастер цеха, присмотревшись к ней повнимательнее, вскоре поручил ей самую ответственную и тонкую работу – расписывать кукольные лица.

Хоть и не было принято в квартире, потому что очень боялись, красить на Пасху яйца, всё же все соседи просто мечтали получить от Лидии Ивановны одно-единственное расписанное ею яичко.

Пелагея ставила на огонь вечером перед Чистым Четвергом для всей квартиры здоровенную общую кастрюлю с водой, сыпала в нее много соли, и каждый клал туда варить по одному куриному беленькому яйцу. Потом, остудив все под холодной водой, Пелагея аккуратно вытирала и заворачивала каждое в отдельную чистую тряпочку, затем укладывала в брезентовую крепкую сумку с твердым прочным дном и относила Лидии, чтобы та утром взяла всю поклажу к себе на работу.

Когда вечером Лида молча возвращала Пелагее сумку, та, не глядя и не разворачивая, забирала одно крашеное яйцо себе, а остальные втихую разносила по участникам крамольной затеи.

И каждый ахал в своей комнате от восторга и восхищения, получив неописуемую праздничную красоту: черные и белые лебеди плыли друг за другом по синему озеру, ангелы в вышине звонили в колокольчики, голуби и зайцы, ленточки и бабочки в виде букв ХВ, а иногда даже церковные купола и лик Богородицы или Иисуса, или Николая-Угодника и Чудотворца сияли, прорисованные тончайшей кисточкой и покрытые навеки слоем прозрачного лака.

Есть такое яйцо было невозможно и грешно.

У всех соседей эти пасхальные подарки хранились до состояния полнейшей тухлости, зато, если перетерпеть и надколоть иглой маленькие дырочки сверху и со дна, яичная середина высыхала и становилась невесомой – а картинка сияла и радовала еще долго-долго…

Иногда в коммунальном Полькином коридоре появлялся, проходя его весь до конца и заворачивая в угловую комнату направо, небольшого роста плотный, хорошо одетый гражданин, черноволосый, очень смуглый, с абсолютно сизыми щеками, слегка припудренными «от синевы». Недолго побыв в комнате соседки, он шел обратно, ведя за ручку свою дочь.

А у Полькиного подъезда, в переулке, ждала его шикарная черная блестящая машина ЗиС.

Через несколько часов вдвоем с девочкой возвращался только водитель, он и провожал ее до дверей Полиной квартиры, звонил 5 звонков, передавал ребенка с рук на руки матери и уходил, откозырнув, к машине.

С самой, почитай что, ночи на Седьмое ноября началась в квартире праздничная суета.

Часть 18. Эти праздничные проводы…

На ночь под Седьмое ноября – под самый праздник Революции – поставила Пелагея «подходить» три ведерных кастрюли теста для пирогов.

Собственно пирогами называла Полина не «закрытые» большие кулебяки, не расстегаи, и не сладкие «деньрожденные», круглые, со среднего размера сковороду, с подгоревшим яблочным повидлом, вылезающим поверху на тестяную украшательную решеточку, – а печеные пирожки с начинкой, но не мелкие, на один «укус» – а щедрые, размером «в лапоть»!

Пироги эти «лапотные» у нее получались знатные, вкуснейшие: что с капустой свежей, что с грибами, или же просто с размятой без комков вареной картошкой – пюре, по-московскому, – и со слегка ошпаренными кипятком и потом уже поджаренными на сковородке лучком и морковкой – а иногда даже и с мясом, то есть, с фаршем, пополам перемешанным с рассыпчатым рисом, проваренным в луковой же, или картофельной, крепко подсоленной воде.

И только у Пелагеи были они такие мягкие и пышные, такие красивые, смазанные поверху каждый яичным желтком – аромат от этого «печива» плыл по всем углам огромной квартиры, и сразу же, учуяв его, все поголовно бывавшие в то время дома соседи выползали на кухню, как бы по делу, чайник, там, поставить, или посуду отнести – знали потому что наверняка: угостит их тетя Поля пирогами своими всенепременно!

А когда начинали у нее выспрашивать про рецепты, то отвечала всегда Полина кратко и веско:

– «Рецепт один у нас – бедность. Ведро воды – да ложка соли, вот и весь секрет.»

Верка с Капкой, наблюдая, как Полина жарит, например, блины, постоянно удивлялись, как ловко получалось у той вовсе непростое для многих, а особенно – начинающих – дело.

Сначала смазывала Пелагея дно огромной чугунной, «низкой», без ручки, сковороды, держа ее над огнем и не очень быстро наклоняя из стороны в сторону на прожженном за долгие годы деревянном «чапельнике».

Смазка эта состояла из нескольких капель постного масла, разнесенных по всему нутру старой сковородки тремя большими гусиными перьями, тоже уже насквозь промасленными за многие разы «употребления» и связанными вместе тряпочной веревочкой в подобие малого веника.

Хранилось это перьевое приспособление в стеклянной полулитровой открытой банке в тумбе кухонного стола – и создавало в этом столе душный и никогда не выветривавшийся подсолнечный запах «честной бедности»…

Потом Пелагея начинала разливать в раскаленную сковородку очень кислое, потому что на живых дрожжах, успевшее за ночь подпереть крышку из «нутра» высокой кастрюли, блинное тесто, – и делала она это всегда «особой» ложкой – плоской, небольшого объема, некрашеной деревянной, на длинной ручке.

Виртуозными движениями успевала как-то, еще до затвердения жидкого изделия от жаркого огня, покрыть, а вернее, полить все дно сковороды тончайшим мелкопузырчатым слоем – просто на глазах становящимся насквозь «кружевным», в дырочках, хрустким по краям, блинком.

Затем блин от резкого встряхивания вперед и вверх и мгновенного наклона сковороды вбок легко слетал с нее и ровненько ложился прожаренной своей стороной на «железную обливную малированую», то есть, металлическую эмалированную, тарелку-блюдо.

Оно уже заранее подготовлено было Пелагеей и поставлено на боковую решетку плиты, под правую руку.

На этом блюде полуготовый блин – если должен был стать «пустым» – долго не залеживался и уже незажаренной своей стороной снова попадал на сковороду, «допекаться».

А если суждено ему было стать блинчиком с начинкой, – то на железной той тарелке подрастала тогда горка «полуфабрикаНтов», а потом каждый из них быстро начиняла Пелагея изнутри, по прожаренной стороне, одной столовой ложкой – и не более! – разварной гречневой каши, или творога, а то и просто – мятой картошкой с луком и яйцом.

Полька блинчики с начинкой никогда не «перепаковывала», то есть, не закрывала квадратным конвертиком со всех сторон, – а лишь «закатывала» в длинные тонкие трубочки-рулетики и выкладывала их бочком друг к другу, ровненько, на другую уже, глубокую и сильно разогретую сковородку, – и так дожаривала «до кондиции», оставляя затем храниться прямо в этой сковороде, всегда прикрывая ее вместо крышки деревянным кружком-подставкой под чайник.

…«Толстую» сковороду эту схватила Полька однажды всей голой ладонью, без «прихвата» – за мощную, целиково литую, железную ручку, как будто за деревянную – и отбросила далеко от себя на кафельный пол, закричав от дикой пронзительной боли.

Вдруг увидела бутылку с растительным маслом – и всю почти вылила на свою мозолистую, натруженную красную ладонь, прямо на вздувавшиеся, аж с шевелением, огромные волдыри от ожога.

Потом открыла на всю мощь кран с ледяной водой, подставила руку, застонав, опустила вниз глаза – на затоптанном полу кухни, веером разбросанные вокруг упавшего «чугуния», нет, все-таки «люмения», – лежали красиво поджаристые плоды Полькиного напрасного труда.

Один «плод», – давясь, прижав уши к затылку и закрывая глаза от нестерпимо горячего, свалившегося на него неожиданного счастья, уже доедал кот Васька, зараза такая…

Полька тут и заплакала – бутыль цельная масла пропала – и еда на два дня.

Да кабы больничный брать с рукой не пришлось – вона, шкура-то, клоками с ладони сползать начала!

Брысь, скотина! – замахнулась на кота, закрыла кран с водой, нагнулась – и левой рукой подобрала в тарелку все блины, оглядываясь, не увидел бы кто из соседей.

Краем фартука обернув здоровую руку, осторожно, захватила с пола треклятую сковородку, порядком уже остывшую, кое-как ссыпала туда теплые еще блинчики, прикрыла все «кружком» деревянным – и тихо постанывая, ушла с кухни.

…А уже абсолютно готовые блины – те, которые были «без ничего» – укладывала Пелагея постепенно растущей в высоту стопкой в широкую и плоскую, мятую по бокам, старенькую кастрюлю с почерневшей от времени крышкой.

Там блины слегка «допаривались» и долго не остывали. А вечером или на следующий день их легко было разжарить.

По особому «заказу» детей делала часто Полина из готовых блинов «блинчатые пироги» – пересыпала каждый снятый блин малой щепоткой сахарного песка и переворачивала, кладя на отдельную тарелку.

Далее смазывала слегка их «поверху изнанки» маслом: сначала подсолнечным, – аккуратно, «без осадка», вылитым в старую фаянсовую «селедочницу» из захватаной поллитровой бутылки, где толстым слоем оседали на дне «остатние лохматушки», дававшие при жарке жуткие, будто мыльные, пузыри – а затем уж и растопленным «коровьим» маслом – из «економного» маленького чайного блюдца.

Для этого «умасливания» насаживала Поля на старую кривозубую алюминиевую вилку половинку очищенной сырой картофелины – и окунала ее попеременно то в постное, то в «животное» масло, нанося по два еле ощутимых слоя на горячие блины.

Остатки топленого масла выливались потом в ту же селедочницу к растительному маслу, туда же меленько нарезала Пелагея обе половинки сырой картошки – заветренную промасленную и посиневшую нетронутую, – вдобавок еще крошила лук и черствый черный хлеб небольшими кусочками, заливала все месиво сверху сильно разбавленным водой мутным уксусом и сьедала сама эту «тюрю», вместо своих блинов, – чтоб детям на завтра их еще хватило.

Когда стопка посахаренных блинков на тарелке подрастала достаточно, Пелагея разрезала ее сверху длинным и всегда остро заточенным кухонным ножом на четыре части, и каждый «четвертинный» столбик перекладывала, аккуратно сдвигая, на тарелки нетерпеливым едокам.

Коле особенно нравилось съедать из такой, треугольной поверху, башенки сначала ту часть, что была когда-то ближе к серединке блина – самую сладкую, мягкую и вкусную, – а потом уже все остальное.

Вера, наоборот, просила мать не складывать блины в кастрюлю с крышкой, и не разрезать, а оставлять ей более низкую стопку целых, потому что любила хрустящие зажаренные края.

А мать Капкина, соседка «с чердака», сама умелица по части дрожжевой «затирки» для браги и по пирожкам, но – жаренным в масле, – так и вовсе приходила выспрашивать у Польки про дрожжи для блинов – какая-то «тайная закваска» там присутствовала.

И все соседи постоянно удивлялись и восхищались Полькиными блинами и пирогами.

* * *

Вся квартира готовилась к празднику – и, нет, не гудела, как улей, а тихо шевелилась изнутри незаметными мелкими движениями, скорее, как муравейник.

Начало праздненства было оговорено на обеденное время – на час дня: все уже и с демонстрации придут, кто назначен был от работы, и с парада вернутся, кому честь выпала на Красной Площади постоять и родное Правительство на верхушке Мавзолея хоть издали, да «живьем увидеть».

Демонстрация вовсю уже шумела вдоль улицы Кирова, медленно, но верно продвигаясь к самому Кремлю.

Из комнатных репродукторов звучала музыка и голоса дикторов радиовещания, а с улицы глуховато доносился через открытые форточки неподражаемый живой звук людского бесхитростного веселья.

Из отдельных звеньев длинной, драконом растянувшейся цепи «трудяшшых», как говорила Полька, – так называемой «колонны демонстрантов», – неслась на волю несмолкаемая музыка: вразнобой, но весело, лупили по огромным барабанам, били в литавры, басили обвивавшие тела и плечи музыкантов, как золотые бажовские полозы-удавы из уральских сказов, огромные трубы духовых самодеятельных оркестриков.

Одновременно заливались рьяно то тут, то там гармошки, баяны и аккордеоны, и народ на ходу по принципу – чем громче, тем лучше! – дружно пел разные песни: кто – революционные: про тачанку-ростовчанку, которая наша гордость и краса! про Щорса, про «Яблочко», а кто – веселые и незабываемые песни недавно отгремевшей Победой войны.

Про печальное петь не хотелось.

Некоторые особо бойкие выскакивали из медленно идущей к самому Центру Москвы колонны в сторонку и плясали на ходу, как-то непостижимо тоже двигаясь вперед – и всегда рядом со «своими!» – выкаблучиваясь и вприсядку, и «веревочкой», или крутились под ручку парами, попеременно в разные стороны, притоптывая и взвизгивая, – а все остальные им хлопали громко, как зрители в театре, и затаскивали заплясавшихся обратно в строй.

На всех площадях вдоль маршрута продвижения останавливались, подчиняясь командам быстро бежавших вдоль колонны распорядителей шествия в одинаковых габардиновых темно-синих добротных пальто и с красными нарукавными повязками со школьной надписью жирными желтыми буквами «Дежурный».

Поджидали, когда подтянутся остальные – и тут же снова начинались или танцы – если рядом играли, заглушая другую музыку, духовые, – или же пляски, под гармонь, чтобы и согреться – и себя – да удальство и умение собственное повеселиться на славу – народу предъявить!

Все были веселы и жизнерадостны, и совсем не наблюдалось не то что пьяных, а даже и заметно подвыпивших, потому что было довольно раннее утро долгожданного праздничного дня, который бывает один раз в год. Вот к вечеру, да по домам – это дело другое…

Люди «облачались» в самое свое нарядное из одежды, каждый старался показаться хоть в какой-нибудь, пусть малой – но «обнове», особенно молодые женщины: некоторые мерзли, например, в купленных с получки специально к празднику тонких фильдеперсовых розоватого окраса чулках, а некоторые и вовсе шли в летних новеньких босоножках, обутых на белые «парадные» носки поверх толстых темно-коричневых чулок в резиночку.

Мужчины были все поголовно в новых кепках, а некоторые – даже и в шляпах твердого фетра с промятой ребром ладони «серёдкой».

Шелковые шляпные ленты над широкими полями лоснились свежестью аж до самого вечера, а потом, захватанные не очень-то чистыми руками и мокрыми пальцами владельцев, лосниться начинали от жирноватых частых пятен.

Поэтому цвета самих шляп выбирались населением потемнее, «немаркие».

В велюровых шляпах – серых, с мягкой тульей, выступало лишь начальство да «настоящие артисты».

На Чистых Прудах, у метро «Кировская», завихрялся поток народный всенепременно.

Демонстранты, мужская часть – с алыми нагрудными бантами на булавках, со значками поверх пиджаков, прямо на пальто, а женщины – с приколотыми на воротники бумажными цветками, некоторые в повязанных назад концами красных кумачовых косынках – все почти что-нибудь, да несли, или даже везли на велосипедных колесах: если не самодельные транспаранты с графиком заметно продвинутых с прошедшего Первомая и закрашенных новыми показателями трудовых достижений, и если не портреты прошлых и настоящих вождей, – то уж хотя бы красивые длинные лакированные палки с цифрами «3» и «1», или же осенние голые ветки с привязанными к ним пышными цветами и лентами из гофрированной, ядовитого окраса, бумаги.

