Текст книги "Про Иону (сборник)"
Автор книги: Маргарита Хемлин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Ага. Понимаю.
Развернулась и пошла к себе в комнату. А на ходу обернулась и спросила:
– Натан – это пo-переделанному будет как? По-русски?
Бейнфест не понял.
Зато я сразу поняла:
– Натан – это, чтобы ты знала, Анатолий. Иди-иди. Записывай.
Бейнфест в растерянности развел руками:
– Сколько лет вашей девочке?
– Почти десять. Не удивляйтесь. Она очень развитая.
Бейнфест сказал, когда подумал:
– Знаете что, я старый дурак. При ребенке мезузу разобрал. А для ребенка это удар. Все перекрутила, перекрутила. Простите меня. Вам теперь объясняй ей, ставь с головы на ноги.
Марик отмахнулся:
– Не волнуйтесь. У нашей Эллочки своя особая голова на плечах, и там такой порядочек установлен, что только держись. Она вашу мезузу вставит в свое место. И учтет. Мы привыкли. Вы только при ней про евреев не упоминайте. Просто так. Для нашего общего покоя.
Бейнфест перевел разговор на другое.
Говорит:
– Вы мне родные, и потому между нами должны быть особые доверительные отношения. Как между клиентом и адвокатом. Шучу. Но в каждой шутке есть великая правда. Вы знаете. Так вот, Майечка. Я хочу тебе предложить, потому что ты в этой истории будешь самое главное звено.
У меня очень хорошая квартира. Неподалеку от вашей – в Старомонетном. Двухкомнатная с огромной кухней. Тебе, Майечка, это особенно важно знать как хозяйке.
Я скоро умру. Это дело решенное. У меня сильная болезнь плюс возраст. Я консультировался со знакомым академиком – шансов нет. Умру я – и квартира достанется государству, от которого я, конечно, видел много хорошего, но все-таки не до такой степени, чтобы посмертно делать шикарные подарки.
План такой. Самый шпионский. Хе-хе. Конечно, фикция всем понятная. Но никто не подкопается. Вы с Мариком разводитесь. Ты, Майя, расписываешься со мной. Я тебя как жену прописываю. И квартира ваша. Я сколько живу, столько живу, и умираю с легким сердцем, что обеспечил близких мне самым дорогим и важным – лишней крышей над головой. Я долго думал – и, кроме вас, мне такой подарок, чтоб от чистого сердца без задней мысли, сделать некому. А вам – пожалуйста.
Марик растерялся. Попросил время подумать. Я к нему присоединилась. Не в каждой жизни происходят такие подарки.
Бейнфест на прощание попросил с ответом не тянуть, так как время его поджимало и каждую минуту он мог уйти навсегда. Как он выразился:
– Цейтнот!
Дверь за ним захлопнулась.
Я произнесла одно слово:
– Ну?
Марик кивнул.
Ночью будущее казалось ясным и прекрасным, как майское утро в песне.
Не откладывая, мы с Мариком отнесли бумагу на развод в загс.
Хоть и было в заявлении указано, что мы обоюдно согласны, процедуру надо было провести через суд из-за несовершеннолетнего ребенка – Эллы.
Бейнфест устроил по ускоренному графику. Через месяц я прописалась в его квартире на правах жены.
Он сразу заявил, что никакой помощи ему от нас не нужно ни за что. Просто, говорит, ждите известий. То есть что умер. К нему через день приходила домработница – она в их семье хозяйничала с незапамятных времен, она и оповестит нас в случае скоропостижной смерти Натана Яковлевича.
Но дело не в этом.
Месяц промелькнул быстрым темпом.
Мише я не писала. От него тоже ничего не было.
С Репковым не встречалась.
А ведь Элла была вся в тройках. Только по рисованию пятерка.
Я к ней:
– Ты совсем съехала по успеваемости. Тебя это устраивает? Не стыдно?
Она ухмыльнулась:
– Не стыдно. Мне на продленке учительница кружка по рисованию сказала, что у меня способности к цвету. Их нужно развивать. А вы их не развиваете. Это тебе и папе должно быть стыдно.
И мне стало изо всех сил стыдно. Если есть в моей дочери хоть капля от меня, то нужно эту каплю довести до конца. Если она рисует с талантом, то пусть идет по этой дороге. И счастливого пути.
Еще за день до окончания четверти я пошла в школу. Встретилась с учительницей рисования – она и черчение вела в старших классах, и кружок живописи. Мне было описано, какие надежды подает моя девочка.
Не откладывая, я взяла Эллу за руку и отвела во Дворец пионеров на Полянке. Туда же, куда когда-то ходил и Мишенька. Только в другое направление – рисования и живописи.
Руководитель – мужчина пожилых лет – посмотрел рисунки, акварели, прочие наброски в альбоме и на отдельных листочках и заверил:
– Пусть ходит. Вообще-то мы почти всех берем. Но вашу девочку – обязательно. Надо бы раньше. Она бы уже далеко продвинулась. А сейчас в лагерь поедет, наверное, к бабушке-дедушке, а осенью занятия. В какой класс идешь? – Он посмотрел на Эллу как на взрослую.
– В четвертый.
Руководитель удивился. Естественно, он решил, что хотя бы в пятый или в шестой. Но и обрадовался. Возраст начальный, легко в голову вкладывать и выкладывать, что хочешь. В художественном деле – очень важно развивать вкус. Это первое. А второе – само приложится, что надо.
Летом кружок работал, несмотря на то что большинство детей разъезжались.
Руководителя кружка звали Петр Николаевич Зобников. Он написал мне на бумажке свой телефон и перечислил нужные в учебном обиходе предметы и вещи. Все у Эллы и так было.
У нее вообще все было. Это ее самой не было.
Но дело не в этом.
Ввиду Бейнфеста, а также нежелания Эллы ехать куда-либо на каникулы лето предстояло провести в Москве.
Я радовалась этому обстоятельству, так как сильно устала. А отдых с семьей – тоже труд. И очень нелегкий с любой стороны.
Элла ходила во Дворец пионеров почти каждый день. Подружилась там с одной девочкой.
Зобников уделял кружковцам пристальное внимание, давал большие задания, организовывал экскурсии в музеи. А в планах были также и пригородные поездки на этюды.
У него был метод полного погружения в искусство. Пусть рисуют, как могут, и учатся у природы и своей интуиции.
А дело учителя – направлять. Мне передавала такие слова Элла.
Не могу сказать, что в доме стало лучше, но, во всяком случае, Элла не болталась под грузом своих беспочвенных переживаний. Будучи сильно занятой, она стала меньше есть и немного сбавила в весе. Чуть-чуть. Но материнский глаз всегда найдет положительное, чтобы порадоваться за свое дитя.
Мои мысли вернулись к Мишеньке. Я написала длинное теплое письмо об Элле. Легким намеком поинтересовалась, когда же отпуск. Об учебе ни полслова. Передала привет от Мирослава, Фимы, Блюмы. Без объяснений. Просто привет.
Попросила и Марика приписать несколько фраз. Он написал: «Миша! Скорее приезжай! Мы тебя ждем! Мама такая же красивая, Элла растет не по дням, а по часам».
Хорошая приписка.
Но что-то не давало мне покоя. Конечно, положение с Бейнфестом только на первый взгляд было нормальным. На самом деле получалось, что мы ждем его смерти. Не торопим, боже упаси, но ожидаем потихоньку. Не оказываем ему внимания, не звоним, не ходим. В соответствии с его просьбой, но как-то не по-человечески.
Я поделилась своими сомнениями с Мариком. Он согласился: надо сходить к старику.
Не потому что, а просто так. Как люди.
Звонить не стали. Явились без звонка. В воскресенье днем. Я позвонила в дверь.
Натан Яковлевич открыл быстро. Обрадовался, но не сильно. Интеллигентный человек.
– Все-таки не выдержали. Проходите.
Марик заикнулся:
– Если вы не хотите, мы уйдем. Увидели вас, и хватит. Мы сейчас уйдем. Правда, Майечка? Мы на секунду.
Бейнфест замахал руками:
– Заходите, заходите. Пообедаем вместе. Это ваш дом. Все-таки ж.
И засмеялся. Видно, что без задней мысли.
Ну, сели возле стола и молчим. Он молчит, и мы тоже.
Марик говорит:
– Вот, Натан Яковлевич, решили проведать. Не то чтобы проведать, а чтобы вы не думали, что мы вас забыли.
Бейнфест говорит:
– Давай, Марик, не будем из себя дураков строить. Вы смущаетесь, что вроде смерти моей ждете. Это совершенно нормально, что ждете. Я сам вас на это настроил. Спровоцировал. Я юрист и понимаю, что такое провокация и с чем ее кушают. Ничего. Потерпите. Вам неудобно в таком положении. Но что ж поделаешь. Организм полон загадок, как говорится. Вдруг я еще лет двадцать проживу. А? Что ж вы, все двадцать лет смущаться будете?
Марик сидит красный, не знает, как себя повести дальше.
Я выступила:
– Да, вы правильно говорите в силу своего жизненного и профессионального опыта. Действительно, живите сто лет. Нам-то что. Мы за человеческие отношения между всеми людьми. И не будем ворошить тему вашего ухода в мир иной. Марик смущается от неловкости. Мужчины вообще более склонны к неловкости. А я – женщина. Я смотрю на мир через глаза, а не через слова. И вижу, что вы в полном порядке на данный момент и наша помощь не нужна. Это мы и хотели выяснить.
Бейнфест заинтересованно склонился в мою сторону и рукой дотронулся до моего плеча. Я была в легком платье. Ткань похожа на батист, но не батист, а современная на тот момент. В полосочку. И рукав японкой. Вся рука открыта. И вырез глубоким треугольником – спереди и на спине тоже.
Он меня по плечу погладил и руку отдернул.
– Да, Майечка, именно глазами смотрите. Именно.
И вот что интересно. Одними и теми же глазами. Всегда одними и теми же. Вы над этим вопросом не задумывались?
Я улыбнулась в ответ. Чтобы доставить ему удовольствие.
Ничем нас не угощал: ни чаем, ничем. Ладно.
Я невольно оглядывала квартиру общим взглядом. Хорошая. Большая, светлая. Потолки высокие. Окна широкие. Подоконники по полметра в ширину. Занавеска отодвинута. И виден знакомый край – пишущая машинка «Оптима». Когда я работала на обувной фабрике секретарем, мечтала про такую. У меня была «Москва». А «Оптима» – немецкая, про нее говорили, что идет, как наш правительственный «ЗиМ», плавненько, шесть копий берет без усилия.
По старой памяти я кивнула в сторону машинки:
– Что вы на окне держите: и лента пересыхает, и для металла плохо на солнце и в сырости.
Натан Яковлевич оживился:
– А вы, Майечка, понимаете в пишущих машинках? Умеете печатать?
– А как же. Это когда-то была моя работа. Но я о таком механизме только мечтала. Об «Москву» все пальцы отбивала. И ногти ломались. А каретка иногда так шарахнется, что страшно. И с оглушительным звуком. В ушах все время звенело. Просто неуправлемая. Как ракета.
Бейнфест попросил Марика:
– Принеси сюда. Пусть Майя попробует ход.
Марик поставил машинку на стол. Перенес с усилием. Немецкий металл есть немецкий металл.
Бейнфест принес из другой комнаты бумагу, копирку.
Я сложила листы с копиркой, как меня когда-то научила старая машинистка: не на весь лист, а так, чтобы выглядывало сантиметра на три с правого края, потом можно красиво выдернуть все копирки разом, а листы не разбирать.
Да. Память. А механическая память – особенно. Пальцы сами все делали – красиво и правильно.
Мужчины прямо любовались.
Заправила пять экземпляров, положила руки на клавиши, как пианистка.
Говорю:
– Слушаю, Натан Яковлевич. Диктуйте.
Он смотрит и молчит.
Потом говорит:
– Нечего мне диктовать. Я свое отдиктовал. Забирайте машинку себе, Майечка. Я практику прекратил волевым усилием. Мне теперь ни к чему. Все кассации написаны. Во все инстанции. Во все. А вам может еще служить эта «Оптима» долго-долго. У меня и бумаги полно, и копирки. Запасался. И лента есть. Немецкая. Забирайте.
Марик начал отнекиваться, мол, еще пригодится и так далее в том же духе.
Я сказала прямо:
– Спасибо. Машинку берем, раз вам она не нужна, и вы от чистого сердца дарите ее в новые руки. Ее оформить надо? В милиции или где?
– Нет. Не надо. Она не оформленная. Мне досталась по случаю. А теперь вам по случаю. Я сейчас вызову такси, и с ветерком домой поедете. Не тащить же тяжесть в троллейбусе. Футляра нет. Мы ее в одеяло завернем, чтобы не привлекать внимания.
Так и сделали.
За такси заплатили сами, конечно, хоть Бейнфест предлагал свои деньги.
Дома Элла находилась со своей новой подружкой Ниной Рогулиной из кружка. Рисовали.
Я раз и навсегда решила не лезть в ее творчество. Она и сама не была расположена показывать. А тут подошла ко мне с листком.
– Мама, я нарисовала твой портрет. Посмотри.
И сунула мне прямо под нос.
Смотрю и вижу: баба-яга. Космы в разные стороны. Нос крючком. Рот кривой. А глаза красивые, большие. Словом, мои глаза.
Элла выждала минутку, чтобы я отреагировала.
– Ну что ж, доченька. В общем и целом похоже. Тебе самой нравится?
Элла не ожидала моего спокойствия. Взяла листок и порвала на мелкие кусочки.
Обедали вчетвером: я, Марик, Элла и Нина. Элла молчала и еле жевала. Нина, глядя на нее, тоже почти ничего себе на тарелку не брала. Я не уговаривала.
Вдруг Элла сказала:
– Я никогда не буду рисовать людей.
Марик спросил:
– Почему?
– Потому что Петр Николаевич меня предупреждал, что за людей приходится отвечать. А за природу нет. Я не хочу отвечать. Я вообще ничего не хочу.
Расплакалась на последнем слове и убежала к себе. Нина за ней.
Я осталась за столом, так как хорошо понимала, что в дочери говорит раскаяние в своем поступке с бабой-ягой. А с Зобниковым придется поговорить, чему он детей учит.
Когда Нина уходила, я вышла следом, вроде по своим делам.
Нагнала девочку и заговорила с ней по-дружески.
– Ниночка, тебе в кружке нравится?
– Нравится.
– А Петр Николаевич нравится?
– Нравится.
– А с Эллочкой дружить тебе нравится?
– Да.
– А Петр Николаевич ее хвалит на занятиях? Ты мне правду скажи. Я Элле не передам.
– Петр Николаевич говорит, что Элла – очень способная и, когда подрастет, может стать талантливой. А меня он не хвалит. Но я не обижаюсь. Я отличница в школе. Элла тоже отличница, она мне говорила. Я старше Эллы. Но все думают, что наоборот. Я не обижаюсь. Теперь мы с Эллой решили, что будем лучшими подружками. Вот.
Постояли на троллейбусной остановке, пока подошел троллейбус Нины. Ничего принципиального я не узнала. Кроме того, что Элла врет про свою отличную успеваемость. Я как педагог не стала разочаровывать Нину и говорить про тройки-двойки Эллы. На понедельник наметила визит к Зобникову. Нужно держать связь с педагогом. Это залог.
Шла наугад. Но повезло, Зобников оказался на месте.
Мы говорили скупо, односложно. В целом Зобников характеризовал Эллу с положительной стороны.
На меня же в этот раз при ближайшем рассмотрении Зобников произвел отрицательное впечатление. Неопрятный, небритый. Рубашка неприятная. И в таком виде – к детям. Но я смолчала.
Он заметил мой критический взгляд и не смутился, а, напротив, с вызовом произнес:
– Вы, Майя Абрамовна, меня застали не в лучшем виде. Я немного приболел. Сами понимаете.
Да. Понимание у меня есть. А у него есть пьянство. Я говорю:
– Ничего-ничего, Петр Николаевич. Я художников хорошо знаю и по характеру, и по натуре. Лишь бы на детях не сказывалось. На учениках. Если что – звоните прямо мне, без никаких. Я тоже педагог, пойму, и вместе будем преодолевать.
– Да с вашей дочкой нечего преодолевать. Ее надо отправить на необитаемый остров, чтобы кругом никого на сто километров. Пусть бы подумала внутри себя. Ей десять лет, а в голове каша – на все восемнадцать. Я таких видел-перевидел. Теперь у нее занятие. Думаю, пойдет на пользу.
Ну, что ж, союзник в деле воспитания – это важно. А какие еще союзники? Марик – нет. Да и Зобников тоже хорош. Еле на ногах стоит с похмелья. Так что все равно получается – я одна и одна. Зобников для вида.
Я пришла к выводу, что кашу в голове Эллы преодолеть можно.
Нужно вырвать девочку из привычной среды, где она уже наследила своими глупостями, и переместить в другое хорошее место. Чтобы она имела возможность начать с чистого листа. Нужна другая школа. Сейчас лето, самое время.
Сказала Марику. Он одобрил. Мы вместе говорили с Эллой в том смысле, что ее нынешняя школа не зарекомендовала себя, а скоро начнутся отдельные учителя по всем предметам и будет еще хуже.
Кроме того, товарищи по классу подходят Элле мало.
Она, конечно, тоже отчасти виновата, но уже сложился у нее такой вид в классе, что она троечница, и нужно исправлять положение именно сейчас, когда она серьезно занялась рисованием.
Элла слушала молча. Что-то в голове у нее крутилось.
И выкрутилось быстро. Я даже не надеялась.
– Хорошо, – говорит, – ведите в другую школу. Мне тут и самой надоело.
Да. Ей надоело.
Я подобрала другое учебное заведение. Через знакомых клиентов Марика. Далековато, но зато директор хороший. И учительница начальных классов мне понравилась.
Так как директор школы, судя по внешнему виду и фамилии, – еврей, я откровенно намекнула, что с национальным вопросом были проблемы. И я надеюсь, что на новом месте подобного не произойдет.
Директор покраснел и быстро заверил, что у них в школе интернационализм на высочайшем уровне. У них дети научных работников, инженеров и так далее, в том числе и артистов. У них и внеклассная работа, и дополнительные занятия, и кружки. А чем шире развитие – тем шире кругозор и нет узости восприятия, что составляет суть вражды.
Возможно, мне не надо было упоминать о еврейском вопросе, тем более в директорском кабинете. Но если в школе интернационализм, то что обсуждать на голом месте.
Еще я обратила внимание на то, что из моей девочки хотят сделать трудную, а она не трудная, это вокруг трудности, а все валят на одного ребенка. Как педагог я могу бороться, но в коллективе лучше.
Он улыбался и смотрел на меня с удовольствием.
– Да, Майя Абрамовна. Без сомнения, в коллективе всегда лучше.
Я вспоминала себя в детстве и не находила, какие параллельные линии могли бы соединить меня с моей дочкой. Другое поколение. Другая обстановка. А мне еще хочется пожить, и без нервов в ее сторону.
В сентябрь мы вступали всей семьей с хорошими надеждами.
От Миши пришло несколько писем. Об отпуске он не упоминал. О будущей учебе – тоже. Жив-здоров, и точка.
Я с грустью вспоминала свои хлопоты вокруг нефтяного института. Но грусть эта была светлая.
С Репковым виделись крайне редко. И то на улице во время его обеденного перерыва. Смотрели на реку с гранитной набережной и молчали. Только один раз Саша поинтересовался, как сын. Я ответила, что хорошо. Лучше не бывает. И что в нефтяной он скорее всего не пойдет.
Репков вздохнул:
– Жаль. Такие перспективы открываются. Вся страна поворачивает на нефть. А твой сын не хочет. Что, в другое место нацелился?
– Не знаю. И знать не хочу. Я ему на тарелочке вуз преподнесла. Ему неинтересно. Он взрослый. Пускай сам целится, куда хочет.
Репков без перехода сказал:
– Майя, мне кажется, у нас закончились отношения.
Я повернулась от воды и сказала прямо в глаза Саше:
– Мне тоже кажется.
Мне не казалось. Так и было.
Слишком много знал Репков и про меня, и про мою внутреннюю жизнь. Это мешало отношениям. Это всегда мешает, как ни крути.
А теперь во мне находилось совсем другое, а Саша тянул меня назад, в то, что знал.
Но дело не в этом.
Насчет пишущей машинки.
У меня сложилось такое мнение, что хорошо было бы себя чем-то занять.
Домашнее хозяйство для женщины – еще не все. Нужно во что-то вкладывать оставшуюся душу. Вот я и села за машинку. И сразу обрела свой стержень. Быстрота печатания вернулась, сноровка снова появилась в пальцах и во взгляде.
Для тренировки я перепечатывала из книг страницы текста; тренировалась под радио – с голоса совсем другое дело, чем с бумаги.
Словом, я стала брать работу. Марик поспрашивал у своих знакомых – по цепочке, по цепочке, стали приходить студенты с курсовыми. Не много, но мне много и не надо было.
Я могла перепечатывать страницу несколько раз. Некоторые машинистки перебивают опечатку, и получается на одном месте толстая буква, а все равно видно, что тут раньше стояла ошибка. Или заклеивают бумажкой от почтовой марки (там клей с обратной стороны – в общем, удобно). Такие хитрости я знала. Но зачем? Мне была нужны чистота и безупречность. Сердце радовалось, когда печатные буквы стояли ровными рядами.
Но главное – звук. Громкие клавиши припечатывали меня к чему-то, ударчик за ударчиком. Крепко-крепко.
Элла меня не тревожила. Марик тоже. Во мне не осталось ни одной мысли. Только – тук, тук, тук.
Как-то позвонил Репков. Наверное, он имел намерения, но я сделала вид, что не поняла, а наивно спросила, нет ли у него возможных клиентов для перепечатки на машинке. Он с готовностью сказал, что у них машбюро не справляется и берут сдельно. Я попросила узнать подробнее.
Так я загрузилась таблицами. За таблицы платили больше, потому что печатать их обычно не любили и спихивали друг на друга, причем с ошибками. А я таблицы любила. Все-таки я математик, и цифры мне понятней.
Но дело не в этом.
Во мне зрела благодарность к Бейнфесту.
Почему именно нам с Мариком он отдал свою квартиру?
В будущем, естественно, но отдал.
Спросила у Марика, тот пожал плечами:
– У стариков свои причуды. Он дружил с моим дядей. И родственник к тому же. Дальний, правда.
– Что ж, у него других друзей и родственников нет, и малообеспеченных в том числе? У нас квартира, мы не нуждаемся материально. А он нам такой царский подарок. И ни ухода за ним от нас, ни компенсации. Согласись, странно.
Марик разводил руками:
– Каждый по-своему с ума сходит.
Ну да. Сходит. Я-то знаю, как с ума сходят.
Родительские собрания в школе у Эллы проходили приятно. Ни о ком ни одного плохого слова. Все вроде бы хорошие. И Элла моя хорошая. Оценки плохие, а она хорошая.
Я после собрания осталась с учительницей и спрашиваю:
– Есть претензии к Элле? Скажите правду.
– Нет претензий.
– Но у нее же тройки.
– Тройка тоже оценка. Зато она стенгазету рисует.
– А с товарищами отношения как?
– Никак. Зато она сидит тихо и впитывает, впитывает. Я по глазам вижу.
Учительница говорит, а сама смотрит на мои туфли.
Я только-только купила возле Дома обуви на Ленинском, у спекулянтки.
Да, женщины всегда найдут общее.
– Мы, Елена Владимировна, с вами ровесницы. Ведь так?
– Ну, ровесницы.
– Давайте будем по всем швам откровенны. Вы как педагог видите, что у моей девочки на душе? Как там у нее? Просвет имеется?
Учительница смотрит на мои туфли и смотрит. Смотрит и смотрит.
– Майя Абрамовна. У Эллы на душе тяжело. Я ее понимаю. И вы же сами осознаете, как может быть на душе у девочки в семье, где она приемная дочь и ее ругают за малейшую провинность. Она мне рассказывала со слезами на глазах. Вы не подумайте, что я вам делаю выговор. Тайна усыновления и такое прочее охраняется по закону. Но вы имейте в виду, что я этого не оставлю безнаказанно. Да, вы приемные родители, но имейте совесть и сострадание. Ведь еще Федор Михайлович Достоевский говорил про слезинку ребенка. Одну слезинку. А Эллочка столько слез проливает. Она в школе держится. А сама плачет и плачет. Плачет и плачет. И все без свидетелей. Чтобы никого не расстроить лишний раз. Она рассказывала. И как-то все дети в классе знают и жалеют Эллочку. И подкармливают. Кто яблоко, кто пирожное.
Я остолбенела.
– Какая приемная дочь? Элла придумала ахинею, а вы поверили. Вы в документы смотрели? Я вам свидетельство о рождении принесу, чтобы вы знали, кому верить. Она моя родная дочь! Она же на меня похожа! Вы присмотритесь! И на отца тоже похожа! Вы их рядом поставьте!
И походка, и движения. Плачет она вдали от людей! Да из нее слезинки ребенка не выжмешь! Не выжмешь! Ни за что!
Мне показалось, что я падаю в глубину и надо мной смыкаются воды. Как будто рожаю Эллу обратно.
Только и смогла попросить, когда опускалась на пол: «Воды!»
Елена Владимировна сбегала, принесла намоченный носовой платочек, вытерла мне лицо.
– Подождите, я сейчас в учительскую за стаканом сбегаю. Тут нету.
И убежала.
Я сижу на полу, тушь по лицу растираю, растираю. В глаза попало, щиплет. Слезы льются. Да. За одну слезинку ребенка убить можно. А за мои слезы кого надо убивать? Нет ответа. Нет.
Какие документы сюда нести, чем размахивать? Ну, паспорта, ну, свидетельство о рождении. Так ведь это бумажки.
Бумажки!
А у меня в паспорте развод с Мариком и брак с Бейнфестом. И прописана я в другом месте. Без Эллы. Все на ее мельницу, ну, буквально все.
Попила воды, умылась в учительской уборной.
Сидим с Еленой Владимировной друг напротив друга.
Вот. Два педагога. И одна девчонка. Которой тут к тому же нет в наличии. Наличия нет, а подлость есть. Елена говорит:
– Не знаю, что делать. Как с ней дальше быть.
И я не знаю.
Одно ясно: Эллу трогать нельзя. Ни с моей стороны, ни со школьной.
И в таком состоянии я позвонила Бейнфесту: он умирает; он умный человек; ему свой ум надо кому-то передать, так пусть мне передаст.
Натан Яковлевич встретил мой звонок без энтузиазма, но я сказала:
– Решается вопрос жизни и смерти.
И пошла, не дожидаясь ответа.
Да. Дни Бейнфеста были уже сочтены. Истощенный, бледный до синевы. В доме не пахло лекарствами. Я это отметила специально. Мне даже пришла мысль, что он хочет сам себя заморить.
Натан Яковлевич был одет по всей форме – в костюме, при галстуке. Размера на три больше, чем теперь надо было, но ему не до обновок. Такое положение, что старое донашивай. Себя не обманешь.
– Что случилось, Майя?
– Извините меня, Натан Яковлевич. Сама не знаю, почему я к вам явилась. Хочу поделиться мыслями. Узнать ваше мнение.
Он сел напротив, руки положил на розовую марселевую скатерть, еще довоенную, наверное.
Говорит:
– Слушаю внимательно.
Я рассказала про Эллу. Про ее общее поведение, ее идиотские выдумки. Про свое состояние.
Он выслушал молча, не перебивал.
Потом говорит:
– Майечка, вы ко мне как к адвокату пришли? Ведь нет же. Вы ко мне как к умному старому человеку пришли. Ну да. Я умный и старый. А что вам сказать, не знаю. По какой статье вас ориентировать. Скажу только: Элла и правда вам приемная. Вроде и не чужая, а и не вполне родная. Это такое поколение. Я думал. Она своего еврейства стесняется. Она за него отвечать не желает. Потому что ничего в ней еврейского нет. И у вас уже нет. Но вы с Мариком хоть за своих родителей отвечаете, у которых было. А с Эллы спросят – она ни за что ни про что отвечать должна.
Без вины никто отвечать не хочет.
Я не понимала, куда он клонит.
– Вы, Майечка, вот что сделайте. Отойдите в сторону на время. Пусть Элла что хочет, то и придумывает. Пусть распространяет, так сказать, панические настроения. Она маленькая, она переболеет этой паникой. Детям всегда страшно от всего. Вот и ей страшно. Ей страшно от того, что она оказалась еврейка. Все дети боятся темноты. А еврейство для детей вроде темноты, если не вникать. Объяснять бесполезно. Поверьте. Просто отойдите и ждите молча, когда свет заморгает сам собой. И лучше вы мне мезузу, которую я вам подарил, принесите. Завтра же. Нечего ей у вас в квартире делать. Верните ее мне.
Сказал и замолчал. Дышит трудно, как лошадь.
Я, чтобы разрядить обстановку, говорю с улыбкой:
– А правда, что вы с самим Григорием Ивановичем Котовским были знакомы?
Ничего не ответил, только стал рукой стряхивать пылинки со скатерти. А никаких пылинок не было.
Последние его слова ко мне такие:
– Мне ваш приход – такая ценность, что и сказать невозможно. Мне на вас, Майечка, посмотреть в последний раз и ничего дальше уже ждать не надо. Идите домой и ничего не бойтесь. И Эллу свою не бойтесь. И Мишу. И Марика. И себя в первую очередь не бойтесь. Идите.
Вот так. Напустил темноты. Ему что? Ему ничего.
Дома я долго искала мезузу. Решила в конце концов спросить у Эллы.
Элла сразу призналась с гордостью, что отдала «еврейскую железку», как она выразилась, в металлолом. При первом же мероприятии в новой школе.
А там одного серебра на сотни рублей. По тогдашним ценам. Помимо исторической памяти.
Я ничего не сказала. У меня язык отсох. Как Бейнфест приказал, так и отсох. Я отошла далеко-далеко в сторону.
А в какую – лучше не размышлять.
Но дело не в этом.
Наутро домработница Бейнфеста позвонила с извещением: Натан Яковлевич умер.
На похоронах ни я, ни Марик не были – так распорядился покойный.
Его домработница – обыкновенная, деревенская, зашла к нам, принесла ключи, жировки, свидетельство о смерти. Попрощалась, как будто заходила продать крынку молока, и пошла себе в неизвестном навек направлении.
Но дело не в этом.
Нина Рогулина бывала у нас почти каждый день. Они с Эллой очень сдружились. Элла верховодила, Нина подчинялась.
Марик работал в мастерской на Арбате и дома по вечерам.
Починил наконец-то шахматные часы. Хвастался.
Я стучала на машинке, ничего не слышала вокруг. И молчала.
Как-то рано утром раздался крик Эллы.
– Мамочка! Мамочка! Помоги! Спаси меня, мамочка!
Я умираю!
Я в полусне бросилась к ней.
Элла сидела на кровати. Толстые ноги раздвинула так, что было видно – вся в крови. То есть сначала я подумала, что Элла налила краски. Может, специально, может, случайно.
Она говорила быстро, громко, шепотом:
– Я ничего там не делала. Честное слово. Оно само. Из меня выходит кровь. Я умираю, мамочка. Я умираю. Я хотела в туалет по-маленькому. Только по-маленькому. Оно само. И животик болит, и спинка болит.
Элла говорила, как маленькая девочка. Как в те времена, когда я была с ней счастлива на море и она была худенькая и красивая.
Я крикнула Марику, чтобы вызвал скорую.
– Доченька, успокойся! Ничего страшного. Сейчас врач приедет.
Про гнойный аппендицит подумала, про прободение какое-нибудь подумала, черт знает про что подумала. А про месячные не подумала.
Скорая приехала быстро. Тогда еще пробок не было.
Посмотрели, успокоили.
Врач – старая женщина, отвела меня в сторонку и говорит:
– У девочки рано началось, ничего страшного. Бывает. Раннее созревание. Объясните ей по-матерински, по-женски.
Я извинилась, что, получается, напрасно побеспокоили.
Но врачиха заверила:
– Лучше лишнее побеспокоить. И знаете, ей запомнится такой факт. Это все-таки событие в жизни каждой женщины. Рубеж.
Я прилегла рядом с Эллой на ее кровать. Прямо на испачканную простыню.
Прижала девочку к себе и сказала:
– Доченька, ты теперь будешь совсем другая. Прошлое ушло вместе с кровью. У каждой женщины уходит. И у тебя уйдет.
Элла лежала рядом, вроде просто обнимала меня за шею, а вроде душила.
– Ой, мамочка, я так тебя люблю! Так тебя люблю!
Я девочкам в классе расскажу, они не поверят. Мы обсуждали, но некоторые говорили, что бывает не у всех.
А только кто красивый, и будет выходить замуж, и ложиться с мужем в постель. Чтобы потом делать детей. Я уже все знаю.
Я попыталась отодвинуться, но Элла крепко держала меня всей рукой, согнутой в пухлом локтике.
Вся моя жизнь сосредоточилась на буквах и цифрах. Я не покупала себе обновок, хотя у меня появились приличные деньги, никому не подотчетные. Тратить их не хотелось.
Из Остра вестей не поступало.
От Миши – раз в две недели короткая записка незначащего содержания.
Так прошел год.
Из Остра – ничего.
Я не беспокоилась, так как понимала, если что – сообщат. Всегда каким-то образом если что – сообщают.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?