Текст книги "Андрей Битов: Мираж сюжета"
Автор книги: Максим Гуреев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
В Ташкенте у Алексея Константиновича и Александры Ивановны родилось пятеро детей.
Елена Алексеевна умерла в младенчестве.
Мария Алексеевна скончалась в 1930 году от туберкулеза, которым заразилась на строительстве Сясьского ЦБК (Волховский район, Ленинградской области).
Алексей Алексеевич (1906–2004) – кардиолог, доктор медицинских наук, профессор, заведующий клиникой госпитальной терапии Ленинградского педиатрического медицинского института, участник войны (в семье его звали «дядя Аля»).
Екатерина Алексеевна – концертмейстер, пианист, в семье ее звали «тётя Киса».
Ольга Алексеевна (1905–1990) – юрист, мать Андрея Георгиевича и Олега Георгиевича Битовых.
Эти коренные петербуржцы родились не в Петербурге – интересная деталь, скорее вопрос самоощущения и культурного кода – пресловутая питерская облигаторность – быть достойным семьи и города.
* * *
Прежде чем мы перейдем к рассказу о родителях нашего героя, благо их фотографические карточки лежат на столе рядом и соединение их в единый («монтажный», как говорят в кино) сюжет не составит большого труда, обратим внимание на изображение автора, сделанное в Сочельник 2002 года, причем ими самими и сделанное.
Из записных книжек Битова: «Сочельник. Сон. Собственные похороны. Унылое совковое кладбище. Я на коленях перед собственной плитой. Серая, цементная, сырая. Рядом со мной провожающие, родители… На плите по сырому, еще не посветлевшему цементу выцарапано гвоздем “Битов А. Г.”, даты (забыл подсмотреть) и под – две татарские фамилии творцов этого памятника. Пытаюсь молиться, почему-то “упокой, Господи, душу…” – пытаясь перечислить всех, почему-то начинаю с Николая. Произнося это имя, удивляюсь, почему и добавляю – второго. И смеюсь над собой, и думаю: если еще осталось чувство юмора, зачем умирать? Взгляд падает на икону – и это Богоматерь. Молюсь Ей, как умею… Проснулся я внутри Бога… и понял, что проснулся трезвым. Пели птицы, светало, в чужом доме. Стал я Бога искать, потому что проснулся, так где же Он? А как же Его найдешь, если ты сам внутри Его? Только вырваться. Пошел. А как не пойдешь? А как ни пойдешь – все поперек. И тебе больно, и Ему неприятно. Вроде щекотки. Пришлось остановиться. Так и стою. Успокоился, застыл. Вокруг постепенно пещера образовалась. Вроде меня что-то обтекало и цементировалось. Постепенно и не пошевелиться стало – вот лежу и горю как свечка. В лужицу превращаюсь. Вроде содержимого бутылки, но без бутылки. Обрел форму. Высох. Клопы, говорят, так делают. Лет по 300 крови не пьют. Стал я таким клопом веры…Проснулся еще раз. “Хорошо, но нескромно”, – так мне один знакомый алкаш сказал. Все думали, что от чахотки умер. А на самом деле алкоголик был. Непьющий, правда. Тоже Палычем звали. У Сергеича не получалось, он даже старался пить, а не получалось. А у Палыча прекрасно получалось – вот он и не пил. Потом и не нужно стало. Совсем ненужно. Ничего. Их штербе – только и сказал. И все. А Сергеич – тот свою жизнь пропил. До дна. Опять спать захотелось. Ты тут посиди. Я быстро…
Раздалось легкое урчание, и лицо его уплыло в воронку сна. Завтра. Завтра уже не будет. Потому что утро уже было. Кто не просыпается днем? Кто там “застигнут ночью Рима был”? Скромнее надо. По-простому. По-народному. Народность – это поленница. Укладка слов – язык. Серенькое полешко без огня сгорит… пробормотал он и спал снова».
И снова этот проницательный взгляд автора на самого себя со стороны.
Сочинитель смотрит на Битова.
Битов – на сочинителя.