Народ – и мужчины, и женщины – мгновенно отбегал в сторону бульвара и организовывал слева и справа от начала центральной аллеи Чистых Прудов малые кучки «прикрывающих», то есть по очереди державших вниз головой то, что несли демонстрировать, – плакаты, а иной раз и портреты, – и мочился прямо на бульваре, под самыми толстыми деревьями и облетевшими, но густыми кустами старинной сирени.

Один из очень редких в Москве общественных туалетов находился поблизости, в глубокой арке, ведущей во двор Почтамта – и был, по случаю праздника, наглухо закрыт.

Но вот раздавался вдруг откуда-то сверху, как гром небесный, безжалостно-строгий окрик конного милиционера:

– «Прекратить безобразие!», а иногда и просто: «Только вот попрошу не ср…ть!»

– и немедленно, поправляя на ходу одежду, все облегчившиеся убегали и снова занимали свои места в колонне, частенько забывая цветущие ветки и палки с цифрами в кустах.

Плакаты, а особенно, портреты, оставлять не смели – и даже вверх ногами, прикрывая срам присевших, держать очень боялись: ведь те же, кто рядом мочился, могли назавтра настучать на работе…

Эти ветки с полуразмоченными осенним мелким дождем или даже первым колючим снежком цветками и красивые отполированные и раскрашенные палки тут же собирали дети, опасливо, стараясь не «вляпаться» после, по меткому выражению Пелагеи, «демосрантов», обходя кусты Чистопрудного бульвара.

Потом, с добычей, ребята убегали вновь на площадь, к Главпочтамту, где возле не работавшей до полудня станции метро шла бойкая и не очень организованная торговля всякой всячиной.

Городские продавщицы мороженого, кваса и «газводы» довольно быстро уходили, расторговавши свой, в общем-то, летний «прейскурант товаров», несмотря на холод.

И тогда наступала очередь других, немосковских и – незабвенных.

Безногий, на дощечке с четырьмя шарикоподшипниками вместо колес, ловко передвигая эту грохочущую по асфальту конструкцию двумя настоящими чугунными утюгами, торговал чудесными и таинственными «заморскими жителями»: в узкой, запаянной с обеих сторон стеклянной длинной колбочке, в глицериновом пузыре, вверх-вниз при разворотах, медленно плавал крошечный красный – или черный – стеклянный же чертик с белыми рожками и хвостиком, пропадая из виду в густых зарослях травы «подводного царства» по краям трубки.

Тетка с большой корзиной через локоть, в деревенском теплом платке, повязанном поверх яркого цветастого, прикрывающего весь ее лоб до самых глаз и подвернутого на висках «коробочкой», в новеньком, «к празднику», чистом сером ватнике, пахнувшем мышами и нафталином, топталась себе тихонько на углу в валенках и блестящих галошах, и вдруг звонко чем-то подсвистывала – заманивала, приоткрывая плетеную корзинкину крышку, глиняными пестрыми птичками-свистульками и деревянными, ярко-расписными лаковыми веселыми дудочками.

Бабулька, тоже в платочке, но в городском свежеперелицованном пальто с рыжей через плечо потрепанной лисой со стеклянными «чучельными» глазками, вся увешана стояла связками крашеных в разные цвета невесомо-легких крошечных корзиночек из лыка; по бокам, у самых ручек, квадратные корзиночки эти были украшены искусно сплетенными лыковыми же цветными розанчиками.

Худой и сильно, видать, подслеповатый малый в кепке-восьмиклинке с пуговкой призывно жужжал и щелкал, ловко наматывая белыми длинными пальцами на карандашные деревянные палочки с проточенной вверху по кругу широкой лункой и разматывая обратно, сургучные красные, синие и черные цилиндрики на веревочках. Такая непонятно чем, все-таки, шумящая трещотка в виде удочки с грузилом, в народе имела название не то «уди-уди», не то «уйди-уйди» – а то башку прошибу…

После ухода с бульвара милицейских вылезали невесть откуда, прохаживаясь как прогуливаясь вдоль сквера, но не ступая на околопочтамтовскую площадь, многочисленные и пестрые семьи цыган.

