Текст книги "Андрей Битов: Мираж сюжета"
Автор книги: Максим Гуреев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Путь в Ревду длился 21 день.
«С Горей встретились в сумраке, на дороге: Андрюша и вещи на телеге, мы с Олегом рядом, пешком. Не знаю, как стерпел он (Г. Л. Битов. – М. Г.) это зрелище… Прибыли мы не очень симпатичные; грязные, усталые, чужие… Собственно блокада и попытки вывезти из нее детей Ревдой закончились. Но кочевье и война продолжались, все мы были не вместе и не дома… За полтора года бытия в Ревде переменили мы четыре жилья… Несколько месяцев работала воспитателем старшей группы детского сада, чтобы подкормить Андрюшу и быть вблизи него. Помню мороз, доходивший до – 47, и Олегушку в сереньком, неописуемом костюмчике из одеяла… Странное явление память: от случайного щелчка оживает какая-то точка, ширится, светлеет, обрастает неотвязными картинками – отдельными, яркими, как цветная фотография. А между ними провал – все стерлось» (из дневника О. А. Кедровой).
Величина этих провалов может варьироваться – доходить до десятилетий или же, напротив, равняться мигу, внутрь которого вписывается незабываемый эпизод, который повторяется снова и снова.
Автор вспомнил, как однажды в детстве, когда он с матерью был в эвакуации, они ночью брели по лунной дороге, проложенной небесным прожектором. Сейчас уже и не скажет, куда именно они шли, выбиваясь из сил, по пояс в снегу, а луна своим бледным, мерцающим светом прокладывала им путь. Но потом произошло страшное – мать вдруг куда-то пропала, исчезла, словно бы бесследно выпала из сновидения, и он – будущий сочинитель остался совершенно один. Вернее, один на один с собственной тенью, которая извивалась в такт его нелепым, абсолютно беспомощным движениям, повторяла очертания снежных бесформенных истуканов, вытягивалась или, напротив, укорачивалась по мере движения луны по глухому как крышка гроба зимнему небосводу.
Это видение автора мы уже приводили в начале нашей книги, но только теперь стало ясно, откуда оно столь яркое, как «цветная фотография», появилось на этих страницах.
Появилось и исчезло.
Затем оно, вполне возможно, появится вновь – ведь провал между кадрами-вспышками не может быть бесконечным и непреодолимым, а образы, возникающие по ходу повествования, заполняют мнимую (с возрастом на память надеяться не приходится) пустоту новыми поворотами сюжета, мыслями и коллизиями.
Так, в первом разделе «Пушкинского дома» «Отцы и дети» образ отца Николая Одоевцева по сути становится отправной точкой в раскрытии внутреннего конфликта главного героя романа Льва Николаевича Одоевцева, для которого оппозиция с собственным отцом носит метафизический и в чем-то мистический характер.
Андрей Битов пишет: «Левушке казалось, что он отца не любит. С тех пор как он себя помнил, он был влюблен в маму, и мама была всегда и всюду, а отец появлялся на минутку, присаживался за стол, статист без реплики, и лицо будто всегда в тени. Неумело, неловко пробовал заиграть с Левой, долго выбирал и тасовал, что же сказать сыну, и наконец говорил пошлость – и Лева запоминал лишь чувство неловкости за отца, не запоминая ни слов, ни жеста, так что, со временем, каждая мимолетная встреча с отцом (отец всегда был очень занят) выражалась лишь в этом чувстве неловкости, неловкости вообще… Часто и понемногу видя отца, не знал Лева даже, какое у него лицо: умное ли, доброе, красивое ли…»
Об истоках этой отстраненности и взаимного непонимания в своих дневниках пишет О. А. Кедрова. В частности, воссоединение семьи в Ревде стало одновременно радостным и мучительным событием.
Читаем: «Несостоятельный в тех трудных условиях, неприспособленный, был он (Горя) недоверчив, замкнут в себе, было ему жить трудно вообще, а тогда тем более. Как-то он мне сказал: “Вас трое, я – один”».
Такое противопоставление могло возникнуть в голове только абсолютно одинокого человека, отставленного от семьи (и отставившего самого себя от нее), смирившегося с этим отставлением, не имевшего, по словам Ольги Алексеевны, «веры в добро, людей, возможности в своей профессии, в Бога», обреченного жить в «слабой позиции». Но если у взрослых подобного рода самоидентификация вызывала жалость и стремление помочь, то у детей, инстинктивно тянущихся к сильному, деятельному, позитивному, лишь отторжение. Стало быть, вот откуда у Левы Одоевцева это неприятие отца: он просто стесняется его любить, потому что, как ему кажется, любить его просто не за что.
Автор, безусловно, видит в своем главном герое и себя, и своего отца Георгия Леонидовича Битова одновременно, отождествляет себя с ними, совмещает несовместимые на первый взгляд образы в надежде разобраться в собственных чувствах.
У Евангелиста сказано: «Сын ничего не может творить Сам от Себя, если не увидит Отца творящего: ибо, что творит Он, то и Сын творит также. Ибо Отец любит Сына и показывает Ему все, что творит Сам».
Но лишь со временем, с обретением житейской мудрости и опытности сочинитель сможет распознать творчество отца, стать его сотворцом…
А пока идет война.
Из «Постсткриптума» Андрея Битова: «Я смотрел в окно… я увидел отца, и он назвал меня по имени. По-видимому, это первое воспоминание об отце, поскольку он был эвакуирован с заводом до начала моей памяти. Затем опять отрезок памяти стерт…»
И автору ничего не остается, как смотреть на миниатюрную фотокарточку, на которой изображен стриженный под машинку испуганный пятилетний мальчуган.
На обороте карточки надпись, сделанная перьевой ручкой: «Ревда. 1942 г. Июль».
Смотрит он на нее сквозь короткофокусную линзу («Как в линзе – короткий фокус слез», А. Г. Битов), что позволяет увидеть не только перепуганного ребенка, но и людей, его окружающих, обстоятельства и события…
В ноябре 1943 года Ольга Алексеевна с детьми переехала в Ташкент, где в эвакуации находились ее мама Александра Ивановна и сестра Екатерина Алексеевна. В это же время Георгий Леонидович убыл из Ревды в долгосрочную командировку сначала на Украину, а затем в Подмосковье.
В Ленинграде они встретятся лишь в декабре 1944 года.
О. А. Кедрова вспоминала: «Формальное разрешение на наш отъезд в Ташкент маме помог получить ее старинный знакомый – депутат Верховного совета Романовский. И вот опять дорога. До Свердловска нас провожал Горя. По льду замерзшего пруда у плотины тащили саночки с вещами. В Свердловске пересадка… За бутылочку спирта проводница впустила нас в вагон, неосвещенный и набитый узбеками; все двери подошедшего поезда наглухо были закрыты… Приехали мы сюда (в Ташкент) на девять часов раньше срока… Носильщик вывалил нас на площадь, подозвал ишака. Нашего закоулка ишачник не знал. Обступили нас какие-то узбеки… Все это вижу ярко: деревья, улицу, мамину комнату без двери с занавеской из простыни… круглую печку, в которой на угольях варился мною обед, окно в сад… базар и персики. Приносить их можно было только в жесткой таре, а откусывать – наклонившись. Как их, такие, люблю!»
Взгляд автора на самого себя в пятилетнем возрасте спустя годы найдет свое отражение в рассказе «Бабушкина пиала», написанном Битовым в 1963 году. Взгляд, разумеется, сквозь призму воспоминаний, наложенный на рассказанное родителями, на обрывки-вспышки памяти. То есть прием, с которым мы уже столкнулись, описывая эпизод в трамвае, – своего рода объемное, стереоскопическое изображение, когда знание первоисточника (дневниковых записей О. А. Кедровой) позволяет читателю проникать в текст вслед за автором, который к моменту этого проникновения уже находится во вполне сознательном возрасте (из интервью Андрея Битова: «И когда в 43-м году мы добрались наконец до бабушки в Ташкент, местные спрашивали маму: “Почему вы русская, а ваш сын узбек?”»), и даже становиться его (текста) неотъемлемой частью.
Итак, читаем в рассказе: «Мне было пять. Через всю взбаламученную войной страну мы пробирались к бабушке в Ташкент. Мы уходили от блокады. Добирались мы долго и трудно, и мало что удержалось в непонимавшей детской памяти…
В теплушке на меня свалилась стремянка с грузным пассажиром. Это было больно. Выбежав выменивать хлеб, от поезда отстала мама. Это было страшно. Я завшивел. Это было противно. Нечего было есть. Это был голод…
А потом нас окружили черномазые оборванные мальчишки и предлагали поднести и подвезти. Они были стремительны и шумны и двигались с неправдоподобной легкостью. И я их боялся. А мама им не верила. И мы пошли сами, волоча пожитки, потерявшие смысл и форму. Вертлявые мальчишки постепенно отстали. Мы оказались одни. Мы не знали, куда идти, а прохожие нехорошо на нас смотрели и не объясняли дороги.
А все кругом было другое: горячее солнечное небо, глиняные заборы с жирными тенями, неразрушенные чистенькие домики, сады… И тишина. Непривычная тишина пустых глиняных улочек.
Мы брели, не понимая куда. Собственно, не понимала мама, а я тащился за ней. Мы брели, никого не спрашивая. Мы были у цели, и мама увидела, что у нее уже давно нету сил. У нее не было сил, и она удивлялась, что мы – у цели.
И мы брели…
И вдруг, завернув за толстый глиняный угол, мы столкнулись с бабушкой. Мама издала что-то нечленораздельное, а я не узнал бабушку… Тут меня обняла какая-то ласковая, теплая волна и увлекла. А я подчинился и уже не заметил, как мы пришли. Но это уже было сказкой… ласковая и теплая волна снова подхватила меня, и я очутился в бабушкиной комнате. Там было прохладно. Чистая, высокая кровать выросла перед моим носом. Сквозь забавные соломенные штуки прыскало тоненькими струйками солнце и испещрило чистый, натертый пол. И во всем этом царила, ласкала, смеялась бабушка. Но самое главное был стол. Он прочно наступил на пол толстыми дубовыми ногами. На нем были белая тяжелая скатерть и какие-то холмики (что-то покрытое салфетками). А на виду стояла ваза с непонятными фруктами. А еще выше, на фруктах, стоял золотой стаканчик, и из него выглядывал кусочками сахар. Настоящий белый сахар.
Я стоял, ухватившись за скатерть, и смотрел вверх. И опять что-то неуловимое, подчиняющее, теплое рассыпалось рядом со мной. Это смеялась бабушка. Она поцеловала меня в сосредоточенно заломленную голову и снова увлекла, а я забылся, подчинившись этой волне, и очнулся за столом, вымытый и переодетый. Я ел что-то очень вкусное и смотрел на сахар… Опять бабушка засмеялась – и я уже пил чай вприкуску. Я брал своими руками фантастически белый сахар и пил чай из невиданной чашки. Она была без ручки, и я не мог найти, где эта ручка отломалась. А бабушка объяснила, что чашка такая и была, что это настоящая узбекская пиала. Я пил чай из пиалы. Вокруг нее, крадучись, ходили парами странные ежики. У них были красные животы и зеленые спины, и ходили они на задних лапах. А потом я уснул – и увидел, что всюду лежит ослепительно белый сахар. Вокруг меня, как часовые, степенными, вкрадчивыми шагами ходят парами ежики, а бабушка смотрит со всех сторон, и отовсюду слышится ее теплый осыпающийся смех…»
И вновь перед нами стол, который «прочно наступил на пол толстыми дубовыми ногами», стол, который словно бы преследует автора и в Петербурге, и в Ташкенте, и в Москве.
Среди разложенных на его столешнице фотографий на глаза попадается одна, лежащая в стороне от общей семейной стопки, как бы особняком – пожилая седая женщина словно пытается заглянуть за наставленный на нее объектив фотографического аппарата, сосредоточилась на этом своем взгляде, губы ее плотно сжаты, и голова чуть наклонена вправо. Ее имя в своих воспоминаниях Ольга Алексеевна упоминает довольно часто – Мария Иосифовна, но, увы, информация об этом еще одном члене семьи носит разрозненный и сбивчивый характер, хотя именно эта женщина сыграла важную роль в судьбе Ольги Алексеевны, ее мальчиков и Алексея Алексеевича Кедрова, именно ей в 1970-х годах Андрей Битов посвятил свою повесть «Похороны доктора».
Мария Иосифовна (Йоселевна) Хвиливицкая (1892–1969) родилась в Могилевской губернии в семье оршинского мещанина Йоселя Гиршевича Хвиливицкого. После окончания в 1915 году Высших женских (Бестужевских) курсов, а в 1921 году 1-го Ленинградского медицинского института, она осталась работать в институте на кафедре факультетской терапии, которую возглавлял профессор Георгий Федорович Ланг – один из основоположников советской кардиологической школы, врач, под чьим личным наблюдением проходило лечение Максима Горького летом 1936 года.
В 1924 году доцент Хвиливицкая перешла в больницу им. Ф. Эрисмана, которую в тот момент возглавил Г. Ф. Ланг и которая стала основной базой для практического обучения студентов-медиков 1-го ЛМИ. В 1931 году в эту же клинику пришел 25-летний ординатор, а впоследствии научный сотрудник и ассистент Алексей Алексеевич Кедров, который, став аспирантом Георгия Федоровича, защитил под его руководством кандидатскую диссертацию. Значительную помощь в подготовке к защите ему оказала М. И. Хвиливицкая.
В 1934 году Алексей Алексеевич привел Марию Иосифовну в дом на 8-й Советской (в семью Кедровых она почему-то пришла, держа в руках «желтую Венеру Милосскую». Символ? Знак? К этому мы вернемся позже).
В некоторых источниках по истории Ленинградской кардиологии и госпитальной терапии профессор А. А. Кедров и профессор М. И. Хвиливицкая аттестуются как муж и жена. Но эта информация ошибочна.
Читаем в повести Андрея Битова «Похороны доктора»: «Мы имели все основания возвеличивать ее (М. И. Хвиливицкую) и боготворить: столько, сколько она для нас сделала, не сделал никто из нас даже для себя: она спасла от смерти меня, брата и трижды дядьку (своего мужа). А сколько она помогла так, просто (без угрозы для жизни), – не перечислить… Она была на пятнадцать лет старше дядьки, у них не было детей, и она была еврейка… И еще, что я узнал значительно позже, после ее смерти, она была как жена. Оказывается, все эти сорок лет они не были зарегистрированы… Сошло время – илистое дно. Ржаво торчат конструкции драмы. Это, оказывается, не жизнь, а – сюжет. Он – неживой от пересказа: годы спустя в нашем семействе прорастет информация, в форме надгробия.
А я из него теперь сооружаю постамент…»
Мария Иосифовна Хвиливицкая, доктор медицинских наук, профессор, заслуженный деятель науки РСФСР, кавалер ордена Трудового Красного Знамени, участник войны, блокадница. Автор многочисленных научных работ и книг (выборочно): «Экспертиза трудоспособности после удаления легкого или его части» (1957); «Врачебно-трудовая экспертиза и трудоустройство при бронхоэкатической болезни» (1959); «О приспособляемости организма при резекции легкого» (1960); «Экспертиза трудоспособности при коронарном атеросклерозе» (1961); «Экспертиза трудоспособности и показания к трудоустройству больных инфекционным неспецифическим полиартритом (ревматоидным артритом)» (1968); «Г.Ф. Ланг» (М., 1969)…
Все это могло бы быть высечено на воображаемом постаменте надгробного памятника (стелы с барельефным портретом), под которым лежит «моя неродная тетя, жена моего родного дяди», что установлен на шестом участке Кленовой дорожки Преображенского еврейского кладбища в Петербурге. Но высечено все это не было, потому что подобного рода формальности претили «нашему кичливому семейству» (А. Г. Битов).
Обо всем об этом, разумеется, знали, как и о нетитульном происхождении тетки, но молчали, а «стопроцентное молчание всегда говорит за себя… чрезмерное восхищение чьими-либо достоинствами всегда пахнет. Либо подхалимством, либо апартеидом», – сардонически замечает автор и прибавляет: – «Для меня, ребенка, подростка, юноши, у нее не было ни пола, ни возраста, ни национальности: в то время как у всех других родственников эти вещи были».
Семейная тайна, ставшая частью текста, утратила свой статус «совершенно секретно», и сразу же к имеющимся уже краскам в описании Дома («В нашей семье просто щадили друг друга, любили берегли. А если и “заносило” кого, старались удержать. Тоже пощадно, осторожно, без “директив”… Тыл был у нас обеспечен, вот что спасло. Дружба семьи, независимая от того, что каждый идет своей дорогой – это обеспеченность тыла, неослабевающего доброжелательства в любых обстоятельствах жизни» О. А. Кедрова) добавила новых. Например, таких – семья как завод по выделке человеческих судеб, как паровой каток по закатке под сукно столешницы изображений ближних или дальних родственников, а то и вовсе чужих людей.
Интересно, что именно рассказ о Марии Иосифовне, а не, например, о Георгии Леонидовиче Битове, навел на такие мысли.
Почему?
Скорее всего, потому что М. И. Хвиливицкая была не только персонажем семейной хроники, но стала и литературным персонажем, отстраненный взгляд на которого давал возможность автору смотреть на нее и на себя в том числе (применительно к ней) со стороны, через временную паузу, сквозь лимб, совершенно отлагая в сторону собственные симпатии и антипатии, собственную корневую принадлежность к семье (образ отца в «Пушкинском доме» и Г. Л. Битов все-таки не одно и то же).
Объективность сочинителя через его отстраненность стоит в данном случае рассматривать как возможность вырваться из семьи, покинуть без спроса этот завод, почувствовать свободу, свое мучительное сиротство, без которых творчество невозможно в принципе. В противном случае, в действительности не найдется место для романа, а текст превратится в заурядный сюжет – «неживой от пересказа».
Вновь возвращаясь к «Похоронам доктора» Андрея Битова, следует обратить внимание еще на один важный момент, а именно на то, кому была посвящена эта повесть.
В мемории, стоящей перед текстом, сообщается – «Памяти Е. Ральбе».
Елена Самсоновна Ральбе (1896–1977), преподаватель еврейской женской прогимназии в Брест-Литовске, ленинградский архитектор, переводчик, литературный секретарь А. Г. Битова, которую он называл «моя самая сокровенная читательница».
Андрей Георгиевич вспоминал: «В 1968 году на каком-то дурацком выступлении в какой-то библиотечке – вижу, сидит благородная красивая седая дама. И когда какие-то читатели что-то мне вякают, она прыгает на стуле от негодования, но молчит. А я перед этим выступлением получил письмо от читателя, самое лучшее в своей жизни. И вдруг она все-таки не выдержала и реплику подала какому-то критику из зала. После я подошел к ней: “Так это вы написали мне письмо?”… Знала три языка, книги иностранных авторов читала в подлиннике… шесть раз всего Пруста в оригинале перечитала… Она была намного старше меня… Это какое-то чудо было, счастливейшая из дружб».
Каким-то странным образом тут все сошлось воедино – Мария Иосифовна Хвиливицкая и Елена Самсоновна Ральбе, женщины из других эпох, огромного интеллектуального багажа, другой ментальной и национальной традиции, почти ровесницы, ставшие при этом в жизни автора знаковыми персонами, а именно, олицетворенным героем созданного писателем текста и олицетворенным читателем его (писателя) сочинений.
Впрочем, схождение это произошло не вполне по воле автора, но интуитивно, вопреки уже известному нам заговору стопроцентного молчания, когда сочинитель прикасается к сокровенному, говорит о нем по́лно и становится свободным от комплексов человеком, не боящимся ни самого себя, ни своих потенциальных читателей.
Андрей Битов размышляет: «На практике приходится вооружаться наименее разоряющим творческую энергию цинизмом в отношении читательского восприятия: за тебя или против… Вывод из этого может быть только один: поскольку ты своё слово высказываешь первым, а потом отдаешь его на безответный суд, слово твоё должно быть максимально полным, ты должен потребовать от себя всё за столом, с тем чтобы быть уверенным, что сделал всё, что мог, и вполне выразился. Но тихий образ незримого читателя, воспринимающего тебя в твоём смысле, остаётся. В самом начале своей работы я разработал для себя следующую утешительную теорию: одного точного понимания со стороны достаточно для того, чтобы убедиться, что ты и был точен, ибо идентичное толкование может встречаться лишь в пределах истины, – двух одинаковых безумий не бывает, они не могут встретиться или встречаются с той же вероятностью, как столкновение в мировом пространстве двух астральных тел. Тебя поняли – ты не безумен. Тебя поняли – вот доказательство твоей нормы. Читатель и писатель или писатель и читатель? Из тьмы ускользающих в глубине и тающих на поверхности смыслов этого соотношения я считаю необходимым для начала остановиться на порядке этих двух слов и предпочесть вторую комбинацию, поставив писателя первым. Хотя бы потому, что книга сначала пишется, а потом читается. Хотя бы и потому, что писатель сначала был читателем до него написанных книг. Проблемы здесь никакой нет, потому что читатель и писатель есть реальное, действительное и действующее соотношение производителя и потребителя, при котором контакт практически равен нулю. Мы не знаем лично того человека, который нам испек и сшил, и он не знает нас. Знакомство, мягко говоря, необязательно. Мы можем уважать чужой труд, лишь добросовестно исполняя свой, плодами которого сами пользуемся минимально».
* * *
Но вернемся в Ташкент, который, как мы помним, был особенным городом для семьи Кедровых.
Здесь появились на свет все дети Алексея Константиновича и Александры Ивановны, и вот спустя 31 год они собрались тут снова.
Не все, разумеется.
А. К. Кедрова, его дочерей Елены и Марии уже давно не было в живых.
В блокированном Ленинграде остались «дядя Аля» – Алексей Алексеевич Кедров – и Мария Иосифовна Хвиливицкая.
Из детских воспоминаний Ольги Алексеевны Кедровой: «В Ташкенте мы жили на Касьяновской улице № 8. Дом был одноэтажный, в саду. На лесенке балкона редкостно-живая фотография папы с мамой».
И еще один кадр, который Битов будет рассматривать через 70 лет, когда окажется в Ташкенте и обнаружит, что теперь в доме его деда расположился Союз узбекских писателей.
А дом, где они жили во время эвакуации, в кадр не попал…
Исчез.
Растворился.
Затерялся.
Его теперь уже, наверное, и не найти.
«Я стою и верчу в руках пиалу… Я хорошо помню эту почерневшую трещину. Но вокруг пиалы не ходят парами ежики – просто это какой-то азиатский цветок или плод, свисающий на стебле с края чашки. Непонятный и довольно безвкусно нарисованный» («Бабушкина пиала» А. Г. Битов).
Автор великодушно отправляет в Ташкент самого себя в образе Монахова, мол, самому не удалось обнаружить блаженные руины, так пусть хоть Алеша Монахов попробует: «Монахов собрался в Ташкент совершенно неожиданно. Неожиданным было то, что он не только собрался, но и впрямь поехал… полумладенчество-полудетство Монахова провели они всей семьей в Ташкенте, но и после войны отец все что-то строил в Азии, какие-то громоздкие многолетние сооружения… Что-то у него там, смутно, было: собственный домик, чуть ли не тайная семья».
Так и вышло – персонаж обнаружил сюжетные линии, которых никогда не было в реальной жизни применительно к данной конкретной локации (Г. Л. Битов не жил в Ташкенте и ничего там не строил), но которые (линии) имели прямое отношение к тайным ящикам дедова стола, который и по сей день стоит в доме на Краснопрудной улице в Москве.
В сентябре 1944 года Александра Ивановна, Екатерина, Ольга, Олег и Андрей покинули Ташкент и вернулись в Ленинград («проскочили включенными в списки Консерватории») на Аптекарский проспект в дом 6, квартиру 34.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?