Лева Одоевцев из «Пушкинского дома» видит своего двойника или партнера, как он его называет, а двойник присматривает за ним. Они по очереди то входят в сон, то выходят из него, оказываясь попеременно то на «совковом кладбище», то «в чужом доме», то «внутри Бога», как Иона в чреве кита, то в «бывшем особняке», то на Краснопрудной, то в гробу.
Содержание последующего кадра полностью меняет смысл кадра предыдущего. Автор смотрит на фотографию Константина Васильевича Кедрова и на свою фотографию в детстве, на изображение Алисы Эбель и на себя в годы юности, на портрет Алексея Константиновича и на свой портрет в бытность работы над романом «Пушкинский дом» – и, действительно, от кадра к кадру, от эпизода к эпизоду смысл меняется, и без последующего события (пережитого, осмысленного) невозможно уразуметь событие, предшествующее ему.
Так и с людьми, членами семьи в нашем случае, которые дополняют друг друга «задним числом», а посему хронология неизбежно рушится. Попытка же восстановить ее согласно календарю и архивной пагинации приводит к конфликту со временем, и Битов восклицает в конце концов: «Странное это чувство – время!» – и добавляет: – «Это довольно сложно – не перепутать память со временем!»
Наяву существует память.
Во сне – время, вернее, его проблески, миражи, сгустки и пустоты, перевертыши.
Например, такие.
В дневнике от 18 февраля 2001 года Битов записал: «Снилась мать. Я с ней поссорился: “Ты же мертвая! Оставь меня!” Сон вывернулся: когда-то она просила меня оставить ее», – и далее, – «мать уже в конце 80-х, больше чем через 10 лет после смерти отца, спрашивала, что это он нас никогда не навещает, я же знаю, что у него другая семья, я давно все ему простила. Склероз – это всего лишь утрата временной последовательности, а не самих событий».
Временная последовательность, состоящая из проблесков и пустот…
Действительно, когда в конце 1980-х Андрей перевез Ольгу Алексеевну в Москву из Ленинграда, она просила оставить ее, хотела побыть одна – «одиночество мне по душе», «так хотелось поодиночествовать» – говорила, но уже не могла быть одна, ожидание мужа забрало все ее силы.
А потом и ее не стало.
Впрочем, обо всем по порядку…
Дом Битова 2
Я – потомок самого себя.
Андрей Битов
«Он придвигал и отодвигал листки, выравнивая их края… Он читал эти вдохновенные, обрывочные и “для памяти” записи – и не понимал, что имел тогда в виду. Это его теребило и мучило: он не мог отдаться тому, что им владело сейчас – ему непременно необходимо было вспомнить, что он имел в виду тогда, – и не мог. Он отодвинул заметки и взялся за стопку “планов” работы.
Их было уже много – первый, другой, третий… Это были следы его “возвращений”. Планы становились все отчетливей, и под конец он нашел даже просто копию – патологически ровный, тщательный и мертвый почерк, – автор в своем роде обретает мощи давно почившего текста, не узнает его, находит его чужим, каким-то другим, удивляется, как мог его написать некогда, впадает в панику, – ужас подкрался к нему не до конца: Лева решительно встал и отвернулся от того, что в темном углу, от этой годуновской кашицы во рту. “Заново! Заново!” – немо вскричал он, как Шаляпин: “Чур, чур, дитя!” Новый план! – и не заглядывая, не останавливаясь, начинать все снова, сейчас! Только так.
Чистой бумаги не было. Ящик стола был заперт».
В воспоминаниях Битова, как мы помним, есть рассказ о дедовом столе, который «весит полтонны», и с которым он никогда не расставался, так вот главный ящик этого стола-великана, стола-истукана, стола-капища и стола-кенотафа всегда «запирался на ключик – хотя в принципе у нас все было в квартире открыто».
Что же в нем хранилось?
Семейные реликвии?
Старые фотографические карточки?
Драгоценности или давно уже не работающие часовые механизмы?
А может быть, в нем таились «листки бумаги» – те самые «вдохновенные, обрывочные и “для памяти” записи»?
Остановимся на последнем.
Думается, что и автор предпочел бы именно их, потому что из них складывается текст, будь то бабушкины письма или дневниковые записи матери, переписка родителей или испещренные мелким нечитаемым почерком школьные тетради, а еще счета и визитки, адреса и телефоны, имена и пометки pro memoria, так сказать.
Это была семейная традиция, идущая еще от бабушки – Александры Ивановны, и продолженная ее дочерью – Ольгой Алексеевной Кедровой, – вести дневник, записывать мысли, фиксировать события, оставлять комментарии, словно бы собеседуя со своим двойником, наполняя таким образом одиночество содержанием, доводя ту или иную мысль до своего логического завершения. Например, такую мысль (из дневника Ольги Кедровой от 3 июля 1978 года, суббота): «Существование Бога порождается неуверенностью, неизвестностью, неудовлетворенностью. Это помогает поверить в исполнимость желания, в возможность и свои силы, поддерживает надежду, укрепляет волю. Собственно, Бог – это все, что не понятно, тайна происхождения земли, которую никто не может разгадать; – это нравственное начало, наш внутренний духовный мир. У каждого свой. Бог не вне нас, Он в нас, как вера в необходимость и силу добра, силу любви, в горячие желания, которые должны исполняться, если сила желания и все устремления к нему огромны. Это и есть молитва. Сосредоточенностью на одной молитве накапливаешь свои же собственные силы, обретаешь опору терпению и уверенности.
Меня всегда огорчают попытки считать все в жизни подчиненным, или возможным уложить в какие-то твердые, обязательные схемы, причины, усредненную норму, всегда примитивные и топорные, делающие человеческую жизнь плоской. Будто возможно объяснить все тайны рождения, судьбы, смерти, жизни – с ее радостями, любовью и печалью? Жизнь тем прекрасна, что она у каждого своя, вся из тысячи случайностей – встреч, удач – на самых серьезных поворотах; в изменчивых отношениях близких людей друг к другу, в качелях хорошего и плохого внутри человека и у каждого по-разному. Бессмысленно это исключать. Думает человек, все-таки, сам, лучше или хуже, и живет, как кому удастся. О таком заветном избегают говорить даже близкие люди, по-видимому, удерживает боязнь несовпадения, непонимания…
И загробная жизнь есть. Любовь не имеет конца. Это память и капля мудрости растаявшей жизни, след от нее, наследство».
Мысль, полученная в наследство.
С другой стороны, мысль и есть текст, а способность ее записать – поступок.
Из дневника О. А. Кедровой: «Что за потребность странная у меня писать… желание какое-то ненормальное писать не о главных фактах, не весело и объективно о внешней жизни, а выворачивать те мысли, фиксация которых во всяком случае не нужна, а очень часто просто вредна».
«Вредные», «несвоевременные» (по-горьковски) мысли имеют свойство перерождаться, то есть со временем объяснять поступки, находить истинные смыслы, соделывать тайное явным. Вот, оказывается, откуда возник уже известный нам эпизод с «проснувшимся внутри Бога автором». Скорее всего, сын беседовал с матерью, вернее сказать, слушал ее рассуждения о непостижимости, апофатичности Божества, с которыми мог соглашаться, а мог и не соглашаться. Не придавал им особого значения, разумеется, потому что боялся впасть в «примитивность и топорность» (произнесенные слова порой не передают мысли, но создают картину плоскую, потому как лежат на поверхности). Однако со временем текст, вышедший из разговора, из ни к чему не обязывающей беседы окреп, наполнился содержанием и сложился в виде образов.
Оформился в виде разложенных на дедовом столе фотографий предков нашего героя и его родителей: мамы Ольги Алексеевны Кедровой и отца – Георгия Леонидовича Битова.
* * *
Ольга Кедрова родилась в 1905 году 15 июня в Ташкенте в семье директора Реального училища Алексея Константиновича Кедрова (которому тогда исполнилось 46 лет) и его супруги Александры Ивановны Кедровой (Эбель) (ей было всего 25).
В 1912 году, как нам уже известно, семья вернулась в Петербург.
В 1916 году Оля поступила в гимназию, и в это же время под влиянием родителей увлеклась музыкой. Александра Ивановна вспоминала (сохранена авторская орфография): «Люблю слушать Олину игру. Если бы она побольше работала, она бы играла очень хорошо. Ея игра толкова, сознательна и с настроением; учить она умеет, только, к сожалению, не работает ежедневно, а больше как случится».
Однако вскоре в жизни девочки произошли события, изменившие ее жизнь безвозвратно: в 1914 году началась Первая мировая война, в феврале 1916-го умер отец, а в 1917-м произошла революция, принесшая тиф, голод, лишения.
Ольга Алексеевна вспоминала о том времени: «Трудно сейчас себе представить, какая непроглядная путаница нас окружала и была в наших головах». Осмысление всего произойдет лишь с годами, а пока были только эмоции, страх, отчаяние и растерянность – что делать, куда идти, кому верить?
Действительно, кого могла винить 12-летняя Оля Кедрова в том, что детство ушло так скоро и так трагично, что прежняя жизнь, к которой привыкла и была уверена в том, что она навсегда, осталась только во снах и воспоминаниях? Угрюмых рабочих или нетрезвых матросов, крестьян или нищих паломников, страшных неповоротливых городовых или скользких, словно обитатели водоемов, приказчиков, наконец, вечно сонных священников или сияющих что елочные игрушки статских советников, что фланировали по Невскому?
Никого!
«Никто не виноват, что жизненность воплощается в наше время в самых отвратительных и прежде всего подлых формах. Никто не виноват, потому что все виноваты, а когда виноваты все, прежде всего виноват ты сам», – напишет спустя почти жизнь Андрей Битов.
Виноват сам, потому что приходишь один и уходишь один, потому что принимаешь решения сам и поступок совершаешь сам, потому что за все отвечать придется только самому. Впрочем, и решение можно не принимать, и поступок не совершать, и надеяться на то, что отвечать за тебя будет кто-то другой, но это есть ложь, о которой в «Пушкинском доме» сказано так: «Изобличенная ложь – это уже не ложь, это драма, и только. А как раз неразоблаченная ложь, то есть видимая правда, и есть ложь, и она – трагедия».
Круг замкнулся, потому что «род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки… Все вещи – в труде: не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Еккл. 1).
Из дневника О. А. Кедровой: «1917 год. Революция. Я была во втором классе школы; Окончила школу в 1922 г. 1925 г. Кончила Университет и уехала в Мелитополь; работала в прокуратуре и Окружном Суде, сначала секретарем, потом инструктором. 1926 год. Вернулась к маме в Ленинград, работала в суде. 1928 г. Мариша (старшая сестра Мария Алексеевна Кедрова. – М. Г.) познакомила меня с Г. Л.» – речь идет о Георгии Леонидовиче Битове.
Мария Алексеевна – еще один член семьи Кедровых, о котором следует сказать особо (к сожалению, знаем мы о ней немного). Родилась она в Ташкенте (о ее рождении в письме к отцу, помещенном в предыдущей главе, сообщил А. К. Кедров). После революции пошла работать, чтобы помогать матери содержать семью. В 1924 году была арестована – ее фамилию обнаружили в записной книжке ее гимназической подруги, задержанной по делу ее отца бывшего полицмейстера Петербурга. Ольга Алексеевна вспоминала, что, будучи студенткой юридического факультета, ходила хлопотать за сестру в прокуратуру на Литейный, за что ее чуть не отчислили.
В конце концов Маришу (так ее звали в семье) выпустили. В конце 1920-х годов она устроилась работать на стройку Сясьского ЦБК – одну из крупнейших строек того времени. На момент пуска комбината в 1928 году он стал первым промышленным гигантом в СССР по производству целлюлозы. По семейным воспоминаниям, на этот шаг ее вынудило бедственное положение семьи, а на комбинате платили хорошо. Тяжелые условия труда, обстановка на производстве, к которой молодая женщина из интеллигентной петербургской семьи была абсолютно не готова, подорвали здоровье Марии Алексеевны, она заразилась туберкулезом и скоропостижно умерла в 1930 году.
В своих дневниках Ольга Алексеевна часто вспоминала свою старшую сестру, не могла простить ни себе, ни семье, что ее отпустили тогда на Сясьстрой, с которого она не вернулась…
И вновь здесь никто не был виноват. Просто такова была та самая «жизненность», о которой спустя годы напишет сын Ольги Алексеевны Андрей – те самые невыносимые обстоятельства, воплотившиеся «в самых отвратительных и подлых формах».
Семья как кафкианский «Замок» – «Das Schloss».
Как единство и залог роста.
«Нам посчастливилось не расставаться до самого 1955 года, семья не рассыпалась, она росла», – сообщит спустя годы в своем дневнике О. А. Кедрова.
Можно предположить, что семья у Битова – это тот самый большой ящик дедова стола (образ дома, коммунальной квартиры), что «запирался на ключик», а члены семьи (по старшинству) являются хранителями этого ключика, который очерчивает свой круг, замыкает свои законы, свой стиль, свою формулу выживания, которая, как известно, имеет великое множество привходящих, нюансов и весьма лукава сама по себе.
«Это даже и хорошо, – мыслится автору, – что дед умер до революции, потому что в противном случае судьба семьи категорически не совпала бы с судьбой страны».
И вот дед Андрея Битова оказался заточенным в ящике собственного стола, скрыт от посторонних взглядов, потому что многодетная вдова гимназического учителя, мещанка (А. И. Кедрова (Эбель) так сама называла себя) была куда более социально приемлема в стране победившего пролетариата, нежели вдова буржуазного историка (какого же еще?), филолога, сына профессора, директора Императорского историко-филологического института и тайного советника.
Об Алексее Константиновиче не забыли конечно, просто миф о нем («Лева цитировал своего деда, якобы лично сказавшего ему однажды, что Россия – заповедник, последний очажок, сопротивляющийся прогрессу» – «Пушкинский дом») был составной частью жизненности, частью формулы выживания семьи, в которой он физически отсутствовал, но в то же время был незримым участником всего происходящего сначала на 8-й Советской улице, а потом и на Аптекарском проспекте города Ленинграда.
Но вернемся в 1928 год.
Олю Кедрову и Георгия Битова познакомила Мария Алексеевна. Вернее сказать, они были знакомы давно. Дело в том, что Горя (так Георгия звали в семье) и его брат Борис (Борис Леонидович Битов (1904–1979), композитор и пианист) учились в 7-й гимназии Эвальда, что на Кирилловской улице, директором которой был Алексей Константинович Кедров.
Ольга Алексеевна вспоминала: «С ревом один раз он (Горя) был доставлен к директору – моему отцу: всадил перо в руку, так как его толкнул сосед. Папа велел не реветь и, на извозчике, отправил в больницу на перевязку. В Гимназической церкви Горя видел директорских детей… Бросив школу (в 6 классе), плавал на шаланде юнгой… Бориса же потом А. К. Глазунов принял в консерваторию, но и ее он тоже бросил… В 20 лет Горя начал учиться: сдал экстерном экзамены за среднюю школу, в 1922 году поступил в Институт гражданских инженеров, много читал».
До поступления в институт кем только он ни был – юнгой, торговым агентом, табельщиком, кочегаром. После окончания института с 1925 по 1927 год работал конструктором-чертежником на Сясьстрое.
Место притяжения против собственной воли или необъяснимое совпадение времени и среды?
Ответа нет – только факты, обстоятельства, побудительные мотивы.
Итак, на Сясьском ЦБК Горя знакомится с Ией Александровной Ходасевич, подругой Марии Алексеевны Кедровой, которая просит Битова отнести Марише некоторые документы.
Горя направляется в Ленинград и впервые попадает на 8-ю Советскую в дом Кедровых. Сясьстрой незаметно, мистически, исподволь входит в жизнь семьи, и все начинает происходить так, как должно происходить, постепенно двигаясь к своей неотвратимой развязке.
«Приезжай, здесь очень интересный молодой инженер», – телефонирует старшая сестра младшей сестре.
И Ольга приехала.
У Андрея Битова находим такие строчки: «Мама моя невестилась тогда. И отец потом вспоминал, что видел маму много раньше… видел, как разряженные барышни сходили со ступеней директорского крыльца в гимназии. Знакомства не было, но память сохранила картинку. Отец учился в гимназии деда, отца матери». Всё это подтверждается воспоминаниями О. А. Кедровой, приведенными выше, разве что Гимназическая церковь и ступени директорского крыльца разнятся – пресловутая аберрация памяти, выбор ракурса, остановка времени.
И еще: «Мама по уши влюбилась, влюбилась за уши, у него (у Георгия) были необыкновенно красивые уши».
В апреле 1929 года Ольга Алексеевна и Георгий Леонидович поженились. Согласно существующей версии, одним из условий замужества стала непременная защита Горей Битовым диплома, что и произошло в феврале 1929 года. Автор подмечает с добродушной усмешкой: «С детства помню, что отец говорил матери, что, если бы не революция, они бы не поженились: “Ты бы вышла замуж за какого-нибудь дворянчика”».
Вопрос о том, кто же такой был сам Горя Битов, кроме того, что бросил школу в шестом классе и работал на Сясьстрое, назрел, думается, сам собой.
Попробуем на него ответить.
Георгий Леонидович Битов родился в 1902 году в семье Леонида Ивановича Битова (1872–1928) – управляющего текстильной фабрикой в Петербурге, получившего в 1915 году титул почетного гражданина города (но уже Петрограда), и Евгении Адольфовны Поджук, дочери подданного Австро-Венгрии Адольфа Поджука (предположительно, происходил из города Лемберга (Львова), из земли Галиция и Лодомерия), о которой нам известно только то, что была она женщина сурового нрава, по-русски говорила с трудом и скончалась в блокадном Ленинграде в 1942 году.
Внук так писал о своем деде по отцовской линии: «После революции у него было что-то прикоплено. Когда НЭП объявили, он вздохнул, а потом, когда НЭП прикрыли, умер. Видимо, от разочарования. Его отец (Иван Яковлевич Битов, 1840–1916. – М. Г.) владел лесосплавом на Севере (в Олонце), потом он его прогулял (уже в Петербурге) и дед не мог простить отцу, что тот не дал ему образования. Он был очень способный. Сохранилось очаровательное письмо, которое хранил мой отец, где смотритель училища Череповца просит прадеда оплатить хотя бы семестр, потом деда перевели бы на казенный кошт. Фото прадеда не сохранилось, но есть фото деда».
И вновь на столе, который мы теперь можем смело назвать монтажным, появляются фотографии другого деда. Не менее, впрочем, загадочного, чем первый. Притом что первый (по маминой линии) таится именно в этом столе-реликварии (встреча дедов, мыслится).
Теперь уже известный нам образ деда из «Пушкинского дома» наполняется битовскими чертами, получает, как говорит сочинитель, «тавро Битовых»: «Этот бритый череп, ватник, возраст самый неопределенный, от пятидесяти до ста, а главное, это красное, щетинистое, задубевшее лицо поражает своей неодухотворенностью… И оно молчит, тупо, лень губы разлепить… Под кожей старикова лица что-то пронеслось: замешательство, припоминание, оторопь, успокоение, – очень быстро. Лицо ничего не выражало».
Ничего не выражающее лицо.
И тут в голову приходит следующая мысль – когда Битов наблюдает за собой со стороны (знает об этом, разумеется), то невольно придает своему лицу выражение задумчивое, одухотворенное, чтобы не выглядеть праздно, не дай Бог, притом что в эту минуту помыслы могут быть в высшей степени ничтожными или даже глупыми. И напротив, лицо автора абсолютно ничего не выражает, когда происходит отложение двойника, когда сочинитель оказывается в совершенной пустоте, которая совершенно бессмысленна, потому что в ней нет времени.
«Люди пьют время», как предполагает Битов.
А еще вкушают его.
Потребляют время.
Испытывают к нему странные чувства как к некоей загадочной субстанции, которая, по словам О. А. Кедровой, «улетучивается большими кусками… быстро и невозвратно утекает».
Опять же могут его терять и находить, видеть его во сне в аллегорической форме.
Читаем у Битова: «Снилась ему широкая река, как бы та самая, что течет у их института, но и не та самая. Она неожиданно и не вовремя вскрылась ото льда и оказалась густой, как клей. Над ней стоял тяжелый пар, и все сотрудники института, невзирая на положение и возраст, должны были плыть через нее, для сдачи норм ГТО. Многие уже плыли, нелепо и медленно вытягивая белые руки из густой слизи. И лишь он, да еще один доктор, благородный старик с длинной бородой, которого все за глаза звали Капитаном Немо, жались и прятались между свай, и Капитан Немо все дрожал и подсовывал бороду под плавки. А у самого берега, болтаясь на медленной, густой волне, как поплавок, лежал на спине, в полном своем костюме и с орденскими колодками, заместитель директора по административно-хозяйственной части и, глядя на них неправдоподобно круглыми и заставшими глазами, манил их картонной рукой».
Впрочем, этот «страшный сон» про нормы ГТО в ноябрьской Неве уже был частью нашего повествования, когда разговор зашел о бесконечности, безначальности и океанской бездне русского языка, по воле случая замененной рекой, которую при желании и переплыть можно.
Однако один мифический дед с бородой, именуемый Капитаном Немо, так и не решился на этот безумный поступок. А другой, с орденскими колодками, уже совершил его, полностью уподобившись при этом легендарному кораблю викингов Нагльфару, целиком сделанному из ногтей мертвецов. По крайней мере, ощущал себя совершившим сей непонятный подвиг…
«Лева ощутил большое и легкое пространство своего тела. Оно было сейчас – весь этот ДОМ. Озаренный, плыл он сейчас в ночи, как прекрасный корабль, прорезая общий бесшумный мрак» («Пушкинский дом»).
А ведь и вправду – на фотографиях, аккуратно разложенных на столе, были изображены по преимуществу мертвецы, в которых со временем превращались живые члены фамилии, семьи, обитатели Дома, но потом запечатленные на фотографических карточках люди начинали оживать. Происходило чаемое воскрешение из мертвых, и сбывалось реченное через пророка.
Андрей Битов вспоминал: «В общем, я всегда искал ее (фамилии) корни, но Битовых почти никогда не встречал. И тут вдруг по соседству с Анапой обнаружил целый аул с 200-летней историей, набитый Битовыми. Оказалось, что они – черкесы… Я, например, знаю, что я до пятого колена в роду Битовых. Это черкесы. Битов – такая русская фамилия, которой нигде нет. Есть Батов, Бытов, Бутов – все время меня путали. А оказалось, в пушкинские времена еще спасли от национальной грызни и вывезли ребенка малого. Это был Яков Битов, или Якуб, сын Бита. А он уже своего сына называет Иваном и получается Иван Битов, а там уже нечего делать. И вся линия баб пропадает, поскольку у нас она не запоминается, по мужской линии дается отчество…
По внешнему виду я и сам родился азиатом… По рассказам мамы, профессор (Морев или Мориц?), принимавший ее (мои?) роды, спросил не без ехидцы: “Ольга Алексеевна, я забыл, разве ваш муж нацмен?”. (Вот отголосок “дружбы народов”! Нацмен – это не преждевременное влияние английского, это аббревиатура “национального меньшинства”. – М. Г.)… У нас абсолютно русская семья, традиционная петербургская, в нескольких поколениях, где было много врачей… Мои деды все перемешались с петербургскими немцами, и поди найди вот эту каплю Битову».
Отец, Георгий Леонидович Битов, этой последней каплей для Андрея и стал.
Читаем в дневниках Ольги Алексеевны Кедровой: «После свадьбы, отпразднованной у мамы на 8-й Советской, утром по Невскому, на извозчике, мы ехали на Казанскую (Плеханова) и кем-то из Гориных сослуживцев были засечены. За прогул Горя получил выговор в приказе, но встречен был поздравлениями сослуживцев. В доме 6 на Казанской у нас было две комнаты (спальня и столовая), окнами и в Зимин пер., и на Казанскую, а еще кухарка Настя. Поразилась я: невероятным количеством шапок на полке в шкафу, привычкой пить воду из горлышка графина и есть стоя; забрасыванием на печку воротничков, если оказывались без пуговицы. Белье из шкафа, неизменно, доставалось левой рукой, правая, обязательно, была в кармане.
В мое рождение мама привезла мне чайную чашку, с клубничным вареньем. Меня не было дома, и Горя все варенье съел сам (я очень тогда обиделась)…
В квартире на Казанской Битовы поселились, когда у них отобрали казенную, при фабрике, а хозяин, уезжая в Швейцарию (на время как тогда думали), оставил ее, с полной обстановкой, Гориному отцу, как управляющему. В письменном столе Горя нашел толстенное обручальное кольцо, хотел его продать, но по дороге потерял… Обратно к маме мы переехали, когда умерла Мариша».
И вновь эпизод, пройти мимо которого невозможно – известный по роману «Пушкинский дом» как «эпизод с кольцом». Раздел второй «Герой нашего времени», глава «Фаина»: «Он вернулся и в тупости сидел на диване, открывал и закрывал сумку – щелкал замком. Наконец заглянул внутрь: пудреница, огрызок карандаша, платочек… Завязан узелком. Развязал узелок и обнаружил кольцо. Вспомнил, как она тихо сняла его с пальца. Примерил. Оно не лезло ни на один палец. “Ну и что же, сама говорила, что оно стоит пятьсот рублей – как-то сухо подумал он, – мы можем три раза сходить в ресторан, – прокрутилось в нем безучастно, как в арифмометре. – Что же я могу поделать, раз у меня нет денег…” И он сунул кольцо в карман. Завязал обратно узелок на платочке. Закрыл сумочку. Отнес ее и задвинул за настольную лампу. Отойдя, еще раз посмотрел – точь-в-точь. Уселся ждать, странно спокойный…
В скупочном пункте приемщик повертел в руках кольцо и сказал: “Пятьдесят рублей”. – “Нет, пятьсот!” – чуть не закричал Лева. “Нет, не может быть! Жулик, ну, конечно, старый жулик!”
И он мчался в другой пункт. В другом пункте был уже не приемщик, а приемщица; она бросила кольцо на весы, такие точные весы (“Ну, конечно же, тот был жулик, – радостно подумал Лева, – даже не взвешивал!”); приемщица тщательно, без конца подталкивая нежную гирьку, взвешивала, потом щелкала на счетах – у Левы все сжалось и замерло внутри. “Сорок девять рублей”, – наконец сказала она.
Он остолбенело стоял, держа перед собой кольцо, и оно тускнело на глазах. “О Господи! медяшка!” – воскликнул он и в сердцах чуть не выбросил в урну, но что-то вдруг, какая-то неясная мысль остановила его…»
Сакральный предмет становится средоточием страстей, и читатель не может знать, что восторжествует – правда или кривда. Более того, не знает этого и сам автор, потому как порок таится во всем, он где-то рядом, он кроется в мелочах, и ему (автору) лишь остается следовать за текстом, уверовать в него, потому что он изначально нравственен и праведен.
На самом ли деле Горя потерял тогда кольцо, ведь он не мог не знать, кому оно принадлежит, и, совершив первый шаг, взяв чужую вещь, решился ли на второй – продал ее?
Так и Лева Одоевцев из «Пушкинского дома», оказавшись наедине со своим знанием (он украл кольцо Фаины), единственными свидетелями своего поступка сделал своего двойника и свою совесть. Но если договориться с двойником еще возможно, то совесть в этих переговорах оказывается «бесперспективным» звеном.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?