Текст книги "Андрей Битов: Мираж сюжета"
Автор книги: Максим Гуреев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Университеты Битова
Человек! Это звучит горько.
Андрей Битов
Ты – танцуешь! А юбка летает…
Голова улеглась на погон.
И какая-то грусть нарастает
с четырёх неизвестных сторон…
Ударяет в литавры мужчина.
Дует женщина страшно в трубу.
Ты ещё у меня молодчина,
что не плачешь, кусая губу.
Офицерик твой, мышь полевая,
спинку серую выгнул дугой.
Ничего-то он, глупый, не знает,
даже то, что он вовсе – другой…
Может быть, это, а может быть, другое стихотворение Глеба Горбовского –
Незнакомец верблюд уродина
Лежа тупит тупые зубы…
Степь – она для меня не люба.
Но и степь для кого-то – Родина…
– опубликованное в поэтическом сборнике ЛИТО (литературного объединения) Горного института, первокурсник Андрей Битов и прочитал.
Владимир Львович Британишский, поэт, прозаик, переводчик, а в 1951–1956 годах студент Горного института, вспоминал: «Профком позволил нам “издать”, то есть напечатать на ротаторе и переплести, два сборника стихов нашего лито. Первый – в конце 55-го тиражом 300 экз., второй – в конце 56-го начале 57-го тиражом 500 экз. Первый сборник мы разослали по вузам страны (и не только геологическим), и он дошел до адресатов, я встречал много позже людей, узнавших наши имена именно по этому сборнику».
Можно утверждать, что неофициальная литературная жизнь Ленинграда второй трети 1950-х годов прошла, безусловно, под знаком студенческого поэтического движения, когда, по словам В. Л. Британишского, «литобъединения в вузах росли как грибы… Главным образом, в технических: в Политехническом, Технологическом, Электротехническом… Дело в том, что в 1951–1953-м, в последние годы сталинского режима, в технических вузах идеологическое давление было чуть меньше, и туда шли, сознательно или инстинктивно, те, кто искал хотя бы минимума нерабства и недогматизма, в том числе парадокс! – люди гуманитарного склада ума».
Ленинградский писатель, один из основателей литературной группы «Горожане», Владимир Губин вспоминал: «В эти годы множились литературные кружки и литературные объединения. Чудом можно считать обстоятельства, что в обществе вдруг отворилась возможность наговориться между собой по душам и что город после серийных репрессий сталинской эпохи нашел у себя резервы блистательных воспитателей и наставников литературной молодежи».
Руководителем ЛИТО Горного института был поэт, переводчик педагог Глеб Сергеевич Семенов (Глеб Борисович Деген), к тем годам уже имевший опыт ведения литературной студии в Ленинградском дворце пионеров в 1946–1948 годах.
Возможность издать сборник поэтов-горняков, членов институтского ЛИТО, возникла во многом и благодаря поддержке профессорско-преподавательского состава ЛГИ им. Г. В. Плеханова, профессоров М. М. Тетяева, М. Н. Годлевского, А. М. Журавского, П. А. Татаринова, Е. А. Салье, некоторые из которых именно в эти годы были реабилитированы и вернулись в Ленинград из мест заключения.
Читаем в книге выпускницы Горного института, поэта и мемуариста Елены Андреевны Кумпан «Ближний доступ к легенде»: «Первый сборник, включавший стихи горняков старшего поколения, которые или вообще не успели попасть в глебовское ЛИТО, или были в нем, но давно разъехались работать по необъятным просторам нашей страны, прошел тихо и спокойно, принят был благосклонно (им-то и восхитился первокурсник Битов. – М. Г.). Окрыленные этой удачей, мы собрали второй сборник, который включал уже стихи ныне действующего ЛИТО (в который уже были включены стихи второкурсника Битова. – М. Г.). Началась длинная тягомотина прохождения нового, второго сборника через цензуру».
Однако желание начинающих поэтов, по словам Е. А. Кумпан, «приблизиться вплотную к жизни и вскрыть или ее неправду и ужас, или ее поэтичность и прелесть» повлекло за собой драматические и, как многим ошибочно казалось, непредсказуемые последствия. Увы, всё было предсказуемо изначально, а на весьма благое и безобидное желание горняков последовала жесткая реакция ленинградских идеологов. Зыбкая грань между «оттепелью» и «заморозками» оказалась фикцией, система мгновенно перешла в наступление.
Из доклада первого секретаря Ленинградского горкома КПСС И. В. Спиридонова на пленуме горкома КПСС: «Среди некоторой части вузовской молодежи стали проявляться нездоровые настроения. Эти настроения особенно заметны у некоторых студентов, участвующих в работе различного рода литературных объединений, кружков художественной самодеятельности, в выпуске газет, альманахов. Например, группа студентов II курса Института инженеров железнодорожного транспорта им. академика В. Н. Образцова выпустила рукописный журнал “Свежие голоса”. Журнал выступил против социалистического реализма, за так называемую “свободу творчества”».
Масло в огонь подлило стихотворение Лидии Гладкой (члена ЛИТО Горного института, комсорга курса), посвященное венгерским событиям 1956 года, с которым она выступила на институтском комсомольском собрании (вскоре текст разошелся по Ленинграду в машинописном варианте и прозвучал на зарубежных «голосах»):
Там красною кровью
залит асфальт,
Там русское «Стой!»
как немецкое «Хальт!»
«Каховку» поют
на чужом языке,
И наш умирает
на нашем штыке…
‹…›
Устало «Аврора» скрипит
на причале,
мертвящие зыби её укачали.
Как ни странно, но сборник выпустить все-таки удалось. Уже запущенный издательский маховик остановить оказалось не так-то просто. Более того, несколько экземпляров были переправлены в Москву на открывшийся летом 1957 года VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов.
Е. А. Кумпан вспоминала: «Там сборник и был зацапан нашими бдительными службами. Что произошло дальше – не трудно представить тем, кто помнит то время. Тем, что сборник был зацапан на фестивале, и объясняется, что гром грянул именно из Москвы. И даже не к нам в институт сперва донесся этот гром, а обрушился на ленинградские идеологические власти, а уж оттуда ударил в кабинет нашего ректора. Ректор был маркшейдером, как поговаривали – службистом, очень далеким даже от геологии, а уж тем более – от геологической поэзии. Возможно, он вообще с трудом припомнил, что у него в институте работает какое-то ЛИТО и водятся поэты, все это было для него большой неожиданностью и неприятностью, на него посыпались “выговоры с предупреждением” и прочее».
От развязки этой истории дохнуло Средневековьем и 1933 годом в Германии одновременно. Оставшийся тираж второго сборника стихов студентов-горняков был сожжен на заднем дворе института.
Елена Кумпан писала: «Аутодафе, учиненное над нашим сборником… мы восприняли очень трагически, и можно сказать, что пепел нашего сожженного сборника до сих пор стучит в наших сердцах».
На происшедшее спустя годы откликнулся и Александр Моисеевич Городницкий, геофизик, поэт, бард, один из создателей ЛИТО Горного института:
Наш студенческий сборник сожгли в институтском дворе,
В допотопной котельной, согласно решенью парткома.
Стал наш блин стихотворный золы неоформленным комом
В год венгерских событий, на хмурой осенней заре.
Возле топкого края василеостровской земли,
Где готовились вместе в геологи мы и в поэты,
У гранитных причалов поскрипывали корабли,
И шуршала Нева – неопрятная мутная Лета.
Понимали не сразу мы, кто нам друзья и враги,
Но все явственней слышался птиц прилетающих гомон,
И редели потемки, и нам говорили: «Не ЛГИ»
Три латунные буквы, приклепанные к погонам.
Ветер Балтики свежей нам рифмы нашептывал, груб.
Нас манили руда и холодный арктический пояс.
Не с того ли и в шифрах учебных студенческих групп
Содержалось тогда это слово щемящее «поиск»?
Воронихинских портиков временный экипаж,
Мы держались друг друга, но каждый не знал себе равных.
Не учили нас стилю, и стиль был единственный наш:
«Ничего кроме правды, клянусь, – ничего кроме правды!»
Не забыть, как сбежав от занятий унылых и жен,
У подножия сфинкса, над невскою черною льдиной,
Пили водку из яблока, вырезанного ножом,
И напиток нехитрый занюхивали сердцевиной.
Что еще я припомню об этой далекой поре,
Где портреты вождей и дотла разоренные церкви?
Наши ранние строки сожгли в институтском дворе
И развеяли пепел – я выше не знаю оценки.
И когда вспоминаю о времени первых потерь,
Где сознание наше себя обретало и крепло,
Не костры экспедиций стучатся мне в сердце теперь,
А прилипчивый запах холодного этого пепла.
Примечательно, что имя Битова не фигурирует ни в каких воспоминаниях о том злосчастном событии (околодиссидентских в том числе), хотя он был автором именного того, второго сожженного сборника.
У В. Л. Британишского мы находим такие слова: «Но вот Андрей Битов в интервью о тех годах выделяет не второй сборник, а первый, появление которого, как он говорит, было событием в его биографии. Это притом, что стихи самого Битова появились впервые не в первом, а во втором, сожженном сборнике».
Деталь интересная и требующая, как думается, своего комментария.
По свидетельству самого писателя, его появление в литературном объединении ЛГИ им. Г. В. Плеханова носило отчасти детективный, отчасти фарсовый характер.
Читаем у Битова: «И я увидел этих пишущих людей, а потом меня все-таки спросил руководитель семинара, что я пишу, и я понял, что мне будет дорога закрыта, если я не отвечу, и поскольку там все читали свои стихи, я прочитал стихи брата. Я некоторые его стихи помнил наизусть. Брат был на пять лет меня старше, учился на филфаке. Он сочинял под Северянина. Прочитал, ребята поморщились, но приняли меня. Потом уже пришлось самому попотеть. И я написал поэму, наверное, ужасную, в духе раннего Маяковского… Услышал: “Тут что-то есть. А про свои первые стихи забудь”. Так хотелось крикнуть: “Это был не я, это не моё!” И потом два мои жалких стишка включили-таки в следующий сборник».
Из воспоминаний Нины Валериановны Королевой, литературоведа, поэта, соседа Битовых-Кедровых по дому на Аптекарском: «Два его стихотворения лучше не цитировать, а пересказать. В них еще слаба техника стиха, но есть нерв трагедии. Например, стихотворение “Горе”: “Кошек она не любила”. Героиня не любила кошек, – собственно, больше мы о ней ничего не знаем. Но когда пришла беда в ее жизнь, когда растерянная, одинокая женщина осталась одна с единственным живым существом – своей нелюбимой кошкой, автор не рассказывает, в чем ее горе, но сообщает единственную деталь: “А она, как прежде, разве бедная./ Присев на корточки на полу, / Гладила кошку в углу/ И говорила: ‘Бедная”. Замечательная деталь».
Одно из заседаний институтского ЛИТО по приглашению своего сына посетила Ольга Алексеевна. Она писала: «Было интересно; несколько тревожно, когда разгорались страсти; многое спорно; но критика в подавляющем большинстве бестолкова, хотя и разнобока. Владеет Андрюша собой хорошо и читает неплохо… реагировали на все ужасно по-молодому; смеялись, кричали, топали, в особенности, когда критика не совпадала с оценкой молодежи».
Однако вскоре Андрея «продернули в стенной газете института за стремление публиковаться и за формализм двух опусов. Пишет он порядочно часто; попадет в очередной горняцкий сборник. Через стихи старается разобраться в путанице ощущений, скромно скажем, “спорных”. При незрелой его голове и свойственной поспешности все это рискованно. Но как выход из “вещи в себе”, все-таки, плюс».
Итак, амбиции начинающего стихотворца были удовлетворены, другое дело, что примеривать на себя гордое имя поэта 19-летний студент-горняк не решался, как, впрочем, и перечитывать свои вирши. Уничтожение же сборника с очевидными свидетельствами своей творческой несостоятельности пришлось как нельзя кстати.
Битов вспоминал: «Наше литобъединение закрыли, а тираж сожгли. И будь я хоть сколько-нибудь либералом или диссидентом, я бы мог сказать, что моя первая публикация была сожжена. Но я не либерал и не диссидент. У меня есть либеральные взгляды. Это одно. Но когда начинают кучковаться, мне это не нравится. Я не хочу относиться ни к какой группе… Я категорически получаюсь антиобщественный элемент. Я не человек стаи. Я вообще думаю, что человек не совсем стайное животное. Вот когда он из нее выходит, то получается маргинал. Художник или преступник. Мне повезло выбрать первое, но ведь могло случится и второе».
Следует оговориться сразу: учеба в ЛГИ Битову давалась непросто, тяжело давалась.
В середине 1950-х это был одни из самых престижных ленинградских вузов. Геологи-разведчики и нефтяники, газовики и горные строители, энергетики и машиностроители были востребованы страной, которая именно в это время переживала период экстремального экономического развития. После гигантских человеческих и материальных потерь в годы Великой Отечественной войны экономика СССР работала на пределе своих возможностей, сохраняя мобилизационный и по сути военизированный характер. Традиционно ставка была сделана на развитие тяжёлых отраслей промышленности – топливно-энергетического комплекса, металлургии, тяжелого машиностроения, а разведка и добыча полезных ископаемых являлась приоритетной отраслью в этом направлении.
Абитуриентов в Горный институт, впрочем, влекли не только горячее желание участвовать в великом деле восстановления страны, но и «оттепельная» жажда странствий, возможность побывать на Кавказе и на Белом море, в степях Казахстана и в Сибири, на Камчатке и на Урале. Пафос гигантского пространства, доступного лишь свободному советскому человеку (и это был не нонсенс), манил, наполнял гордостью и милостью.
Однако если вспомнить слова Битова – «я не при советской власти жил, а я в семье жил!», то можно предположить, что коллективная комсомольская бодрость и активная жизненная позиция (существовало такое устойчивое словосочетание) сокурсников были не вполне близки Андрею. Также выяснилось, что любовь к горам (к Эльбрусу, например) и горная промышленность – это совсем не одно и то же.
Необычайно точно образ первокурсника Битова в своем поэтическом посвящении Андрею нарисовал поэт и эссеист Александр Семенович Кушнер:
Два мальчика, два тихих обормотика,
ни свитера,
ни плащика,
ни зонтика,
под дождичком
на досточке
качаются,
А песенки у них уже кончаются,
Что завтра? Понедельник или пятница?
Им кажется, что долго детство тянется.
Поднимется один, другой опустится.
К плечу прибилась бабочка
капустница.
Качаются весь день с утра и до ночи.
Ни горя,
ни любви,
ни мелкой сволочи.
Всё в будущем, за морем одуванчиков.
Мне кажется, что я – один из мальчиков.
Итак, один мальчик – Саша Кушнер, другой – Леша Монахов или Левушка Одоевцев, например.
Если о первом нам известно многое, то что мы знаем о втором?
Немного знаем, только то, что пожелал сообщить автор о самом себе.
Он студент. То есть один период в его жизни уже закончился, однако следующий все никак не может начаться. Формальные признаки этого нового периода, разумеется, налицо – несданная сессия, первая влюбленность, первый конфликт с мамой, непонимание самого себя, ви́дение себя чужим, кромешно далеким, а еще раздерганность и отупение. Но внутренне мальчик не чувствует никаких изменений.
Впрочем, Лешу Монахова (Андрюшу, Леву) угнетает вовсе не это, а мучительное осознание того, что притяжение и одновременно гнет Дома никуда не делись. Более того, придя в столкновение с этой новой жизнью, они (притяжение и гнет) лишь обострились, перейдя в стадию хронического заболевания, исцелить которое может только время.
Но любое ожидание, как известно, всегда невыносимо, особенно когда известно, что время может порой остановиться или даже потечь вспять, что оно предательски непредсказуемо.
Переписка Ольги Алексеевны с Олегом в полной мере передает невыносимо тягостную и сложную атмосферу, что царила на Аптекарском, 6: «С Андрюшей мы вступили опять в серьезный кризис на принципиальные темы… Достанет ли у меня сил заставить его взять себя наконец в руки, не вполне уверена. Рано он влез в то, что ему не причитается, а отсюда и противоречия, которым противостоять головой он еще не успел научиться… Он дичает и ищет своих друзей, часто не вполне удачных… Маюсь я ужасно Андрюшей, вылез он из оглобли, покуривает, сущий бездельник и в институт не попадает. Слеп как крот, может испортить себе всю жизнь… Удалось возвратить его обратно в Горный и вообще ввести в равновесие… Он должен бороться, для этого он не вполне зрел, он должен подчиняться, а чувствует себя уже большим… Тряхнуло его порядочно, но как в институте, так и в общем поведении он все еще едет на подножке, с некоторой разницей только в том, что иногда с ним можно разговаривать как со взрослым… Из состояния сплошного протеста он уже вышел и сейчас превозмогает общее осмысление взаимосвязи людей, и в частности своего со мной…
Сомнений в нем живет куча, и он пытается с ними справиться молчком. Правда, поскольку он все-таки становится постарше, иногда он стал беседовать со мной по собственной инициативе и с желанием. Но это бывает редко… Целеустремленности накопил явно недостаточно; иногда за что-то схватится и быстро выдохнется, как будто сам себе не очень верит… Холодок его скрытности так и живет, и страшно мешает мне помогать ему быстрее и вернее идти вперед, он боится, что я его обхитрю!»
А вот как самого себя, находящего внутри этого давящего семейного морока, описывает автор:
«Он прошел в теткину комнату. Окна выходили во двор, и комната была сумрачная. До сих пор многое в ней Алексей видел глазами детства. И теперь ему до некоторой степени семь лет, когда он входит сюда (как у Кушнера: “Им кажется, что долго детство тянется”. – М. Г.). Словно входит он, несмотря на запреты, захлебываясь от собственной смелости. И видит, всегда первое, что он видит, – это желтую Венеру, такую голую и безрукую… Венера теперь была очевидно гипсовая, а сам он очевидно к ней равнодушен (кажется, это изваяние преследует автора. – М. Г.).
Алексей просмотрел стопку книг на рояле, торкнул пальцем в клавиши. Звук вытянулся по комнате и растаял, словно бы в сумраке… Достал початую бутылку кагора, примерился и отхлебнул, пристально взглянул на уровень, отхлебнул еще… Сел за теткин стол. Стол был старинный – огромный, с массой ящичков. Он не стал сразу их открывать, а сначала осмотрел сам стол, его поверхность. Тут было много достопримечательного, и во всех этих ножичках, стаканчиках, календариках он узнавал старых детских знакомых (мы, разумеется, понимаем, что речь идет о кабинете Марии Иосифовны Хвиливицкой. – М. Г.)… В ящиках по-прежнему хранилась память, и ее в них прибавилось за эти годы. Он узнавал и эту стопку фотографий, и ту, и связки писем те же. Жизнь этих ящиков остановилась слишком давно. Это было грустно видеть».
А что было потом?
Потом Монахов заходил в комнату Трефилова (в этом образе угадывается дядя Диккенс и одновременно Азарий Иванович Иванов, что обитал в своей миниатюрной квартирке) и наконец завершал обход сего пантеона семейных реликвий в комнате матери. В результате подобное самочинное паломничество заканчивалось обретением пачки облигаций трехпроцентного (золотого) займа, «Сердце его (Алексея) колотилось» при этом, какое-то время он мешкал, а потом забирал ее (пачку) себе.
История с кольцом повторялась снова и снова, это был замкнутый круг, из которого нельзя было вырваться.…
Да, герой, а вместе с ним и автор, находил себя во власти этих предметов, был зависим от них, потому и чувствовал свою беспомощность, злился на себя, ведь совершенно был падок на искушения, искал при этом своим бесчинствам оправдания и находил их.
Рассуждал словами Митишатьева из «Пушкинского дома»: «Вы – высшая форма, вы – самые приспособленные! Вы всегда выживите! Вы не все свое отвергнете, все свое примете без благодарности, как должное! Не вы сознаете себя выше – мы знаем разницу! – в этом наша сила. Но достичь ничего нельзя – в этом наша обреченность. Бунт будет подавлен. В этом его смысл. И вы осуществите этот смысл, не подозревая о нем».
То есть «мы – высшая форма! Мы – самые приспособленные! Мы всегда выживем!»
Убеждал себя в том, что семья ему обязана за причиненные страдания, за несвободу, за уготованную ему роль «подопытного в огромном эксперименте», за удушающий пресс устоев, а кольцо, деньги или облигации – это мелочь, ничтожный выкуп, смешные средства спасения, чтобы сделать хотя бы одного человека из этого Дома счастливым.
Но тут какой-то Раскольников, право, получается: «Он решил отнести колечко; разыскав старуху, с первого же взгляда, еще ничего не зная о ней особенного, почувствовал к ней непреодолимое отвращение, взял у нее два “билетика” и по дороге зашел в один плохонький трактиришко. Он спросил чаю, сел и крепко задумался. Странная мысль наклевывалась в его голове, как из яйца цыпленок, и очень, очень занимала его».
А далее по тексту Достоевского: «За одну жизнь – тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен – да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна».
Вот такая мысль!
Неотступная, вездесущая!
Она всему виной и бедой, она преследует русского человека, она всегда внутри тебя, и с ней ничего нельзя поделать.
Читаем в «Улетающем Монахове»: «Он думал о том, что, конечно, никогда они с мамой не станут чужими, многое образуется и вернется, но… Ему стало очень и очень грустно, но это не было неприятно. Он действительно внезапно почувствовал, что детство ушло. И еще он думал о том, как странно мало вмещает в себя человек, впрочем, не так общо он думал, а как мало вмещает в себя он, и винил себя за это. Вот приходит одно – и уже не хватает на другое. Жестокость такого открытия тем не менее его не поразила. Словно ощутил он в этом неизбежный порядок вещей. И Алексей стал думать о другом… в последнее время ему трудно бывало возвращаться домой, вернее, труден был самый первый момент: открыть дверь, выдержать первые взгляды и приветствия, неизвестно, начнут ли что-нибудь выспрашивать и не придется ли врать».
Раздвоенность мальчика была его постоянной болью.
Быть свободным, читай, взрослым, с одной стороны, и зависеть от семьи, с другой.
Мечтать о путешествиях, о горах и умирать от рутины советского вуза (понимать, почему Пржевальский похож на Сталина, а не наоборот).
Сочинять стихи и стесняться их.
Любить женщину и не доверять ей.
И как следствие: изводить себя и ее подозрениями, винить во всем себя и в то же время ее, а еще бесконечно, до умопомрачения ждать редкие мгновения близости, вспышки счастья, это самое счастье, увы, не приносящие.
Наконец, ревновать.
Читаем в «Улетающем Монахове»: «Ревность оказалась особенно ни при чем и даже противоположна любви. Вот мне кажется, что я люблю… Вот я хожу по пятам, преследую, обожаю, ненавижу, то жар, то холод, вызнаю, требую, зову, мечтаю, что еще? Ревную, задаю вопросы, предъявляю права… И если я уж так теряю лицо, то чего же жду, если разобраться? Только лжи. Потому что ложь – это именно то, чего хочу я в ту минуту, когда теряю жизнь и лицо. Но как бы я не ревновал, всегда есть такой последний вопрос, которого я не задам никогда. Люди исподволь всегда боятся крушения веры и в естестве своем никогда не идут на это крушение».
Вот этот вопрос – «Может быть, я просто не умею любить?»
Он часто звучит в головах битовских мальчиков – Левы Одоевцева и Леши Монахова.
Ответ на этот вопрос, пожалуй, таится в препарировании их сердечных переживаний и становится описанием безысходного безумия, в какой-то степени так называемого «синдрома Адели», когда любовная одержимость превращается в клиническое состояние, патологическая ревность становится причиной психосоматических расстройств, а предмет обожания – объектом болезненного и безнадежного поклонения.
Вполне вероятно, что именно поэтому, в апокрифической статье Одоевцева-Битова «Три пророка» в ряду с «Пророками» Пушкина и Лермонтова оказывается «Безумие» Тютчева;
Там, где с землею обгорелой
Слился, как дым, небесный свод, –
Там в беззаботности веселой
Безумье жалкое живет.
Под раскаленными лучами,
Зарывшись в пламенных песках,
Оно стеклянными очами
Чего-то ищет в облаках.
То вспрянет вдруг и, чутким ухом
Припав к растреснутой земле,
Чему-то внемлет жадным слухом
С довольством тайным на челе.
И мнит, что слышит струй кипенье,
Что слышит ток подземных вод,
И колыбельное их пенье,
И шумный из земли исход!
Тема сердечной иссушенности, очерствелости становится аллегорией несчастной, вывернутой наизнанку жизни, когда привычка, она же нежелание что-либо менять, входит в противоречие с юношескими максимализмом, с латентным, подспудным бунтом, тем самым, о котором всезнающий Митишатьев говорит: «бунт будет подавлен». Стало быть, до этого подавления надо успеть вырваться, почувствовать себя свободным и разочароваться в этой свободе, которой по большому счету нет.
Битов пишет: «Тут уже было не воспоминание-узнавание, а нечто обратно и противоположное: садизм разочарования – изнанка, негатив прежних чувств… и тем страннее, где-то вдали, мутно, показалось ему подобие… потому что, обратным ходом, прежние-то чувства были спечатком с того же негатива». Однако не слишком ли сложный алгоритм поведения задает автор своим героям?
Может быть, он все усложняет при объективной попытке заглянуть в себя как можно глубже?
Может быть, все гораздо проще?
В начале 1980-х годов музыкант и поэт Михаил Васильевич Науменко, более известный как Майк, изрядно понизив градус экзистенциального кризиса молодых ленинградских интеллектуалов, напишет свои знаменитые «Хождения», и многое станет понятным, относительно битовских мальчиков в том числе:
Мальчики и девочки ходят по улицам, надеясь неизвестно на что.
Мальчики и девочки сидят на скамейках, в парадных и в кино.
Их личная жизнь зависит от жилищно-бытовых проблем,
И если бы не было этих проблем, то каждый завел бы себе гарем.
Дома – мама и папа, в гостиницах – мест нет.
В общаге на вахте стоит вахтер, непреклонный, что твой Магомет.
Целоваться в парадных – это так неудобно, особенно зимой.
Все члены стынут, люди ходят мимо, отсутствует душевный покой.
Летом можно оказаться друг с другом в лесу, но до леса час езды.
А если местные гопнички поймают тебя, то можно получить по ушам.
И так мальчики и девочки ходят по улицам, надеясь неизвестно на что.
Мальчики и девочки сидят на скамейках, в парадных и в кино.
Мальчики и девочки ходят по улицам, им негде друг друга любить,
И если нам с тобой негде любить друг друга,
давай тогда хотя бы ходить, давай!
«Побродили, выпили свою бутылку на скамейке у залива, под большой сосной… подышали заливом и потихоньку двинулись к электричке. В вагоне их совсем разморило, и они проспали до самого Ленинграда. И расстались, Алексей даже провожать не пошел – время позднее, а завтра рано вставать» («Улетающий Монахов»).
* * *
Круговерть страстей человеческих, а также атмосфера поэтического неистовства во второй половине 1950-х годов в студенческой среде Ленинграда не могли не накрыть Андрея.
По воспоминаниям журналиста, театрального и кинокритика Натальи Шарымовой, местом частых литературных посиделок творческой и околотворческой молодежи в то время были Публичка на Фонтанке, ресторан «Восточный» и «Крыша». Также большими компаниями – Виктор Голявкин и Сергей Вольф, Сергей Кулле и Владимир Уфлянд, Михаил Красильников и Константин Азадовский, Владимир Британишский и Глеб Горбовский – любили выезжать за город, в Солнечное или Комарово, в Пушкин или Павловск. Битов был завсегдатаем этих встреч и поездок.
Но грянул 1957 год.
Все произошло быстро и немилосердно – Андрея отчислили из института за неуспеваемость и призвали в армию.
Военную службу он проходил в строительном батальоне в поселке Чикшино (Печорский район Коми АССР, ныне муниципальный район Печора Республики Коми).
Битов пишет: «Я был выгнан из Горного института, я прошел стройбат. Стройбат тогда был освобожденной зоной. Он находился на территории бывших лагерей. Я думаю, он и придуман-то был для того, чтобы кем-то эти пустые лагеря заполнить».
По уточненной информации выяснилось, что в поселке Чикшино в 1940-х–1950-х годах базировались леспромкомбинат № 795, строительный батальон ВС СССР, а также учреждение ЩС-34/17 (колония). В 1967 году в поселке также была открыта колония усиленного режима ПЛ-350/1, где отбывали наказание так называемые первоходы, осужденные за тяжкие преступления, связанные с грабежом, разбоем, наркотиками, убийствами, насилием (срока от трех с половиной до 15 лет). В 2002 году колония была расформирована.
Видимо, сама обстановка места несения службы (известно, что в стройбат в СССР могли призывать имевших судимость) произвела на рядового Битова столь гнетущее впечатление, что ему показалось, будто бы он служил на зоне, хотя формально этого, конечно же, не было.
Через пять лет судьбу Андрея повторит еще один молодой ленинградец, начинающий литератор, отчисленный с филологического факультета ЛГУ за неуспеваемость и призванный на службу в систему охраны исправительно-трудовых лагерей (на сей раз действительно на зону) Сережа Довлатов. Три года, проведенные в Республике Коми и Ленинградской области, как известно, станут в его жизни вехой, весьма значимым этапом, который во многом сформирует отношение Довлатова к литературному творчеству, как к поступку, как к способности вышагнуть из повседневности, оказавшись наедине с собой, со своими фантазиями, мифами и страхами.
Читаем в повести Сергея Донатовича «Зона. Записки надзирателя»: «Шестой лагпункт находился в стороне от железной дороги. Так что попасть в это унылое место было нелегко… Нужно было долго ждать попутного лесовоза. Затем трястись на ухабах, сидя в железной кабине. Затем два часа шагать по узкой, исчезающей в кустах тропинке. Короче, действовать так, будто вас ожидает на горизонте приятный сюрприз. Чтобы наконец оказаться перед лагерными воротами, увидеть серый трап, забор, фанерные будки и мрачную рожу дневального…
Алиханов был в этой колонии надзирателем штрафного изолятора, где содержались провинившиеся зеки.
Это были своеобразные люди.
Чтобы попасть в штрафной изолятор лагеря особого режима, нужно совершить какое-то фантастическое злодеяние. Как ни странно, это удавалось многим. Тут действовало нечто противоположное естественному отбору. Происходил конфликт ужасного с еще более чудовищным. В штрафной изолятор попадали те, кого даже на особом режиме считали хулиганами…
В ста метрах от изолятора темнело здание казармы. Над его чердачным окном висел бледно-розовый застиранный флаг. За казармой на питомнике глухо лаяли овчарки. Овчарок дрессировали Воликов и Пахапиль. Месяцами они учили собак ненавидеть людей в полосатых бушлатах. Однако голодные псы рычали и на солдат в зеленых телогрейках. И на сверхсрочников в офицерских шинелях. И на самих офицеров… Ходить мимо отгороженных проволочными сетками вольеров – было небезопасно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?