Текст книги "Апостасия. Отступничество"
Автор книги: Людмила Разумовская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
20
«Мой дорогой, милый Петечка! Я возвращаюсь в Петербург. Натан Григорьевич уехал к Тр. в Вену, а я решила вернуться домой. Если бы ты знал, милый, милый Петюша, как я соскучилась по России и прежде всего по тебе, мой милый, милый, любимый мальчик! Я ничего не буду писать тебе пока о своих планах, ты очень удивишься, когда я расскажу тебе, как я решила переменить свою жизнь. Ты конечно же помнишь М. Ф., жену Горького, так вот, в последнее время я брала у нее уроки актерского мастерства, и она (они все!) нашла, что у меня талант (!) и что мне надо на сцену! (Теперь умолкаю, довольно!) М. Ф. обещала похлопотать и устроить меня если не в Художественный театр, то, по крайней мере, к Мейерхольду. (Вот видишь, какая я болтушка!) А я вся горю от предвкушения своей сценической карьеры, которая (как они опять же все говорят) должна быть блистательной (представляешь?)! О легальности нечего беспокоиться, у меня новая фамилия и отличные документы. Знаю, что у тебя тоже все хорошо, и очень за тебя радуюсь.
Мой милый, золотой, кроткий мальчик, как я хочу поскорее тебя увидеть! Мне столько нужно тебе рассказать! Ты будешь горько рыдать, когда узнаешь, сколько я перестрадала за эти годы! Но ты, я знаю, знаю, только ты один сможешь меня утешить и простить. Да, да, простить свою маленькую, неразумную женушку, бедную головушку.
Нежно целую твой умненький лобик, твои чýдные, милые глазки, твои сладкие губки и всего-всего моего дорогого мальчика!
Я приезжаю двадцать пятого утром, остановлюсь в ”Англетере“ и непременно жду тебя в этот же день у себя в номере, где мы обсудим все дальнейшее. Да, зовут меня теперь мадам Пужелар. Я – ха-ха-ха – француженка! Все, все расскажу при встрече!
До скорого, скорого свидания, моя любовь!
Твоя и только твоя Н.!
P. S. (С эсерами покончено навсегда! Отныне мой девиз – театр, ТЫ и благонамеренность. Ты разделяешь? Ты ведь тоже больше не бомбист?.. О милый!)
Господи, когда же наконец мы увидимся?!
Целую, целую тысячу раз!
Твоя…»
Неделю проносил Петр в кармане Наденькино письмо. Рука не поднималась ни выбросить, ни распечатать. Письмо, как холодная змея, жалило руку, не руку – сердце. Наконец он не выдержал. Дрожащими пальцами вскрыл конверт. В глаза ударил ее крупный, милый, гимназически старательный почерк. Захолонуло сердце. Еще не вчитываясь, почти не вникая в смысл, пробежал глазами письмо. Потом еще раз, еще… и еще. Наконец до него дошло, что Наденька приезжает… приехала? Какое сегодня число? Бросило в жар. Неужели опоздал? Какое сегодня число?! Неужели она напрасно прождала его в «Англетере»?! От отчаяния он никак не мог вспомнить сегодняшнее число. Он бросился на улицу и, сбегая вниз по лестнице, чуть не сбил с ног поднимающегося пожилого господина.
– Извините… ради Бога… что у нас сегодня?!
Господин посмотрел на него как на сумасшедшего и ничего не ответил.
А Петр уже летел дальше, чертыхаясь и на господина, и на свою память, и на то, что письмо пролежало Бог знает сколько времени и Наденька может подумать, что… Он не додумал эту ужасную мысль и выскочил из подъезда.
День был ослепительно хорош – Столярный переулок словно вымер, все попрятались от жары, и только на противоположном его конце лениво прохаживался полицейский. Через несколько секунд Петр оказался в подходящей близости к стражу порядка.
– Извините… я что-то запамятовал… У нас сегодня что? В смысле число? Какое? Мне срочно! – умоляюще закончил Петр.
Полицейский не спеша развернулся и, уставив на Петра сонные расслабленные глаза, так же неторопливо спросил:
– Вам угодно знать, милостивый государь, какое сегодня число?
– Ну да-да, я же русским языком! Число! Именно!
– Гм… Ну, двадцать шестое июня… – ответил полицейский, покручивая усы.
– Как?!. Не может быть… – побледнел бедный Петр. – Вы ничего?.. Не перепутали?.. Это что, точно? Неужто двадцать шестое?! – слабым голосом проговорил он.
– Именно так-с! Двадцать шестое-с, – удовлетворенно подтвердил полицейский, словно двадцать шестое число доставляло ему особое удовольствие.
Петр застонал, как от зубной боли, схватился за голову и, раскачиваясь из стороны в сторону, зашагал прочь. Потом вдруг остановился, на секунду замер и, что есть духу, кинулся бежать по направлению «Англетера».
А в номере уже сутки металась от неизвестности Наденька. Не получил письма! Или… получил, но не хочет! А если… снова на поселении или в тюрьме? Но нет, нет! Она же все про него знает, он здесь, здесь, оканчивает университет, снимает комнату близ Сенной…
Не выдержала, отправила с утра посыльного… И вот – уже скоро полдень, и никакого ответа!
Вдруг в дверь нервно постучали, Наденька бросилась открывать – на пороге стоял запыхавшийся от счастья и быстрого бега Петр с выпученными глазами и красным от напряжения лицом.
Наденька простонала и упала Петру на руки. Он долго держал в руках драгоценную свою ношу, не зная, что с нею делать, – Наденька как будто потеряла сознание. Наконец он сообразил отнести ее на кровать, и тут новоиспеченная француженка открыла глаза. Петр расплылся в улыбке.
– Наденька… Наденька… – Он ничего не мог больше сказать и только повторял ее имя.
А она тоже смотрела на него синими преданными глазами и шептала:
– Петечка, это ты… Петечка…
Это взаимное шептание имен продолжалось несколько минут, пока Наденькины губы не сложились в трубочку, и Петечка долгожданно припал к дорогим устам.
Когда после долгого воздержания супружеская страсть была несколько утолена, Наденька, уже по-деловому сидя на постели и облокотясь на пышные, в батистовых наволочках подушки, излагала план будущего совместного жития, в котором Петру предлагалась роль уже самого настоящего (не фиктивного) мужа, а ей – роль самой настоящей преданной жены безо всяких потенциальных возможностей перемещения к Натану Григорьевичу, буде он того захочет и призовет.
Петр торжествовал свою Полтаву. Враг не то чтобы наголову разбит, однако позорно бежал с поля боя в далекую заграницу, и, надо полагать, навсегда. А награда за Ништадтский мир – вот она, лежащая у его ног поверженная Наденька, которой он вовсе не собирался ставить в укор бывшие измены и великодушно отпускал прошлые грехи.
Он плохо слушал ее безостановочное лепетанье насчет его будущей врачебной практики и ее театральной карьеры, насчет их домашнего благоустройства и семейного очага. Она больше не желала никаких бомбометаний, а только одного милого уютного гнездышка и героических ролей в театрах. Он на все согласно кивал. И даже когда она объявила, что хочет, чтобы они вместе поехали навестить (а может, и забрать) ее сына, которому исполнилось шесть лет, он и тут радостно согласился: такая уж наступила полоса в его жизни, что только и оставалось – все принимать без рассуждений да облегченно радоваться.
– Но скажи, скажи мне, отчего же ты теперь госпожа Пужелар? Кто такой этот Пужелар? – гладя Наденькину ручку и заглядывая ей в глаза, спрашивал Петр.
– Ах, Боже мой! – заливалась она легким смехом. – Это фиктивно! Представляешь? Фиктивный муж! Француз! Натан Григорьевич устроил. Для легальности. Представляешь?
Петр невольно помрачнел, вспомнив, очевидно, и себя в статусе фиктивного. Неужели, – ревновал он, – фиктивность и этого француза оказалась столь же ненадежно условной, как и его собственная?
А Наденька, заметив в нем перемену, защебетала еще веселее, зацеловывая все его необъявленные ревности и подозрения. И это выходило у нее так мило и просто, что Петр подумал: все так и обстоит, а если даже и не так, то он не хочет больше ни во что вникать, и терзаться, и терять свое вновь обретенное счастье, ибо все, кроме самой Наденьки, вздор!
Через неделю молодые супруги уехали в Нижний. План был такой. Представить родителям венчанного супруга – Петра, попытаться забрать сына и получить причитающееся ей приданое для обустройства и налаживания семейной жизни.
* * *
Узнав о возвращении блудной дочери, Иван Афанасьевич Перевозщиков дочь не принял и в свидании с сыном отказал. Такая чрезмерная жестокость показалась Наденьке чудовищной. (Она так рассчитывала на приданое, ибо из каких же таких средств, позвольте узнать, справлять себе театральный гардероб?!) Приложив все свои актерские способности, Наденька попыталась разжалобить мать и умолить хоть тайком повидаться с сыночком да выпросить у недалекой и сердобольной мамаши немного денег хотя бы на первый случай, пока не получит какой-нибудь ангажемент.
Варвара Ильинична не смела перечить мужу, но жалость к непутевой дочери пересилила страх нарушить мужнину волю. Через третьих лиц договорились о свидании вне дома, с тем чтобы Наденька только посмотрела на своего ангелочка, а если б и поговорила с ним, то только как с посторонним мальчиком, а ни в коем случае не со своим дитятей, ибо усыновленное дитя считало Варвару Ильиничну и Ивана Афанасьевича законными родителями.
Наденька все покорно обещала, но, увидав Ванечку, как две капли воды похожего на Натана Григорьевича, вдруг разразилась запоздалыми материнскими рыданиями и, обхватив его за тонкую, нежную шейку и заключив в цепкие объятия, помимо всех договоренностей страстно, теряя голову, зашептала:
– Ванечка… Натанчик… милый… Я твоя мама… твоя настоящая мама… я тебя заберу, заберу, ты хочешь ко мне? Ты хочешь жить со своей родной мамой, миленький мой, ангелочек, Натанчик?..
Так она продолжала безумно и быстро нашептывать рвущемуся из объятий чужой тети мальчику, беспомощно оглядывавшемуся на мать и уже готовому громко зареветь. Как коршун налетела на Наденьку Варвара Ильинична и, вырывая ребенка, закричала:
– Не смей! Прокляну! Не смей!.. Пойдем, Ванечка, пойдем, родной… Это – чужая тетя, плохая тетя, пойдем… – И, уводя плачущего, испуганного ребенка, кроткая Варвара Ильинична метнула на падшую дочь гневный взор такой силы, что бедная Наденька вконец уразумела: помощи ни от отца, ни от матери ей не видать как своих ушей и вся надежда теперь только на Петра да на свою театральную звезду.
В тот же день Наденька с мужем выехали в Петербург.
К удивлению Петра, непереносимое Наденькино горе к вечеру улеглось, слезы высохли, напудренное личико посветлело, по всему было видно, что Наденька не способна предаваться длительному отчаянию и принимает все случающееся неприятное в ее жизни с мудрым смирением и кротостью. Они даже распили шампанское по случаю неудачи, а потом на них напал такой беспричинный, непредсказуемый смех, так стало весело, так весело, что, трезво поразмыслив, оба пришли к утешительному выводу: все в этой жизни – к лучшему. И что бы Наденька стала делать с ребенком, отдавая все силы своей души теперь новому божеству – Театру – взамен неактуального бога – Революции?
Несмотря на рекомендательное письмо Марии Федоровны Андреевой самому Станиславскому, Наденьку в театр не взяли.
Константин Сергеевич принимал госпожу Пужелар в своем рабочем кабинете с самым искренним и теплым радушием и гостеприимством. Его милая и по-детски наивная улыбчивость и то доброжелательное внимание, которым он окружал каждого собеседника, нисколько не входило в противоречие с его царственно величавой наружностью и той удивительной личной значительностью, которые ощущались сразу и всеми без исключения.
Наденька была покорена с первого взгляда, как только увидала этого седовласого великана-красавца, его улыбающиеся, мудрые, чуть близорукие глаза и мягкую, прелестную, трогательную улыбку. Казалось, он весь светился, ласково перетекая в собеседника, оглаживая своим любовным вниманием его душу как величайшую драгоценность, и, заранее предполагая встречу с чудом нового таланта, заключал его в свои художнические бережные объятия.
И очарованная Наденька, не умея иначе выразить свою восторженную благодарность, принялась изо всех сил кокетничать и хохотать. Станиславский пробовал ее расспрашивать о французском и немецком театре (которые сам он превосходно знал), о последних европейских премьерах – увы, Наденька ничего не смотрела и только отшучивалась и, хохоча, рассказывала анекдоты о Горьком и о русских социал-демократах, которых, в отличие от театров, она навидалась предостаточно.
Но чем больше она хохотала, шутила и веселилась, тем рассеяннее становился взгляд Станиславского, пока не появилась в его глазах непривычная для режиссера скука. Прощаясь, он любезно объявил Наденьке, что очень сожалеет, но молодая актриса ее амплуа в театре уже есть, что тем не менее он чрезвычайно рад знакомству, благодарит за визит и любовь к их театру и просит передать Марии Федоровне низкий поклон, равно как и глубокоуважаемому Алексею Максимовичу, с которым они хоть и разошлись по вопросу о постановке Достоевского в Художественном театре (Горький был резко против, в газетных статьях рвал и метал!), но которого он по-прежнему чтит и от которого ожидает новых замечательных пьес.
Когда после ухода госпожи Пужелар его спросили, понравилась ли ему новая актриса, Станиславский рассеянно ответил:
– Кажется, из каботинок…
Неуспех у Станиславского Наденьку нисколько не обескуражил. Очарование от встречи не рассеялось ввиду отказа, но, казалось, только вдохновило ее на дальнейшие опыты. В Петербурге она добилась встречи с талантливым и строптивым учеником Станиславского Мейерхольдом. Всеволод Эмильевич принял ее на ходу, куда-то по привычке торопясь и убегая, и, быстро пронзив ее птичьим (какой-то хищной породы) взглядом, только сказал, что труппа уже сформирована и на днях они выезжают на гастроли в Харьков и Одессу и что, если госпожа Пужелар желает, она может поступать в его студию на Поварской осенью.
Ах, прекрасно! Но до осени еще так далеко!..
Искать театрального счастья Наденька укатила в провинцию. Она долго и трогательно прощалась с Петечкой, пообещавшим ей при первой же возможности прилететь на крыльях любви в Тамбов, и дала ему твердое слово писать каждый-прекаждый день и сообщать обо всех своих успехах и передвижениях.
Петр, несмотря на грядущие выпускные экзамены, снова заскучал. Растревоженное неожиданным и кратким свиданием после долгой разлуки сердце требовало более длительных насыщений. Ввиду отсутствия объекта он изливал свою неутоленную страсть на бумаге, получая и от Наденьки, как ни странно, ежедневные послания, где душечка описывала, не ленясь, всякий вздор, который он читал с умилением, покрывая поцелуями те строчки, где она, не смущаясь, называла его разными ласкательными, странными для постороннего уха именами.
Случилась и еще одна неожиданность. Вдруг приехал в Петербург отец Валериан. Да не один, а с дочерью. С Сашенькой, которую когда-то, чуть не сто лет назад, Петр вылечил от тяжелой пневмонии. Встретились они дружески. Как-никак, а отец Валериан, можно сказать, почти что вынул его из петли. Об этом и вспоминать не хочется, столько мутной воды утекло… Теперь Петр Николаевич без пяти минут доктор и уже практикует в Николаевском окружном госпитале, а Сашенька, вернее Александра Валериановна…
– Боже, да какая же вы стали!.. – удивлялся Петр, разглядывая барышню со всех сторон. – Прямо писаная красавица. Боттичелли! Ангел!
Белокурый, голубоглазый, румяный ангел в смущенье потупил хорошенькую головку. А батюшка доволен, смотрит одобрительно на дочь, улыбается.
– Да-с. Истинно – ангел! И не только по наружности, а и так, знаете ли, по душе.
– Что же, батюшка, вы свою красавицу замуж, что ли, выдавать приехали?
– Никак нет-с, Петр Николаевич. Не замуж. Хочет моя красавица в женском институте обучаться, медицине… Такое неизгладимое впечатление на мою дочь произвело ваше врачевание – прямо беда. Так вот и пришлось на старости лет паву нашу – из медвежьего угла да прямо к вам в вавилон везти!
– Ой! – запереживал Петр. – Как же это вы с такой неземной наружностью… Да знаете ли вы, милая барышня, что будущие доктора в моргах на трупах практикуются! Да ведь врачевание – это кровь и пот, Александра Валериановна!
Сашенька тупилась и ничего не отвечала. А батюшка только вздыхал.
– Мы ведь и то с матушкой моей уж как отговаривали… Да все без толку. Видать, правда ваша, новые времена настали. Не слушает отца дщерь, а я-то ее еще ангелом давеча назвал. Ох-ох! А ведь я к вам, Петр Николаевич, с просьбицей. Никого-то у нас в Петербурге из знакомых нет, так уж вы по старой-то памяти окажите милость в смысле некоторого попечения…
– Что ж, с превеликим удовольствием, почту за честь, – с готовностью ответил Петр. – Готов оказать любую помощь и внимание, так сказать, беру шефство над Александрой Валериановной по старой дружбе.
– Вот-вот… – обрадовался батюшка. – Страшно ведь оставлять свое чадо, Петр Николаевич, время-то теперь… бойкое. Слава Богу, бомбить приустали. Молодежь вроде бы к делу потянулась. Вот и вы, я вижу, остепенились… Похвально.
– Остепенился… да. Семейному человеку – положено. Ах, да ведь вы ничего не знаете! – вдруг радостно заулыбался Петр. – Ведь ко мне жена моя воротилась из-за границы! И – представьте – тоже, из бомбисток, как вы говорите, в артистки теперь подалась!
Сашенька впервые бросила острый, любопытный взгляд на Петра.
– Гм, гм… – промычал батюшка. А про себя подумал: «Вот уж хрен редьки не слаще!» – И что же, ваша супруга с вами теперь живет, в Петербурге?
– Нет, увы. Пришлось ей уехать. Ангажемент получила, в Тамбов, – грустно ответил Петр.
Батюшка покачал головой.
– Как же это вы ее опять отпустили?..
– Да как же не отпустить?! – загорячился Петр. – Ведь вот и вы не смогли удержать подле себя свою Сашеньку, Александру Валериановну то есть! А у Надежды Ивановны талант! Это вам и Марь Федоровна, и Горький, и сам Станиславский подтвердят! Это, отец Валериан, не шутка! Сами знаете, грех, так сказать, зарывать!..
– Грех-то грех… – вздохнул батюшка. – Да только нехорошо это жене от мужа отдельно жить. Соблазну много…
– Ничего!.. Мы теперь, как вы изволите видеть, совсем остепенились, – улыбнулся Петр. – Ах, если бы вы знали, какие письма мне моя жена пишет!
– Ну, дай-то Бог, дай Бог… – бормотал батюшка, не слишком доверяя радости доверчивого супруга. – Так я, Петр Николаевич, уж буду на вас теперь надеяться. Вот вам и адресок Сашенькиного проживания… если что, уж пожалуйста… – Батюшка положил на стол приготовленную бумажку и взялся за шляпу.
– Непременно надейтесь. Готов чем могу… Очень, очень рад… такой милой барышне услужить… уж будьте покойны, – любезно расшаркивался польщенный Петр.
– Ах да, совсем забыл вас спросить! – остановился на пороге отец Валериан. – Здорова ли ваша матушка?
– Матушка? Да, здорова. Вполне.
– Вот и слава Богу. Славная она. Супруга моя все вашу матушку вспоминает, как она в гости-то к нам приезжала, вас навещать… Кланяйтесь Елизавете Ивановне да скажите, молимся об ней ежедневно и обо всем вашем семействе.
– Непременно передам. Да и Александру Валериановну в гости приведу, матушку порадовать.
– М-да… – все не уходил отец Валериан. – А статейки вашего батюшки иногда читаю в газетах. Весьма горячо пишет. Особенно про сибирского старца.
– Да уж, моему отчиму на зуб лучше не попадайся. Кого хочешь своим пером на дыбы вздернет. Хоть и высшие сферы. А сибирский старец – что ж, обыкновенная скотина. Позор нашей прогнившей верховной власти.
– Я вижу, ваши политические взгляды… как бы это выразиться, существенно не претерпели… по крайней мере, касательно высших сфер…
– Честно говоря, отец Валериан, я теперь совсем не интересуюсь политикой. Я лекарь, лечу тела человеческие. А общественные болезни… пусть лечат те, кому это охота. Власть же наша догниет сама вместе со своим Распутиным.
– Удивляюсь я, чего только не пишут про старца Григория господа журналисты. Уж и не знаешь, верить ли им иль не верить…
– Да какой же он старец? Шут гороховый, пьяница и развратник! Стыдно и говорить об нем при Александре-то Валериановне!
– И то верно. Прости, Сашенька. Ну, Петр Николаевич, обрадовали вы меня. Должник ваш отныне и молитвенник, грешный протоиерей Валериан.
– Это я ваш должник, – вспыхнул и смутился Петр. И ни с того ни с сего вдруг схватил руку у батюшки и поцеловал.
– Ну, ну… что вы это, Петр Николаевич… полно, что вы…
– Да ведь я вас люблю, батюшка… – стыдливо прошептал Петр и обнял старика.
А того и слеза прошибла. И сказать ничего не может.
А Сашенька стоит, смотрит на них и только улыбается ласково.
21
Тарас Петрович Горомило обожал многих из думских оппозиционеров, но к умнейшему Александру Ивановичу Гучкову он питал нечто вроде страсти нежной. Когда на думскую кафедру подымался Гучков говорить речь, все внутри у Тараса Петровича торжественно и благоговейно замирало, как при звуках национального гимна Франции. Каждое слово несравненного Александра Ивановича бальзамом маслило душу, сердце таяло восторгом и умилением, теплели и наливались слезой глаза (как у гимназистки! – невольно укорял себя, стыдливо улыбаясь, Тарас Петрович). При этом Александр Иванович вовсе не был сладкопевцем-душкой, напротив, строг и брутален. Впрочем, именно брутальность Александра Ивановича и покоряла, в особенности по сравнению с незначительно-маленьким, будто вечно робеющим и стесняющимся царем. (Хотя самого царя Тарас Петрович видал лишь однажды на открытии Первой думы, однако мнение о царской незадачливости соблюдал крепко.) А мужественная храбрость Александра Ивановича была у всех на виду, по крайней мере, на слуху, начиная от его участия в войне с англичанами на стороне буров и заканчивая бесчисленными дуэлями по малейшему поводу.
Никому не давал спуску надменно-бескомпромиссный (в смысле защиты своей чести и достоинства) Александр Иванович с мгновенно леденеющим взором – даже и вчерашнему сослуживцу-другу. Вот и с единомышленным Милюковым, если бы не примирили друзья, легко дрался бы ничтоже сумняшеся европейски образованный, храбрейший и благороднейший купец-предприниматель старообрядческого образца, дерзко мечтающий о политическом перевороте, заставляя несчастного Тараса Петровича нервничать и волноваться. (Он даже самого Милюкова невзлюбил за эту возможную, но, к счастью, несостоявшуюся дуэль с его любимцем!)
Однажды Александр Иванович взял Тараса Петровича с собой в Стамбул, где только что младотурки свершили антисултанскую революцию. Хотя среди младотурок турок почти не было, а Мустафа Кемаль, названный Ататюрком (отцом турок), также являлся лицом иной национальности, но, люди добрые, какое же это имеет значение, когда речь идет об установлении демократии! Также не имел никакого значения тот факт, что, упразднив империю, Турция как по мановению волшебной палочки моментально утратила свой военный потенциал, проиграла в войне и балканцам, и даже отнюдь не блиставшей воинским духом Италии и мгновенно стала рассыпаться на этнические клочки. (Единственным бесспорным достижением новоиспеченной республики стало истребление в тысяча девятьсот пятнадцатом году полутора миллионов армян. Но, согласимся, не такая уж это большая цена за обновление по европейским лекалам политического устройства страны!)
По укоренившейся в Европе моде на демократию, свергнутого султана Абдул-Гамира Второго русское общество сравнивало теперь исключительно с Николаем Вторым (в том смысле, что пора бы и нашему императору последовать судьбе турецкого султана). А избранные «братья» в кружке Гучкова, включая всех иных заинтересованных левых лиц, стали с многообещающим подтекстом лестно величать себя российскими младотурками.
Однажды в доверительном, приватном собрании младотурок на квартире генерала Гурко профессору Горомило довелось выслушать от Александра Ивановича приятно ласкающую слух сентенцию. Оказывается, русская революция девятьсот пятого года не удалась потому, что войско было за государя, а народ в большинстве оказался на удивление черносотенным и с остервенением побивал зачинщиков революционных беспорядков. В случае же наступления новой революции, – вещал глава российских младотурок, – нужно, чтобы армия была на нашей стороне, потому он, Александр Иванович, и занимается исключительно военными вопросами и военными делами, желая, чтобы войско поддерживало более нас (реформаторов!), нежели царский дом. Ну а превратить черные сотни в красные – это дело эсеров и эсдеков, пускай их!
Ах, какой умница этот Гучков!
– Значит, вы считаете вторую революцию в России неизбежной? – воскликнул завороженный ближайшими радужными перспективами Тарас Петрович.
Александр Иванович выкатил на думца тяжелые, неулыбчивые глаза (Тарас Петрович вообще никогда не видал улыбавшегося Гучкова) и твердо, без виляний ответил:
– Увенчать здание, привести Россию в семью цивилизованных европейских народов – наш долг. Конституционная монархия и парламентское правление – вот моя цель, господа, и, надеюсь, ваша.
Услыхав про увенчание здания, Тарас Петрович тонко усмехнулся. Будучи посвященным, он уже давно знал, что означает сей пароль. С сыновней гордостью (хотя они были с Гучковым почти ровесники) он поглядел на стратега.
«Вот кто настоящий политик-провидец, глядящий широко в даль истинного прогресса и направляющий шахматные шаги истории по одному ему видимому плану!» – ласково взирал на своего кумира профессор Горомило. Влюбленность в Гучкова росла по мере возраставшей неприязни к престолу. Неприязнь эта обернулась презрением, когда безупречно-строгий в нравственном отношении Александр Иванович выступил в думе с гневным запросом по поводу писем царицы и царских дочерей к Распутину.
Ах эти письма! Да кто его знает, как появились эти письма у Александра Ивановича (да и не подложные ли они? – волновались думские правые). Будто бы баламутный Илиодор выкрал их у самого Гришки (или тот сам спьяну отдал?). А какое это имеет значение, если там, в этих письмах…
– Да-да-да! Я сама читала! И – вы представляете? – с самой царицей!..
– О?!.
– И с дочерьми!..
– Не может быть! Не поверю!..
– Воля ваша. И с Вырубовой!..
– Ах, я никогда не любила эту выскочку!..
– Няня царевича от него беременна.
– Какой ужас!
– Фрейлина Тютчева не могла больше терпеть, ее изгнали!
– Я в изумлении… неужто?!
– Сотни женщин! И всех водит голыми в баню. А дамы из высшего общества его моют!
– Боже мой! Да это Содом!
– И истинная Гоморра, милочка!
– А что же царь?
– Пьет горькую.
– Ну, конечно, что же ему еще…
– Говорят, Илиодор с Гермогеном хотели его оскопить!
– Ах нет, невозможно! Какой ужас!
– Да. Была свирепая драка, но он сам всех до полусмерти избил и вырвался на свободу.
– О, это прямо не мужик, а какой-то… Самсон и Далила… – закрыв глаза, томно задышала вторая дама.
– Разумеется, царь взял сторону Гришки, а Гермогена с Илиодором разогнал по монастырям. Говорит, лучше пусть один Гришка, чем десять истерик императрицы.
– О! Значит, и наш бедный царь страдает от этой немки?
– Да, но это не мешает ему оставаться в рабском послушании у Гришки!
– Боже, и это не какое-то темное средневековье, а двадцатый век! Ах, как бы я все-таки хотела… хоть одним глазком… – Она не докончила фразы, но приятельница все уже поняла и снисходительно улыбнулась.
– Это нетрудно устроить. Придумайте какую-нибудь до него просьбу и поезжайте с Богом прямо к нему на дом, он всех хорошеньких принимает.
– Но… какую же? Право, я не понимаю…
– Ах, да это совсем не важно! Главное, попасться ему на глаза, а там уж он сам все сделает.
– Что?.. Что же он может мне сделать?.. – продолжала «дышать» приятельница. – Это не очень опасно… для замужней дамы?
– Одна моя близкая знакомая, которой можно абсолютно доверять, говорила: ощущения – непередаваемые!
– О!.. В этих мужиках… какая-то первобытность, не правда ли… просто мурашки по телу…
– Тут не только мурашки, милочка. Мой муж говорит, в Генеральном штабе… зреет…
– Ну еще бы не зреть!.. Столько обманутых мужей… Чем же это кончится?
– Людовиком Шестнадцатым и Марией Антуанеттой, чем же еще… – усмехнулась всезнающая дама.
– Ах!.. Ну, ее-то совсем и не жалко! Впрочем, и его тоже. И что же потом?
– Великая французская…
У выслушавшей новость дамы широко распахнулись глаза.
– Вы думаете?!
– Я и мой муж, мы оба убеждены.
– Ах как это интересно! Я просто вся дрожу! Но кто же Робеспьер?
– За Робеспьером дело не станет, душечка. В России еще, слава Богу, Робеспьеры не перевелись.
– Но Гришка!.. Гришка!.. – не могла успокоиться другая дама. – Грязный мужик!..
– Почему же грязный, – снова усмехнулась первая, – когда его сама в ванне купает…
– О-о!.. У меня нет слов! Скорей бы уже революция!..
* * *
Александр Иванович ненавидел «этого» царя страстно. Последовательно и принципиально. По миросозерцанию и по чувству. Эта ненависть зародилась давно и возрастала по мере укрепления веры в свою историческую миссию, свою правоту и свои политические дарования. У «младотурок» он мудро перенял не только технику военного переворота, но и идею триумвирата. И вот как мечталось: во главе государства – президент (хоть бы и глуповатый, но внушаемый, послушный ему Родзянко), председатель ответственного (перед думой, не перед царем!) Совета министров – «брат» князь Георгий Евгеньевич Львов (из Рюриковичей!), ну а главное действующее лицо всей компании – он, Александр Иванович Гучков, будущий военный министр!
Когда-то Столыпин, с которым Александр Иванович сдружился, предлагал его кандидатуру на пост министра торговли; тогда Николай после полуторачасовой аудиенции отверг (наряду с двумя другими общественными деятелями) талантливого предпринимателя. «Не люди дéла. У них собственное мнение выше патриотизма вместе с ненужной скромностью и боязнью скомпрометироваться». Таково было обидное резюме царя. Вряд ли это резюме Столыпин передал Гучкову, а может, и передал в щадящей его самолюбие форме.
Александр Иванович обид не прощал. (Но не мог же он вызвать царя на дуэль как какого-нибудь Милюкова!) И вот теперь настала очередь его торжества. Он отомстил. Отомстил звонко, на всю страну, на весь мир. Отомстил Гришкой!
Подмечал не раз наблюдательный Тарас Петрович, как тяжелел, наливаясь свинцом, взгляд Александра Ивановича, стоило ему только коснуться царско-распутинской темы. (Никому не давал спуску, всем правым думским защитникам умело затыкал рты, а после в своих же газетах жег и жег Гришкой царя, выжигал из верноподданных последние доверие и лояльность.) И по всему выходило, что Гришка становился той козырной картой, которую придумали брюссельские «братья» для успешного осуществления «увенчания здания». (Уж не с подачи ли самого Александра Ивановича Гучкова? – понимающе прищуривался Тарас Петрович; ведь даже и противный Милюков – да кто ж этого не знает! – говорил в кулуарах: «Гришку вытащили на свет мы!»)
Напрасно несчастный царь взывал еще к Столыпину (а потом и к другим министрам) прекратить газетную травлю Григория Ефимовича, что дружба со старцем – его, мол, личное дело и никто не имеет права вмешиваться в его личную жизнь. Ох как ошибался наивный, упустивший из рук неограниченность своих прав царь! Правда, насмешники-журналисты тут же все ему и растолковали. Оказывается, никто не может теперь им ничего приказать: джин – выпущен, предварительная цензура – упразднена свободой слова (которой вы сами, Ваше Величество, изволили осчастливить своих подданных), и даже если изъять уже напечатанный газетный тираж, соблазнительная весть мгновенно облетит всю демократическую общественность, которая с жадностью геенны набросится на запрещенную информацию, порочащую царя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?