Цыганские женщины постарше, в атласных шалях с кистями, предлагали погадать «на веселую судьбу», а если потенциальная «клиентка» была без кавалера и отказывалась, но при этом неуверенно смотрела гадалке в лицо, та начинала пугать страшным, потом тянула за собой полусозревшую жертву в кусты за лавками и предъявляла ей ужасные доказательства будущих бед: но сначала просила, например, перекреститься и плюнуть на вытащенную из-под воротника самой цыганки блестящую новенькую иголку.

При этом рядом появлялась вдруг девочка лет десяти-двенадцати, и цыганка говорила:

– «А вот и дочь моя с нами – а божье дитя не даст соврать! Не бойся, милая! И верь мне! Помогу тебе во всем, красавица!»

Тут уж «красавица» неуверенно крестилась, потом плевала на иглу – и, о ужас! – блестящая иголка немедленно становилась ржавой!

Жертва гадания заметно бледнела и начинала дрожать губами…

«Ой, недоля твоя, девушка, недоля! Дай дальше посмотрю, что тебя ждет!» – и вот появлялось у цыганки в руках протянутое ей девочкой-помощницей сырое куриное яйцо.

«Мамаша» ловко завертывала его в обтерханный носовой платок, грозно восклицала:

– «Гляди, что увидишь!», тут же с треском раздавливала яйцо в платке – и на долю секунды раскрывала, а потом немедленно закрывала свою ладонь.

В желтой яркой середине сопливого яйца, среди скорлупок, показывался на мгновение огромный шевелящийся черный жук!

Старуха отбрасывала на землю мокрый этот платок и плевалась через левое плечо, девочка куда-то исчезала – не забыв подхватить и унести следы гадания, а клиентка, в полном ужасе и раздрае чувств, отдавала цыганке все свои накопленные специально к празднику скудные денежки из спрятанного во внутреннем кармане старенького пальтеца потертого кошелечка, чтобы «очиститься от недоли».

И получала взамен ржавую иглу с указанием зарыть ее в полночь под первой попавшейся березой…

А уличный праздник на бульваре продолжался…

Невзрослые цыганята-подростки бойко разносили веером растопыренные в грязных ладошках самодельные сладости, – и сами, украдкой от своих же старших, изредка эти сладости подлизывали: петушки и сердечки из жженого темно-рыжего сахара, насаженные на кривоватые и занозистые, если долизать до конца, щепочки-лучинки.

Молодые и пузатые, потому что вечно беременные, мамаши-цыганки с хорошенькими кучерявыми и черноглазыми младенчиками на руках, и при них худенькие девочки-няньки из тех, что постарше – с очень длинными и густыми распущенными волосами – торговали невесть из чего надутыми, раскрашенными масляной густой краской и гремящими внутри горохом «пузырями».

Мужчины-цыгане на Пруду попадались не часто – они шли, внимательно и остро позыркивая по сторонам и то и дело оглядываясь назад, да покуривали маленькие изогнутые трубочки и протягивали их вдруг некоторым, отдыхавшим на скамейках, уткнувшим руки в карманы, одиноким мужикам, с коротким вопросом: «Повеселишься, брат?»

Потом присаживались рядом, сначала просили денег. А затем протягивали дымную трубочку – давали разок затянуться, только из своих рук, трубочку при том не выпуская ни на миг, – да еще раскрывали вдруг перед носом курильщика колоду карт из нагрудного кармана, но не гадали, и играть в очко, или, понятнее, в «секу» – не предлагали. А карты перед носом клиента держали «рубашкой» – там, на крапе, в срамных позах, нарисованные наяды развлекались, кто с кем – или же с чем – умел…

И все поголовно боялись милиции.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации