Электронная библиотека » Льюис Кэрролл » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 21 октября 2023, 06:19


Автор книги: Льюис Кэрролл


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Мы так их хорошо потопили (мы пили, как губки), что в тот же вечер, выйдя из кабака, мы собрали свои манатки, взяли посохи; и вот потекли мы в путь, в ночь безлунную, ушли мы, дурни, зады торжественные, и умиленно благодарили доброго Бляблу; а он, подлец, как сало сиял, и глазки его под жирными веками хихикали.

На следующий день мы уже меньше гордились собой. Не признавались мы в этом, тонко лукавили. Но каждый тужился, тужился, не в силах уже понять удивительное это средство: бежать, дабы победить.

По мере того как солнце скатывалось с круглого неба, мы все больше и больше чувствовали себя простаками. Завечерело; мы наблюдали друг за другом, небрежно о погоде болтая, и думали про себя: «Как славно говоришь ты, дружище! И хотелось бы тебе улизнуть незаметно! Не удастся, брат. Я слишком люблю тебя, чтобы оставить тебя одного. Куда бы ни пошел ты (я знаю, надуть ты горазд!), я за тобою последую».

После многих хитростей лисьих, когда ночью, притворно храпя, мы лежали на соломе, терзаемые страстью и блохами, Пинок вдруг вскочил и воскликнул:

– Двадцать чертей! Я горю, горю, горю! Нет мочи ждать! Иду обратно.

И мой ответ был:

– Идем.

Мы потратили день целый на то, чтобы вернуться восвояси. Солнце садилось. Мы таились, пока совсем не стемнело, в лесу. Не очень-то нам хотелось, чтобы видели наше возвращение: задразнили бы нас. И притом льстила нам мысль ненароком явиться к Ласке, найти ее сетующей, одинокой, плачущей, себя укоряющей: «Ах, зачем ты ушел, друг сердечный?» Что грызет она ноготки да вздыхает – это конечно, но кто же был милый? Каждый из нас отвечал: «Я».

И вот, бесшумно вдоль сада ее проползая (щекотала нам сердце тревога глухая), под открытым окном ее, влажной луной облитóм, мы увидели вдруг, что на яблонной ветке висит… Что?.. Как вы думаете?.. Яблоко?.. Нет – шапка мельника!.. Что рассказывать дале? Слишком приятно было бы вам, добрые люди. Ох, я уже вижу, как вы, шутники, зубоскалите!.. Горе соседа – ваша забава. Рогачам приятно, когда умножается братия.

Пинок разбежался и подскочил, как олень (у оленя он и украл украшенье); ухватился за яблоню, скинув плод, убеленный мукой, перелез через стену, в комнату внедрился, и оттуда тотчас послышались крики, вопли, телячье мычанье да ругань.

– Чорт тебя гни, чорт тебя май, подлец, скопец, караул, бьют, караул, хорь, холуй, хахаль, холера тебе в кишки, я те всыплю, елки зеленые, зад распорю, нá тебе, нá тебе, харя хвостатая.

И треск и затрещины. И хлоп! И хряп! Трататах! Стекла трах, посуда вдребезги, девка визжит, олухи лаются, стулья валятся, телеса катятся, сумятица… Не мудрено, что на эти адские звуки (сзывайте, трубы!) сбежался весь околоток! Я до конца не остался. Довольно с меня было. Ушел я тем же путем, что пришел, смеясь одним глазом и плача другим, повесив уши и нос задрав.

– Однако, Николка, – говорил я себе, – легко ты отделался!

Но в душе Николка жалел, что не попался на удочку. Я старался подшучивать, вспоминал суматоху, передразнивал мельника, девку, осла, испускал горедушные вздохи…

«Ах, как это забавно! Ах, как сетует сердце мое! Ах, помру, говорил я, со смеху…» Нет, с тоски. Еще бы немножко, и по прихоти гадины этой я бы оказался под вьюком презренным брака. Ах, если бы случилось так! Пусть изменяла бы она, а все же была бы моей! Сладко быть хоть ослом своей милой. – Далила, Далила! Отрада и дыра!..

Две недели подряд я так маячил между желанием смеяться и желанием ныть. Я, кривоносый, в себе совмещал всю древнюю мудрость – Гераклита плаксивого и Демокрита веселого. Но люди безжалостные смеялись надо мной. Были часы, когда при мысли о милой я способен был удавиться. Часы эти длились недолго. К счастью! Любить, спору нет, прекрасно; но, ей-Богу, друзья мои, не стоит ради любви умирать! Предоставим это рыцарям мечтательным и учтивым. Мы же, бургонцы, не годимся в герои сказочные. Мы живем, живем. Когда нас на свет производили, никто не спросил у нас, никто не осведомлялся – желаем ли жить; но раз я уже попал сюда, остаюсь я здесь, чорт возьми. Мир нуждается в нас… А может быть, и наоборот: он нам нужен. Хорош ли он или плох, – а выставишь нас только силой. Коль вино разлито – так пей. Выпью – еще выжму из виноградников сочных!

У нашего брата досуга нет помирать. А страдать и мы умеем, нечего вам этим кичиться. В продолжение нескольких месяцев я, как пес, скулил. Но время – перевозчик, слишком тяжелые горести наши оставляет на том берегу. И ныне сказать я могу:

– Это ведь все равно, как если б имел ты ее…

Ах, Ласка, Ласочка! Нет, на самом-то деле я ее не имел. Он, Блябла, этот требух, пузогной, мешок мучной, рожа тыквенная, подтыкает, ласкает ласицу мою вот уж тридцать лет… Тридцать лет!.. Уж теперь он, пожалуй, вдоволь наелся. Впрочем, как мне говорили, пресытился он на второй уже день после свадьбы. Проглоченный кус стал казаться обжоре невкусным. Если б не кавардак ночной, если б кукушка в гнезде не попалась (и орал же Пинок!), блюдолиз никогда бы не сунул толстого пальца в колечко узкое… Ах, Гименей, Гименей! Вот и сидит в дураках! Ты тоже, Ласка: ибо мельник озлобленный на тебе вымещает досаду. Но как-никак я пострадал больше всех. Что ж, Персик, смейся скорей; смейся (забавно, ей-ей) над собою, над ним и над ней…

И, продолжая смеяться, вдруг я увидел в двадцати шагах от себя, при повороте просади (ужели болтал я два часа сряду, о Господи!), домик знакомый, с красною крышею, с зелеными ставнями, домик молочно-белый; виноградные лозы его наготу прикрывали змеиным извивом своих целомудренных листьев. И перед дверью открытой, под тенью орешника, над колодиной каменной, где шелестела, блестела вода, стояла склоненная женщина; узнал я ее (хоть многие годы были меж нами), узнал я и замер…

Ах, если б мог, убежал. Но меня увидала она, и вот в лицо мне смотрела, продолжая воду черпать. И я заметил, что вдруг и она меня вспомнила… Не подала она виду, слишком много было в ней гордости, но ведро из рук ее вылилось обратно в колодец. И сказала она:

– Бродяга беспечный, куда же ты вдруг поспешил? Постой…

Я же в ответ:

– Разве меня ты ждала?

– Я? Ничуть, очень мне нужен ты!

– Что же, и мне дела нет до тебя, а все-таки как-то приятно…

– Да и ты не мешаешь мне…

Торчали мы друг против друга, руками покачивая; и друг на друга глядели, хоть это нам было нестерпимо тяжело.

В колодце все булькало ведро.

– Входи же, – сказала она, – время-то ведь есть у тебя?

– Две-три минутки найдутся. Я тороплюсь немного.

– Незаметно что-то… Зачем же сюда ты пришел?

– Зачем? Да так, невзначай… – твердо ответил я, – прогуливаюсь.

– Разбогател, знать?

– Я богат – да не золотом, а мечтами.

– Перемены нет, – сказала она, – все тот же ты сумасброд.

– Кто родился безумным, безумцем помрет.

Вошли мы во двор. Она прикрыла дверь. Мы стояли одни среди кудахтавших кур. Все работники были в поле. Не то стараясь смущенье скрыть, не то привычке следуя, она нашла нужным затворить или отпереть (я уж точно не помню) дверь чердака и побранить пса. И я, чтобы развязным казаться, стал говорить о хозяйстве, о курах, о голубях, о петухе, о собаке, о кошке, об утках, о свинье. Перечислил бы я весь Ноев ковчег! Но она вдруг прервала:

– Персик!

У меня захватило дыхание.

Она повторила:

– Персик!

И мы друг на друга взглянули.

– Поцелуй меня, Персик…

Я просить себя не заставил. Когда стар уже, это вреда не приносит; хоть нет и отрады большой (нет, отрадно всегда). Глаза зачесались, когда я почувствовал у себя на щеке, на старой жесткой щеке, ее старую сморщенную щеку. Но я не заплакал, – вот еще глупости!.. Она мне сказала:

– Ты колешься.

– Что же делать, – я отвечал, – если бы мне утром сказали, что я поцелую тебя, я бы побрился. Борода моя мягче была – тридцать пять лет тому назад, когда мне хотелось (а ты не хотела), когда мне хотелось, пастушка моя (ах, тронь, тронь, тронь, девочка, огонь…), ее потереть о твою ладонь.

– Ты еще думаешь, видно, об этом? Да?

– Нет, нет, никогда…

Мы взоры скрестили, смеясь, – посмотрим, кто первый опустит глаза!

– Гордец, строптивец, упрямая башка! Как ты был на меня похож, – сказала она. – Но ты, серко, все не хочешь состариться. Что таить, друг мой Персик, не стал ты казистей, у тебя под глазами мешочки, нос твой раздулся. Но ты ведь всю жизнь был лицом непригож, нечего было терять тебе, ничего ты и не потерял. Ни одного даже волоса, жмотик ты этакий! Разве только щетина твоя посерела местами.

Я сказал:

– Голова шальная, ты знаешь, никогда не белеет.

– Эх, подлецы мужчины, вам все нипочем, вы прохлаждаетесь. Но мы стареем, мы стареем за вас. Ведь я развалина! Увы, то тело, что было так крепко и нежно на вид, и еще нежнее на ощупь, те бедра, и грудь, и румянец, красота моя сочная, что нетронутый плод… где это все и где я сама, где потерялась? Разве в толпе ты узнал бы меня?

– Я, не глядя, узнал бы, средь всех.

– Да, не глядя, а если б глядел? Посмотри – щеки впали и выпали зубы, нос заострен, удлинен, глаза покраснели, шея поблекла, груди обрюзгли, живот изуродован…

Я сказал (хоть все это давно я приметил):

– Белая ярочка никогда не старится.

– Да разве не видишь?

– У меня глаза зоркие, Ласка.

– Ах, куда ж завернула ласочка, ласка твоя?

Я ответил:

– «Вот он юркнул, зверек, в веселый лесок». Он притулился, он скрылся – в самую глубь. Но я все вижу его, вижу тонкую мордочку, хитрые глазки, что следят за мной и манят в норку.

– Небось, ты в нее не войдешь, – сказала она. – Лис, разжирел ты на диво! Что-что – а любовное горе тебя похудеть не заставило.

– Горе нужно питать, – ответил я.

– Так пойдем же, покормим детище.

Мы вошли в дом и сели за стол. Хорошенько не помню, что ел и что пил – было сердце иным занято, но, как-никак, я не зевал. Облокотившись на стол, она наблюдала за мной; потом спросила, труня:

– Ну что ж, поубавилось горя?

– Песенка есть, – сказал я. – В теле пусто – душа тоскует; насмаковался – душа ликует.

Молчали ее тонкие и насмешливые губы, а я хлыщом этаким представлялся, городил ералаш, но глаза наши встречались, полные прошлого.

– Персик! – вдруг сказала она. – Знаешь что? Никогда не говорила, а теперь скажу, раз это больше ничего не значит: ведь любила-то я – тебя.

– Знал, – ответил я, – всегда знал.

– Знал, негодяй? Что же ты не сказался?

– Из любви к спору перечила бы ты мне, отрицала.

– А тебе-то что? Ведь думала я иначе. Целовал бы ты губы мои, а не слушал, что говорят они.

– В том-то и суть, что твои-то губы не только слова говорили. Мне это узнать довелось, когда я, в ночи, Бляблу нашел у тебя на печи.

– Твоя вина, – отвечала она, – печь топилась не для него. Конечно, и я была виновата; но зато понесла наказание. Ты, всезнайка, однако, не знаешь, что мельника я оттого выбрала, что бегство твое разозлило меня. Ах, как сердилась я! Сердилась с тех пор, как (помнишь?) ты мной пренебрег.

– Я пренебрег?

– Да, повеса. Вошел ты в мой сад, чтоб плод сорвать, пока я дремала, а потом с презреньем оставил его на сучке.

Заволновался я, стал объяснять. Она перебила:

– Поняла, поняла. Не старайся так! Глупая тварь! Я уверена, что если бы сызнова…

– Было бы то же, – сказал я.

– Дурень! Потому-то тебя и любила я. В наказанье решила я мучить тебя. Я не думала, что ты (о глупость, о трусость) удерешь от крючка, вместо того чтобы его проглотить.

– Благодарю! – сказал я. – Рыбка любит приманку, да жаль живота.

Тогда, улыбаясь хитро, не мигая:

– Когда мне сказали, что вы деретесь и что он, эта скотина – как бишь его? – тебе голову отгрызает (я в это время белье полоскала на речке), из рук моих выскочил и поплыл по теченью валек (с Богом, челнок!), и, путаясь в мокром тряпье, расталкивая кумушек, я побежала, босая, понеслась, задыхаясь, и чуть не кричала тебе: «Персик, да что ты, с ума сошел? Я ведь люблю тебя! Что же будет, когда этот волк отхватит лучшую, может быть, часть твою? Не хочу я мужа такого – изрубленного, вывороченного. Хочу целого…» Ай, люли, люлюши-люли, ведь пока хлопотала я так, уж голубчик мой канул в кабак, как ни в чем не бывало, а потом позорно, позорно бежал от овечки под ручки с волком! Я тебя проклинала, Николка! Когда, старик, я вижу тебя, когда ныне вижу тебя и себя, мне все это кажется очень смешным. Но тогда, дружок, я б охотно тебя общипала, живым бы зажарила; вместо тебя я себя, злясь и любя, наказала. Подвернулся тут мельник. И, в сердцах, я взяла его. Не тот осел, так другой. Не пустовала б обитель. Ах, что за месть! О тебе я все думала, в то время как он…

– Да, я слушаю!

– …в то время как он мстил за меня. Я думала: «Пусть вернется теперь. Трещит ли башка у тебя? Персик, доволен ли ты? Пусть возвращается, пусть!..» Увы, ты слишком скоро вернулся… Остальное известно тебе. С дурнем этим я на всю жизнь была связана. И осел (кто, он или я?) остался на мельнице.

Смолкла она. Я спросил:

– Ну что ж, хорошо ль там живется тебе?

Она плечом повела:

– Не хуже, чем всякому.

– Чорт возьми! – я воскликнул. – Тогда этот дом сущий рай!

Она рассмеялась:

– Ты прав, гультай.

Говорили потом о другом, о посевах, о людях, о семье, о скоте. Но, как ни старались, все к одному возвращались. Я думал было, что ей хотелось узнать мелочи жизни моей, домашние дрязги, но вскоре я понял (о любопытство женское!), что она на этот счет знала почти столько же, сколько и я. Так, помаленьку, болтали мы о том и о сем, вправо и влево, в гору и под гору, бесцельно, беспечно, лишь ради каляканья. Потом перешли на галушки шипучие, сальные: перебивали друг друга, сломя шею спешили. И нужды не было напирать на слова; не успевали они из печи выскочить, как уже были проглочены.

Насмеявшись вдоволь, я вытирал глаза, как услышал, что на колокольне бьет шесть.

– Однако, – сказал я, – мне пора.

– Посиди еще, Персик, время есть.

– Нет, того и гляди, муж твой вернется. Видеть его не хочу.

– А я-то! – подхватила она.

Из окошка видать было поле. Оно уже на ночь рядилось: пальцы вечернего солнца золотою пыльцой осыпали дрожащие шейки былинок бесчисленных. По гладким галькам прыгал ручей. Корова лизала ветловую ветку. Неподвижно две лошаденки мечтали в лучистой тиши: одна, вороная, со звездою на лбу, положила голову на спину к другой – серой в яблоках. Вливался в прохладный дом запах золотого навоза, солнца, сирени, травы неостывшей. И в сумерках комнаты, глубоких, сочных, слегка отдающих прелью, поднимался из каменной чаши, зажатой в руках моих, аромат задушевный бургонской наливки смород<ин>овой. И воскликнул я:

– Как хорошо тут!

Она мою руку схватила:

– И могло бы так быть всякий день.

Но я отвечал (не затем я пришел, чтоб ее заставлять сожалеть):

– А знаешь, Ласка, в конце-то концов, лучше, пожалуй, что путь наш таков! Хорошо это на день. Но на всю жизнь… нет, и тебя и себя я знаю, тебе надоело бы скоро. Ты не можешь представить себе, каким я бываю несносным – негодяем, бездельником, бражником, болтуном, сумасбродом, упрямцем, обжорой, хитрюгой, звездоглядом, брюзгой, бредой, пустомелей. Ты жила бы в вечном аду и мстила бы мне. Как об этом подумаю только, волосы дыбом встают у меня – с обеих сторон лба. Благо Господь все предвидел! Что случилось, – и ладно.

Лукавый и вдумчивый взгляд ее слушал. Она головой покачала:

– Твоя правда, Емеля. Я знаю, я знаю, ты плут в самом деле. (Она так не думала.) Да, конечно, ты бил бы меня и носил бы рога. Но что же поделаешь, раз все равно через это нужно пройти (так написано на небеси), не лучше ль пройти вместе?

– Конечно, – сказал я, – конечно…

– Ты не уверен как будто.

– Видишь ли, кажется мне, что без этого счастья двойного нужно уметь обойтись.

И, встав, в заключенье сказал я:

– Прочь сожаленье, Ласка! Так ли иль этак, а ныне все было бы то же. Можно друг друга любить и обманывать можно, но когда, как теперь, книга дней уж дописана, – что было, то сгинуло, да и было ли?

Она мне ответила:

– Лжешь!

(И как верно сказала она!)

* * *

Поцеловал я ее, да и ушел. Она глазами меня провожала с порога, прислонившись к дверному косяку. Между нами тянулась тень высокого орешника. Я больше не оглядывался до тех пор, пока не свернула дорога, и тогда я уж знал, что ничего не увижу. Остановился я, передохнул. Воздух был полон благоуханья висячих глициний. Издали, с полей, доносилось мычанье белых волов.

Я продолжал свой путь; и, сокращая его, покинул тропину, по скату полез, сквозь виноградник пробрался и вышел на лес. Я, однако, все это проделал не для того, чтоб скорее вернуться. Нет, – с получасу прошло, а я все стоял на опушке, под ветками дуба, стоял неподвижно, считая ворон. Я был потрясен. Я грезил, я грезил. Небо румяное гасло. Отливы его умирали на лозах веселого бога, на маленьких новеньких листьях, блестящих, лощеных, виноцветных, позолоченных. Пел соловей. Со дна моей памяти, в сердце моем опечаленном, другой соловей отвечал. Вечер такой же, как этот. Я с подругою был. Мы бродили по склону средь лоз виноградных. Мы юны и радостны были, любили болтать, хохотать.

Внезапно над нами странное что-то скользнуло, дуновенье вечернего звона, дыханье земли, что струится с последним лучом и трепещет и шепчет: «Приди», печаль золотая, что с неба луна навевает… Приумолкли мы оба и вдруг взялись за руки – и так, бессловесно, друг на друга не глядя, стояли, застыв на месте. Тогда-то взвился с виноградного склона, к которому вешняя ночь прикоснулась, напев соловья. Боясь задремать среди лоз, чьи коварные нити росли, все росли, все росли, да лапки его опутать могли, боясь задремать, безумолчно взметал соловей-чародей вековую песню свою.

 
Лоза, лезь ввысь, ввысь, ввысь.
Не сплю я, – все пою.
 

И я почувствовал, что рука Ласочки мне говорит: «Я поймала тебя, и я поймана. Лоза, тянись, тянись и свяжи нас!»

Мы спустились с холма. Приблизившись к дому, разлучили мы руки. С тех пор никогда уже больше их не сплетали. Ах, соловей, запеваешь ты вновь. Для кого же поешь? Лоза, ты растешь. Для кого твои вязи, любовь?..

И разостлалась ночь. И, к небу подняв нос, опираясь на руки задом, а руками об палку, я стоял, как дятел на хвосте своем, и все глядел в лиственную высь, где зацветала луна. Я старался расторгнуть чары, сковавшие меня. Но тщетно. Верно, дуб околдовал душу своею тенью волшебной, заставляющей терять и дорогу, и желание ее найти. Дважды, трижды я обошел дерево, – всякий раз я возвращался к тому же месту, скованный.

Тогда решился я; на траве растянулся, да и проночевал так, в гостях у луны. Но не много я спал. Я с тихой тоской обдумывал длительно жизнь свою. Я думал о том, чем могла она быть, чем была, я думал о грезах своих распыленных. Господи, сколько грусти находишь в долинах былого, в эти ночные часы, когда душа обескрылена! Каким себе кажешься слабым и сирым, когда пред глазами обманутой старости всплывает юности образ, расцвеченный надеждой!.. Я пересчитывал снова приход и расход и мои богатства скудные: дурная жена, дурная <и> лицом, сыновья, живущие далече и во всем со мною несходные, – даром что плоть-то одна; измены друзей и людское безумье; кровавые веры и межусобные войны; раны отчизны; души моей вымыслы, создания рук моих разворованные; жизнь моя – горсточка пепла, – и ветер смерти недальней… И, плача тихонько, губами прильнув к телу дерева, я поверил ему свои горести, прикурнув меж корней, как в объятьях отца. И я знаю – оно меня слушало. И, верно, потом в свой черед и оно зашептало, меня утешало. Ибо когда через час или два я проснулся (храпел я ничком на земле), от тоски моей горькой уже ничего не осталось – разве что смутное чувство ломоты в душе и такое же чувство в суставах.

Солнце очнулось. Дерево, полное птиц, распевало. Прыскали песни, как сок, когда жмешь виноградную гроздь. Павлик-зяблик, да Манька-зарянка, да серая, болтливая Маленочка-Малиновка, и дрозд, куманек, который всего мне милей, оттого что ему нипочем и холод, и ветер, и дождь, и всегда он доволен, раньше всех запевает, позже всех умолкает, да и носик его так же ярко раскрашен, как мой. Ах, как усердно пищат они, пташки-парняшки! От ужасов ночи они вот спаслись. Ночь, неверная ночь всякий раз над ними, как сеть, опускается. Мороки душные… кто доживет до утра?.. Но, вири-вири-ра… как только завес ночной разрывается, как только улыбка бледная дальней зари оживлять начинает оледенелый лик и уста побелевшие жизни… ой-ти, ой-ти, ля-ля-и, ля-ля-ля, удери, удрала… каким криком, мой свет, каким взрывом любви они славят рассвет! Все, что мучило, все, что страшило, немое безумие, сон ледяной, сумрак, все-все, ой-ти, все позабыто. День, новый день! Посвяти меня, дрозд, в свою тайну, как с каждой зарей душой воскресать, веря в нее неизменно!.. Дрозд продолжал посвистывать. Насмешка его молодецкая меня освежила. На землю присев, я вторил ему. Кукушка в лесной глубине играла в прятки… «Ку-ку, ку-ку, чорт сидит в уголку!» Раньше чем встать, я кувыркнулся. Пробегающий зайчик передразнил меня. Он смеялся; губа рассеклась у него – так он смеялся. Я пустился в путь и пел во все горло:

– Все хорошо, друзья! Кругла земля. Все хорошо. Не умеешь плавать – идешь на дно. Распахнул я окна, распахнул я двери, я вижу, я верю, входи. Божий мир, вливайся ты в кровь мою! Стану ли я обижаться на жизнь, как дурак, за то, что не все получил от судьбы? Как начнем желать: «Ах, если бы да кабы…», остановиться уже невозможно. Всякий бывает в надеждах обманут, всякий мечтает о том, чего нет у него. Даже герцог Неверский. Даже Король. Даже сам Господь Бог. Всему есть границы, у каждого свой уголок. Стану ль беситься, стонать оттого, что мне выйти нельзя из него? Лучше ль мне будет в пределе ином? Это мой дом, и я здесь остаюсь, и останусь как можно подольше. И на что же мне сетовать? Мне, в конце-то концов, ничего не должны. Я бы мог не родиться. Как подумаю, Боже, мурашки ползут по коже. Этот славный маленький мир, эта жизнь без Персика! И Персик без жизни! Ах, друзья, как было бы здесь безотрадно! Что есть, то и ладно.

С опозданием на день я вернулся домой. Сами судите, какая мне встреча была уготована. Все равно, – не впервой. Я спокойно полез на чердак и, как видите, все записал, тряся головой, бормоча сам с собой, высунув косо язык, записал печали свои да утехи, утехи печалей моих…

 
О тяжело пережитом
поведать сладостно потом.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 3 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации