Текст книги "Ключ"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
В этот вечер Муся вернулась домой раньше обычного, в одиннадцать. Перебирая бумаги в ящике, она наткнулась на старый иллюстрированный проспект пароходного общества, как-то сохранившийся у нее от поездки за границу перед войною. Муся рассеянно его перелистала. На палубе в креслах сидели рядом молодой человек и дама. Перед ними на столике стояли бокалы, бутылка в ведерке со льдом. Изумительно одетый молодой человек держал сигару пальцами с изумительно отделанными ногтями, влюбленно глядя на изумительно одетую даму. Вдали виднелся берег, какие-то сады, замки. Мусю внезапно охватило страстное желание быть женой Клервилля, путешествовать на роскошном пароходе, пить шампанское, говорить по-английски. «Ах, Боже мой, если бы кончилась эта проклятая бойня!» – в сотый раз подумала она с тоскою. Муся положила проспект и, замирая от волнения, вызвала гостиницу «Палас». Клервилль был у себя в номере. По первым его словам – голос его звучал в аппарате так странно-непривычно – Муся почувствовала, что он не «шокирован», что он счастлив.
– …Да, непременно приезжайте, – говорила она, понижая голос почти до шепота. – Будут политические речи, это, наверное, вас интересует.
В ту же секунду Муся инстинктом почувствовала, что поступила неосторожно. Ее последние слова встревожили Клервилля. Он смущенно объяснил, что, в таком случае, ему, как иностранному офицеру и гостю в России, лучше было бы не идти. Муся заговорила быстро и сбивчиво, забыв о модуляциях голоса. Она объяснила Клервиллю, что никакого политического характера банкет, конечно, иметь не будет.
– Вы догадываетесь, что иначе я бы вас и не пригладила… Я прекрасно понимаю, что вы не можете участвовать в наших политических манифестациях… Нет, будьте совершенно спокойны, Вивиан, я ручаюсь вам, – говорила она, с наслаждением называя его по имени. – Нет, вы. должны, должны прийти… Впрочем, может быть, вы просто не хотите?.. Тогда я, конечно, не настаиваю, если вам скучно…
Клервилль сказал, что будет непременно, и просил посадить его рядом с ней.
– Я плохо говорю по-русски, и мне так, так хочется сидеть с вами…
Муся обещала исполнить его желание, «если только будет какая-нибудь возможность».
Они простились, чувствуя с волнением, как их сблизил этот ночной разговор по телефону. Муся положила ручку аппарата, встала и прошлась по комнате. Счастье заливало, переполняло ее душу. Ей казалось, что никакие описывавшиеся в романах ivresses[49]49
Здесь: обольщенная (фр.)
[Закрыть] не могли бы ей доставить большего наслаждения, чем этот незначительный разговор, при котором ничего не было сказано. Муся подошла к пианино и почти бессознательно, как в тот вечер знакомства с Клервиллем и Брауном (почему-то она вспомнила и о нем), взяла несколько аккордов, чуть слышно повторяя слова: «Е voi – о fiori – dall’olezzo sottile – vi faccia – tutti – aprire – la mia man maledetta!..»
Майор Клервилль весь этот вечер провел у себя в номере за чтением «Братьев Карамазовых», иногда отрываясь от книги, чтоб закурить свою Gold Flake[50]50
[Сорт сигар (англ.)
[Закрыть]]. В комнате было тепло, однако радиатор не заменял настоящего, жарко растопленного камина. Удобств жизни, того, что иностранцы называли комфортом и считали достоянием Англии, в Петербурге было, пожалуй, больше, чем в Лондоне. Но уюта, спокойствия не было вовсе, как не было их в этой необыкновенной мучительной книге.
Клервилль читал Достоевского и прежде, до войны – в том кругу, в котором он жил, это с некоторых пор было обязательно. Он и выполнил долг, как раньше, в школе, прочел Шекспира с тем, чтобы навсегда отделаться и запомнить наиболее знаменитые фразы. К жизни Клервилля Достоевский никакого отношения иметь не мог. Многое в его книгах было непонятно Клервиллю, кое-что казалось ему невозможным и неприличным. Национальный английский писатель не избрал бы героем убийцу, героиней проститутку; студент Оксфордского университета не мог бы убить старуху процентщицу, да еще ради нескольких фунтов стерлингов. Клервилль был умен, получил хорошее образование, немало видел на своем веку и знал, что жизнь не совсем такова, какою она описана в любимых английских книгах. Но все же для него убийцы и грабители составляли преимущественно достояние «детективных» романов, там он их принимал охотно. Достоевский защищал дело униженных и оскорбленных, Клервилль искренно этому сочувствовал и не видел в этом особенности русского писателя – такова была традиция Диккенса. Сам Клервилль кроме профессиональной своей работы, кроме увлечения спортом и искусством интересовался общественными вопросами и даже специально изучал дело внешкольного образования. Он понимал, что можно быть недовольным консервативной партией, можно принадлежать к партии либеральной или даже социалистической. Но знаменитая страница о джентльмене с насмешливой физиономией, который по установлении всеобщего счастья на земле вдруг ни с того ни с сего разрушит хрустальный дворец, столкнет разом к черту все земное благополучие единственно с целью, чтобы опять пожить по своей воле, страница эта была ему непонятна, он чувствовал вдобавок, что Достоевский, ужасаясь и возмущаясь, вместе с тем в душе чуть-чуть гордится широтой натуры джентльмена с насмешливой физиономией. Клервилль искренно восторгался «Легендой о Великом инквизиторе». Однако его коробило и даже оскорбляло, что высокие философские и религиозные мысли высказывались в каком-то кабаке странным человеком – не то отцеубийцей, не то подстрекателем к убийству. Это чтение досталось Клервиллю нелегко, и он был искренно рад, когда со спокойной совестью, с надлежащей дозой восхищения отложил в сторону обязательные книги Достоевского.
Но это было давно. С тех пор все изменилось – и он, и мир. Достоевский был любимым писателем Муси. Она сказала об этом Клервиллю и постаралась вспомнить не-сколько мыслей, которые от кого-то слышала, о «Братьях Карамазовых». Клервилль немедленно погрузился в книги ее любимого писателя. Ему стало ясно, что он прежде ничего в них не понимал. Только теперь через Мусю он по-настоящему понял Достоевского. Он искал и находил в ней сходство с самыми необыкновенными героинями «Братьев Карамазовых», «Идиота», «Бесов», мысленно примерял к ней те поступки, которые совершали эти героини. В более трезвые свои минуты Клервилль понимал, что в Мусе так же не было Грушеньки или Настасьи Филипповны, как не было ничего от Достоевского в ее среде, в ее родителях. Однако трезвых минут у Клервилля становилось все меньше.
Потом эти книги и сами по себе его захватили. То, что он пережил в годы войны, затем долгое пребывание в Петербурге было как бы подготовительной школой к Достоевскому. Он чувствовал, что его понемногу затягивают в новый, чужой, искусственный мир. Но это волшебство уже не так его пугало, ему искусственной казалась и его прежняя жизнь, от скачек дерби до народных университетов. Оглядываясь на нее теперь, Клервилль испытывал чувство некоторой растерянности, как человек, вновь выходящий на обыкновенный, солнечный свет после долгого пребывания в шахте, освещенной зловещими огнями. Самые бесспорные положения, самый нормальный склад жизни больше не казались ему бесспорными. У него уже не было уверенности в том, что составлять сводки в военном министерстве, лезть на стену из-за боксеров и лошадей, платить шальные деньги за старые марки, за побитый фарфор XVIII века – значило жить в естественном мире. Не было уверенности и в обратном. Он только чувствовал, что прежний мир был несравненно спокойней и прочнее.
Клервилль не понимал, что вопрос о естественном и искусственном мире сам по себе не тлеет для него большого значения. За размышлениями по этому вопросу в нем зрела мысль о женитьбе на Мусе Кременецкой. Только Муся могла осветить ему жизнь. Клервилль подолгу думал о значении каждого ее слова. Он все записывал в своем дневнике, и там словам Муси об инфернальном начале Грушеньки было отведено несколько страниц комментариев. Муся не всегда говорила Клервиллю то, что логически ей могло быть выгодно. Она и вообще не обдумывала своих слов, говорила все, что ей в первую секунду казалось милым и оригинальным. Как-то раз она ему сказала, что просто не может понять обязательства верности в браке. Но именно вырывавшиеся у нее слова, о которых Муся потом сама жалела, всего больше возвышали ее в представлении Клервилля. По понятиям его старого английского мира, женитьба на Мусе была почти таким же диким поступком, как действия героев Достоевского. Но в новом мире все расценивалось по-иному. Клервилль за чтением думал о Мусе в ту минуту, когда она его вызвала, и в эту минуту его решение стало бесповоротным. Он только потому не сказал ничего Мусе, что было неудобно и неприлично объясняться в любви по телефону.
X
Браун не предполагал быть на банкете, но в заботах занятого дня забыл послать телеграмму и вспомнил об этом, лишь вернувшись в «Палас» в седьмом часу вечера. Можно было, на худой конец, позвонить Тамаре Матвеевне по телефону. Поднявшись в свой номер, Браун утомленно опустился в кресло и неподвижным взглядом уставился на пол, на швы малинового бобрика, на линию гвоздей, обходившую по сукну мраморный четырехугольник камина.
Так он сидел долго. Вдруг ему показалось, что стучат в дверь. «Войдите!» – вздрогнув, сказал он. Никого не было. Браун зажег лампу и взглянул на часы. «Однако не оставаться же так весь вечер, – угрюмо подумал он, взял было со стола книгу и тотчас ее отложил – он проводил за чтением большую часть ночей. – Пойти куда-нибудь?.. Куда же?.. – Знакомых у него было немного. Браун перебрал мысленно людей, к которым мог бы поехать. – Нет, не к ним, тоска… Пропади они совсем… Разве к Федосьеву поехать? – Он подумал, что по складу ума этот враг ему гораздо интереснее, да и ближе друзей. – Сходство в мире В… Нет, разумеется, нельзя ехать к Федосьеву… – Он снова вспомнил об юбилее Кременецкого. Теперь звонить по телефону было уже неудобно. – Разве туда отправиться? Скука!..» Но он подумал об ожидавшем его длинном, бесконечном вечере.
Из камина выползло большое буро-желтое насекомое и поползло по мрамору. Браун вздрогнул и уставился глазами на многоножку. Она замерла, притаилась, затем зашевелила ножками и быстро поползла назад в камин.
«Так и я прячусь от людей, от яркого света… Этим живу, как живет Федосьев своей мнимой ненавистью к революционерам, которых ненавидеть ему трудно, ибо они не хуже и не лучше его. Невелика и моя мудрость жизни, не много же она принесла мне радости. Нет, ненадежно созданное мной perfugium tutissimum[51]51
совершенное убежище (лат.)
[Закрыть], и наверное, не здесь, не здесь скрывается ключ к свободе…»
Банкет, как всегда, начался с опозданием, и Браун приехал почти вовремя. В ту минуту, когда он поднимался по лестнице, музыка впереди заиграла туш. Раздались бурные рукоплескания – Семен Исидорович, бледный и растроганный, как раз входил в зал под руку с Тамарой Матвеевной. Браун перед растворенной дверью ждал конца рукоплесканий и туша. Вдруг сзади, покрывая шум, его окликнул знакомый голос. В другом конце коридора у дверей отдельного кабинета стоял Федосьев. Он, улыбаясь, показывал жестом, что не желает подходить к дверям банкетной залы.
– Я увидел вас из кабинета, – сказал, здороваясь, Федосьев, когда рукоплескания наконец прекратились.
– Вы как же здесь оказались?
– Да я теперь почти всегда обедаю в этом ресторане, – ответил Федосьев. – По знакомству и кабинет получаю, когда есть свободный, мне ведь не очень удобно в общем зале. Так вы тоже Кременецкого чествуете? – с улыбкой спросил он.
– Так точно.
– А то не заглянете ли потом и сюда, ко мне, если не все речи будут интересные?
– Если можно будет выйти из залы, загляну… Вы долго еще останетесь?
– Долго, я только что приехал и еще ничего не заказал. Мне вдобавок и торопиться некуда, теперь я свободный человек.
– Да, да…
– Свободный человек… Ну, торопитесь, вот и туш кончился.
– Так до скорого свидания.
Гости рассаживались по местам. Пробегавший мимо входной двери Фомин остановился и взволнованно-радостно пожал руку Брауну.
– Ваш номер сорок пятый, – сказал он, – вон там, на краю главного стола, рядом с майором Клервиллем… Ведь вы говорите по-английски?.. А по другую сторону я, если вы ничего против этого не имеете…
Он побежал дальше. Браун прошел к своему месту. Клервилль радостно пожал ему руку. Англичанин занимал первый стул по боковому столу. По другую сторону Клервилля сидела Муся. К неудовольствию Фомина, который находил неудобным менять все в последнюю минуту, кружок Муси был переведен с Камчатки. Сам Фомин занимал место около кружка, но за почетным столом; собственно, по своему положению он не имел на это права (очень многие претендовали на места у этого стола, и из-за них вышло немало обид), но роль Фомина в устройстве чествования была так велика, что его претензия никем не оспаривалась.
«Хоть разговаривать, кажется, не будет нужно, – угрюмо подумал Браун, взглянув на Клервилля и на Мусю. – Слава Богу и на том…» Весь вид банкетного зала вызвал в нем привычное чувство тоски. Он взял меню и принялся его изучать.
XI
Муся приехала в ресторан с родителями, но отделилась от них тотчас же по выходе из коляски. У парадных дверей Семена Исидоровича и Тамару Матвеевну окружили распорядители и боковым коридором проводили их в небольшую гостиную, откуда по заранее выработанному церемониалу они позднее должны были совершить торжественный выход в залу банкета. О Мусе распорядители не подумали, а Тамара Матвеевна была так взволнована, что тоже забыла о дочери, едва ли не первый раз в жизни. Недостаток внимания чуть-чуть задел Мусю: какая пропасть ни отделяла ее от родителей, в этот день она гордилась славой отца и сама себя чувствовала именинницей. Муся прошла в раздевальную, где у отделявшего вешалки барьера с. шубами и шапками в руках толпились люди. Она скромно стала в очередь, но ее тотчас узнали. Какой-то незнакомый ей господин с внушительной ласковой интонацией сказал очень громко:
– Господа, пропустите мадмуазель Кременецкую!
На Мусю немедленно обратились взгляды. С ласковыми улыбками гости вне очереди пропустили ее к барьеру, помогли ей отдать шубу и получить номерок. По выражению лиц дам Муся почувствовала, что и ее платье произвело должное впечатление. Она быстро оглядела себя в зеркале, поправила прядь волос и, провожаемая сочувственным шепотом, вышла из раздевальной.
Гости собирались в большой комнате, примыкавшей к банкетному залу. Парадная толпа гостей еще не освоилась с местом. Невидимые музыканты где-то наверху настраивали инструменты. Несмотря на привычку к обществу, Муся испытывала смущение от нестройных звуков музыки, от симпатии и восхищения, которые она вызывала, от того, что она входила в зал одна. Вдруг у нее забилось сердце. Ей бросилась в глаза высокая фигура Клервилля. Он увидел ее и, изменившись в лице, поспешно к ней направился.
– Я сижу с вами? – спросил он по-английски. – Это необходимо…
Тот механизм кокетства, который работал в Мусе почти независимо от ее воли, должен был изобразить на ее лице удивленно-насмешливую ласковую улыбку. Однако на этот раз механизм не выполнил своей задачи. Муся растерянно кивнула головой. Клервилль, видимо, хотел сказать что-то очень важное. Но в эту секунду Мусю увидели свои. Здесь были Глаша, Никонов, Березин, Беневоленский, был и Витя, смертельно страдавший от своего пиджака, единственного на этот раз в зале. Витя все время с тоскливой надеждой смотрел на входивших: неужели никто, никто другой не окажется в пиджаке? Последний удар нанес ему Василий Степанович: он явился во фраке, который на тощей сутуловатой его фигуре сидел так, как мог бы сидеть на жирафе.
Среди своих Муся быстро успокоилась, страстно-радостное чувство не покидало ее, но ушло внутрь, все освещая счастьем. Теперь механизм работал правильно. Тон его работы означал: «Хоть и очень странно и забавно, что мы, мы оказались среди этих странных и забавных людей, но, если уж так, давайте развлекаться и в их обществе…» В этот тон не мог попасть один Клервилль. Он просиял, когда Муся пригласила его принять участие в поездке на острова.
– Да, мы будем ехать, – сказал он по-русски с волнением.
Князя Горенского в кружке на этот раз не было. Он явился с небольшим опозданием и привез тревожные известия. На окраинах города все усиливалось брожение. С минуты на минуту можно было ждать взрыва, выхода рабочих на улицу. Горенский даже решил по дороге в ресторан не сообщать там своих сведений, чтоб не волновать людей на празднике. Однако он не удержался и рассказал все еще в раздевальной. Его новости мигом облетели комнаты ресторана, но настроения отнюдь не испортили. Напротив, оно очень поднялось, хотя не все понимали, почему на улицу должны выйти именно рабочие.
– Ох, дал бы Господь! – сказал Василий Степанович, ежась в оттопыренной, туго накрахмаленной рубашке. – Не будете нынче говорить? – сказал он значительным тоном, который ясно показывал, что от речи князя на банкете кое-что могло и зависеть.
– Да, я скажу, – взволнованно ответил Горенский.
– Князь, при такой конъюнктуре ваша речь, я чувствую, может стать общественным событием, – сказал убежденно дон Педро. – Я жду ее со страстным нетерпением.
Послышался звонок, гул усилился. Двери банкетной залы растворились настежь.
– Ну, пойдем садиться, леди и джентльмены, – воскликнул весело Никонов, хватая под руку Сонечку Михальскую, хорошенькую семнадцатилетнюю блондинку, последнее приобретение кружка. – Милая моя, вы идете со мной, не отбивайтесь, все равно не поможет!
– А Марья Семеновна с кем сидит? – небрежно осведомился Витя.
– Разумеется, с Клервиллем, – ответила Глафира Генриховна.
На пороге банкетной залы показался озабоченный Фомин. Звонок продолжал звонить. Все направились к столам. При виде этих столов тревожное настроение сразу у всех улеглось – ни с какой революцией такие столы явно не совмещались.
Туш и рассаживание кончились, гости удовлетворили любопытство, где кто посажен, и обменялись по этому поводу своими соображениями. Вдоль стен уже шли лакеи. Фомин объяснял соседям, что он нашел компромисс между русским и французским стилем: будучи врагом системы закусок, он все же для оживления оставил водку и к ней назначил canapés au caviar[52]52
булочки с икрой (фр.)
[Закрыть]. Вместо водки желавшим разливали коньяк, по словам Фомина, столетний. Этот коньяк гости пили с особым благоговением. Витя сказал, что никогда в жизни не пил такого удивительного коньяка. Никонов заставил пить и дам.
В кружке сразу стало весело. Муся, к большому восторгу Клервилля, выпила одну за другой две рюмки. «Нет, кажется, было не очень смешно, – говорила себе она, вспоминая выход родителей (Муся побаивалась этого выхода). – Вивиан, во всяком случае, не мог найти это смешным… Да он только на меня и смотрел… Кажется, и платье ему понравилось», – думала она, с наслаждением чувствуя на себе его влюбленный взгляд. Никонов, бывший в ударе, сыпал шутками, его, впрочем, немного раздражал англичанин. Березин с равным удовольствием ел, пил и разговаривал. Витя тревожно себя спрашивал, как понимать слова этой ведьмы: «Разумеется, с Клервиллем». Глафира Генриховна делала сатирические наблюдения. Фомин то озабоченным хозяйским взглядом окидывал столы, гостей, лакеев, то, волнуясь, пробегал в памяти заготовленную им речь. Браун много пил и почти не разговаривал с соседями, изредка со злобой поглядывая на Клервилля и Мусю.
Обед очень удался, праздник шел превосходно. Речи начались рано, еще с médaillon de foie gras[53]53
паштет из гусиной печени (фр.)
[Закрыть]. Вначале говорили присяжные поверенные, восхвалявшие адвокатские заслуги юбиляра. Это все были опытные, привычные ораторы. Они рассказывали о блестящей карьере Семена Исидоровича, упомянули о наиболее известных его делах, отметили особенности его таланта. Говорили они довольно искренно: над Семеном Исидоровичем часто подтрунивали в сословии, но большинство адвокатов его любили. Кроме личных врагов, все признавали за ним качества оратора, добросовестного, корректного юриста, прекрасного товарища. Прославленные адвокаты благодушно разукрашивали личность Кременецкого в расчете на то, что публика, вероятно, сама сделает должную поправку на юбилей, на вино, на превосходный обед. В этом они ошибались: большая часть публики все принимала за чистую монету; образ Семена Исидоровича быстро рос, приняв к десерту истинно гигантские размеры.
Ораторы говорили недолго и часто сменяли друг друга, так что внимание слушателей не утомлялось. Всех встречали и провожали аплодисментами. Семен Исидорович смущенно кланялся, обнимал одних ораторов, крепко пожимал руку или обе руки другим. Тамара Матвеевна, имя которой не раз упоминалось в речах, сияла бескорыстным счастьем. Лакеи едва успевали разливать по бокалам шампанское.
– Странный, однако, ученый, смотрите, как он пьет, – шепнула Никонову Глафира Генриховна, не поворачивая головы и лишь быстрым движением глаз показывая на Брауна. – Говорят, он умный, но он всегда молчит. Может быть, умный, а может быть, просто мрачный идиот. Я знаю из верного источника, что он человек с психопатической наследственностью.
– Нет, он молодчина! – сказал Никонов. – Он всегда пьет, как извозчик, и никогда не пьянеет.
– Не то что вы.
– Я! Пьян? А ни-ни!
– Дать вам зеркало? Глаза у вас стали маленькие и сладкие, – заметила уже громко Глафира Генриховна.
– Низкая клевета! У меня демонические глаза, это всем известно. Правда, Мусенька?.. Виноват, я хотел сказать: Марья Семеновна.
– Самые демонические, стальные глаза, – подтвердила Муся. – Прямо Наполеон! Но много вы все-таки не пейте, помните, что мы еще едем на острова.
– Да, на острова, – сказал Клервилль.
– И на островах тоже будем пить. Возьмем с собой несколько бутылок…
– О, да, будем пить.
– И выпьем за здоровье вашего короля… Он и сам, говорят, мастер выпить, правда?
На это Клервилль ничего не ответил. Он не совсем понял последние слова Никонова, но шутка о короле ему не понравилась. Муся тотчас это заметила.
– Господа, мы постараемся улизнуть после речи князя, – сказала она. – Как вы думаете, а? Ведь она самая интересная… Как и речь Платона Михайловича, – добавила Муся: ей хотелось в этот день быть всем приятной.
– Fille dénaturée[54]54
Бесчувственная (фр.)
[Закрыть], это невозможно, – возразил польщенный Фомин, отрываясь от мыслей о своей близящейся речи, – вы никак не можете улизнуть до ответного слова дорогого нам всем юбиляра.
– Ах, я и забыла, что будет еще ответное слово… Ничего, папа нас простит.
– Да он и не заметит, ему не до нас, – сказал Березин.
За почетным столом председатель, старый знаменитый адвокат, постучал ножом по бокалу.
– Слово принадлежит Платону Михайловичу Фомину.
Муся энергично зааплодировала, ее примеру последовал весь кружок; рукоплескания все-таки вышли довольно жидкие – Фомина мало знали. Он встал, повернулся к Кременецкому и, криво улыбнувшись, заговорил. Фомин приготовил речь в том невыносимо шутливом тоне, без которого не обходится ни один банкет в мире.
– …Личность глубокоуважаемого юбиляра, – говорил он, – столь разностороння и, так сказать, многогранна, что лично я невольно теряюсь… Господа, знаете ли вы, как зачастую поступают дети с дорогой, подаренной им игрушкой, сложный механизм которой зачастую превышает их способность понимания? Они разбирают ее на части и изучают отдельные кусочки (послышался смех; Семен Исидорович смущенно улыбнулся, Тамара Матвеевна одобрительно кивала головой). Так и нам остается разбить на грани многогранный образ Семена Исидоровича, который ведь тоже есть в своем роде, так сказать, произведение искусства. На мою долю, mesdames et messieurs, приходится лишь одна скромная грань большой фигуры… Милостивые государыни и государи, я вынужден сделать ужасное признание: господа, я ничего не понимаю в политике! (Фомин улыбнулся и победоносно обвел взглядом зал, точно ожидая возражений, – в действительности он считал себя тонким политиком.) Согласитесь, что это столь печальное для меня обстоятельство имеет, по крайней мере, одну хорошую сторону: оно оригинально! Ибо, как известно, политику понимают все… Но я, господа, будучи в некотором роде уродом, я лишен этой способности и потому лишен и возможности говорить о Семене Исидоровиче как о политическом мыслителе и вожде. Это сегодня сделает, господа, со свойственным ему авторитетом мой друг, князь Алексей Андреевич Горенский. Моя задача другая… Увы, господа, здесь я немного опасаюсь, как бы со стороны моих недоброжелателей не последовало возражение, то возражение, что я ничего не понимаю и в юриспруденции! (Он улыбнулся еще победоноснее, снова послышался смех; Никонов закивал утвердительно головою.) Господа, вы молчите, я констатирую, что у меня нет недоброжелателей! По крайней мере, я хочу думать, что ваше молчание не есть знак согласия!.. Как бы то ни было, я не намерен говорить о нашем глубокоуважаемом юбиляре и как об юристе – это уже сделали с несравненной силой и красноречием наши старшие товарищи и учителя. Моя задача скромнее, господа! Мое слово будет не о большом русском адвокате Кременецком, а о моем дорогом патроне, наставнике и, смею сказать, друге («Семе», – подсказал Никонов, Фомин на него покосился), о моем старшем друге Семене Исидоровиче…
Так он говорил минут пятнадцать. Он говорил о Семене Исидоровиче как об учителе младшего поколения, о его дружеском, внимательном отношении к помощникам, о той работе большого адвоката, которой не видели посторонние: «О ней, – сказал Фомин, – кроме меня может судить только один человек в этой зале, и я не сомневаюсь, что мой дорогой коллега, Григорий Иванович Никонов, присоединяется к моим словам со всей силой убеждения, со всей теплотой чувства». («Впрочем, за здоровье его благородия», – пробормотал Никонов, изобразив на лице умиление и восторг.)
Со всей теплотой чувства, хотя и в почтительно-игривой форме, Фомин коснулся семейного быта Кременецких, сказал несколько лестных слов о Тамаре Матвеевне, о Марье Семеновне, в любви и преданности которых Семен Исидорович находит забвение от бурь юридической, общественной и политической деятельности, как успокаивается в тихой пристани после большого плавания большой корабль. О Мусе до Фомина не говорил никто. Раздались шумные рукоплескания. Неожиданно для самой себя Муся смутилась и покраснела. Как ни мучительны были потуги Фомина на шутливость и заранее подготовленные сердечные ноты, речь его имела успех. В ней было все, что полагалось: мост между двумя поколениями служителей прав, смена богатырям старшим, неугасимый факел, доблестно пронесенный, передаваемый молодежи Семеном Исидоровичем, и многое другое. На неугасимом факеле Фомин и кончил свою речь. Под громкие рукоплескания зала он прошел к середине почетного стола, обнялся с Семеном Исидоровичем и поцеловал руку сиявшей Тамаре Матвеевне, которая с искренней нежностью поцеловала его в голову. «Я так вас за все благодарю, дорогой!.. – прошептала она. Затем Фомин вернулся к своему месту, где к нему тоже протянулись бокалы. Один Браун выпил свой бокал, не дождавшись возвращения Фомина и даже до конца его речи.
– Чудно, чудно, – говорила Муся. – Каюсь, я не знала, что вы такой застольный оратор!..
– Да и никто этого не знал, – добавила Глафира Генриховна.
– Помилуйте, он уже светоч среди богатырей младших, – сказал Никонов. – Что будет, когда он подрастет!.. Дорогой коллега, разрешите вас мысленно обнять. Это было чего-нибудь особенного!
– Чего-нибудь особенного! – с жаром подтвердил Клервилль, чокаясь с Фоминым. Улыбки скользнули по лицам соседей. Витя сердито фыркнул: он не любил Фомина, а Клервилль, прежде очень ему нравившийся, теперь вызывал в нем мучительную ревность. Фомин, скромничая, благодарил, он не сразу мог вернуться к своему обычному тону. Лакеи разливали по чашкам кофе и разносили ликеры.
– Ну, теперь остался главный гвоздь, речь князя Горенского, – сказала Глафира Генриховна.
– А вы знаете, князь волнуется. Посмотрите на него!..
– Его речь будет политическая и, говорят, очень боевая.
– Он докажет, что в двадцатипятилетии Семена Исидоровича кругом виновато царское правительство, – сказал Никонов. – Господа, на кого похож Горенский? Вы какой бритвой бреетесь? Вы, Витя, еще совсем не бреетесь, счастливец. А вы, милорд?.. – Клервилль посмотрел на него с удивлением. – Доктор, вы, наверное, бреетесь «жиллетом»?
– «Жиллетом», – подтвердил Браун, очевидно, без всякого интереса к следовавшему за вопросом пояснению.
– Ну, так вы знаете: на обертке бритвы печатается светлый образ ее изобретателя. Горенский – живой портрет мистера Жиллета. То же бодрое, мужественное выражение и то же сознание своих заслуг перед человечеством.
– Совершенно верно, я видела, – сказала, расхохотавшись, Муся.
– Очень верно, – подтвердил Клервилль.
За почетным столом опять постучали.
– Слово имеет Алексей Андреевич Горенский, – внушительно сказал председатель, для разнообразия несколько менявший свою фразу. Легкий гул пробежал по залу и тотчас затих. Настроение сразу изменилось, и улыбки стерлись с лиц. Князь Горенский встал, видимо, волнуясь и с трудом сдерживая волнение. В левой руке он нервно сжимал салфетку. Князь начал без обычного обращения к публике или к «глубокочтимому, дорогому Семену Исидоровичу».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.