Электронная библиотека » Марк Берколайко » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 21 октября 2017, 12:20


Автор книги: Марк Берколайко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Межножье Бе…» – это он о королеве, храни ее Господь?! Да мне отрежут уши, если узнают, что они, бедолаги, выслушали такое – и не отпали тут же сами, по доброй воле!

– Требую, милорд, чтобы в моем присутствии о Ее Величестве говорили с должным уважением и даже благоговейно!

– А разве ты не видишь, как я благоговею?

Не видел. Видел лишь, что морщится он все сильнее, и бок уже не потирает, а гладит, словно шею уставшего коня, которого упрашивают смириться с бесконечной скверной дорогой.

– В новом варианте «Ричарда Третьего», который мы хотим тебе заказать, не должно быть ни единой аллюзии на Ее Величество, однако Глостер сам, уже в первом монологе, должен говорить о своих уродстве и низости так, будто гордится ими. Леди же Анна, свежеиспеченная вдова, которую он соблазняет прямо у гроба убитого по его приказу мужа – кстати, у тебя этот эпизод получился живым – так вот она должна несколько раз назвать Горбуна отродьем сатаны. Сколько бы ты взял за эту работу, если б на нее согласился?

Признайся себе, Уилл, подобные повороты разговора всегда были тебе по душе!

– Труппа берет к постановке мои новые пьесы из расчета двадцати фунтов, выплачиваемых по частям с последующих сборов. Правда, мы с вами говорим сейчас о переделке, это стоит дешевле, однако я предпочел бы получить сразу… ну, скажем, пятнадцать фунтов.

– Пустое! Прямо сейчас ты получишь двадцать. И еще двадцать, когда я окончательно одобрю весь текст. Эй, Том!

«Умеет, стало быть, и кричать! – помнится, подумал я. – Или это крик боли при расставании с кругленькой суммой?»

А когда вошел слуга, он приказал:

– Вручи джентльмену кошелек!

Уилл, скажи себе сейчас, 23 апреля года 1612, когда прошло уже столько лет; когда ты почувствовал, что недолго тебе осталось быть в этом мире: нравственно ли ты поступил тогда, согласившись?

И ответь себе, Уилл: по отношению к оболганному тобою Ричарду Глостеру, королю Ричарду Третьему, последнему представителю славной линии Плантагенетов, ты поступил безнравственно. Он не был, скорее всего, горбат и уродлив, так, слегка кривоват и некрасив. Он убивал только в честном бою, а мятежников казнил лишь по приговору суда. Однако ты поступил нравственно с точки зрения обожаемой тобою королевы Бесс – ей наверняка было приятно, что в фантазиях толпы вина за убийство двух юных принцев снята с ее деда, Генриха Седьмого Тюдора, и возложена на Ричарда Третьего Плантагенета.

Ты быстро посчитал в уме, что сорок фунтов – это сто шестьдесят крон или восемьсот шиллингов, и почему-то именно это количество шиллингов убедило тебя тогда, что поступаешь нравственно…

Но главное, Уилл, тебе ведь тоже не нравился горбун Сесил, выказывающий при встрече с тобою брезгливое пренебрежение, – и ты с удовольствием, чтобы подразнить, пощекотать, ущипнуть его, надул на спине Глостера горб, который распирало от обиды на весь род людской.

Тебе не нравился горбун Сесил столь же сильно, как понравились восемьсот шиллингов – а это хорошие две причины для извержения вулкана вдохновения!

Все было ясно, осталось лишь договориться о сроках.

– Когда вы хотите увидеть готовую работу, милорд?

– Самое большее, через месяц. Спеши, Уилл!

– Месяц? – это не называется спешкой. Хватит недели. За мною-то дело не стоит, все зависит от быстроты руки записывающего реплики и монологи. А я потом расставляю ремарки – и всё, пьеса готова.

– Да, мне рассказывали, что ты наговариваешь текст прямо на сцене, во время репетиций – иногда целыми актами. Так может быть, продемонстрируешь это прямо сейчас? Попробуй-ка – тот монолог Глостера, с которого начинается представление.

«Эге, да вы недоверчивы, милорд! – помнится, подумал я. – Хотите убедиться, прежде чем уйдете, что двадцать соверенов потрачены не зря?»

Хлебнул хереса, прокашлялся, согнулся, сделал хитрое и злобное лицо.

 
Теперь зима несчастий миновала
И лето торжествует солнцем Йорка,
И тучи, что над нами нависали,
Погребены навек в морской пучине.
Венчает нам чело победы лавры,
Оружье наше грозное ржавеет
И прежние суровые тревоги
Пирами заменились в одночасье,
А громы маршей – музыкою нежной…[1]1
  Вольный перевод автора.


[Закрыть]

 

Помнится, хорошо помнится, что он не прерывал меня, но то тускнеющие, то разгорающиеся глаза его точно отражали восприятие меня и моих слов.

Две плошки со свечными огарками стояли на краях стола, и каким-то чудесным образом яркость их света изменялась в строгой зависимости от яркости глаз Роджера Мэннерса, 5-го графа Ратленда…

Словно флюиды, из глаз его струящиеся, были то дуновением свежего воздуха – и тогда язычки пламени приободрялись, тянулись вверх и истончались в основаниях так, будто вот-вот взлетят, подобные огням фейерверка… и погаснут наверху, обещая воссиять вновь, лишь только наступит следующий праздник; то тяжелы, как властная ладонь, стремящаяся придавить эти слабые язычки, – и тогда они распластывались, словно прося защиты у застывающего воска.

Но глаза, помнится, стали изумительно яркими, как только я-Глостер заговорил не о том, что творится вокруг, а о ярости своей, неудержимо рвущейся наружу.

 
…Но мне-то что до вашего веселья?
Я недоделан, искорежен, скручен
И выкинут до срока в этот мир
Таким уродом, что рычат собаки,
Едва меня завидев… Не могу
Я ни на миг предаться наслажденьям
В вялотекущий этот век. Так что же?
Утешиться, что тень моя под солнцем
Уродливей меня – и только ей
Быть преданным союзником и другом?
Да будет так! Мне не бывать счастливым.
Блаженствовать во дни всеобщей неги
Мне не дано. Что ж, выберу удел
Злодея – пусть война
Пожалует на ваш беспечный праздник[2]2
  Вольный перевод автора.


[Закрыть]
.
 

– Неплохо… А про собак и тень – даже хорошо. Но никуда не годятся первые две строчки. Как там? – «Теперь зима несчастий миновала… Что за безвкусица – «зима несчастий»? Еще пора несчастий – куда ни шло, но «зима несчастий»?! И разборчивое лето, которому мало просто «торжествовать солнцем», что уже, замечу, звучит беспомощно, так ему еще и понадобилось для этого именно солнце Йорка? Откуда такая неряшливость, Уилл? Следуешь принципу: «Сойдет, поскольку публика – дура!»?

– Простите, милорд, тогда, может быть: «Прошла зима междоусобиц наших, под йоркским солнцем лето расцвело…»[3]3
  Перевод А. Дружинина.


[Закрыть]

– Еще хуже! «Лето расцвело»… ф-фу… даже подванивает, как после разрешения от долгого запора! А зачем упоминать междоусобицы? Если ты называешь «йоркским» то солнце, что изображено на гербе дома Йорков, то дай зрителю самому вспомнить про войну Алой и Белой роз, а не разъясняй услужливо, что то было время междоусобиц.

Даже сейчас не могу передать, как он меня злил! Но и не могу не признать, что за всю жизнь не получал таких едких и точных замечаний! Осушил сгоряча всю бутыль и сказал устало: «Теперь зима семейных наших бед под солнцем Йорка в лето превратилась…»

– Примерно!

И, не примериваясь, стукнул кулаком по столу так, что обе плошки упали. Почти погасшие свечи осветили его бородку снизу, и я впервые увидел, что она временами похожа на торжествующую V – Victory! И повторил:

 
Теперь зима семейных наших бед
Под солнцем Йорка в лето превратилась,
И тучи, что над нами нависали,
Погребены навек в морской пучине…[4]4
  Вольный перевод автора.


[Закрыть]

 

и так до конца монолога, ни разу не сбившись и не перепутав (вот так память!) ни единого слова. А потом сказал:

– Примерно так, Уилл! Кровавый Глостер напоследок позволил себе быть сентиментальным, вспомнить о семье – и все, вперед, к трону!.. Еще плохо, но уже не по-прежнему плохо… Старайся, когда-нибудь получится хорошо. С трех раз не вышло, значит, выйдет с семи. В крайнем случае, с одиннадцати… Три, семь и одиннадцать – любимые мои числа… Кстати, ты ведь не зря свои изданные книги, в которых – увы! – слишком много безвкусицы, подобной «лето расцвело», стал подписывать именем «Shakespearе» – «Потрясающий копьем»? Помнил же, что на гербе Ратлендов доминирует копье.

Да ни черта подобного я не помнил. Подписывал так потому, что Shakespearе несомненно благозвучнее, нежели Шакспер.

«Но неужели на его гербе действительно доминирует копье? – подумал я тогда. – Неужели именно на его острие я насажен, а Саутгемптон, покровительство которого помогло мне делать первые шаги – это всего лишь бита Судьбы, словно бы ударившей по маленькой чурочке?.. Но куда, однако, полетела эта чурочка, которой ненароком оказался я сам?»


Уходя, он велел называть его – разумеется, не на людях – просто Роджер и обращаться на «ты». Поэтому я и спросил у дома на Сент Эндрюс-стрит, добравшись наконец до него: «Привет, приятель! Готов ли ужин? Ждет ли меня твой сумасброд хозяин?», а он словно бы ответил мне: «Привет, Уилл! Ужин вот-вот. Твой друг в кабинете, как обычно».

О доме этом мало кто знает. Говорят взахлеб о роскоши в Бельвуаре, родовом замке Ратлендов, одном из красивейших во всей Англии.

А большой дом в Кембридже, расположенный почти рядом с колледжем Святого Джона, в котором Роджер начинал учиться еще мальчишкой, неуклюж и неудобен. Хорош в нем только совмещенный с библиотекой кабинет, в котором я часто встречался с Роджером и миледи. Последний раз больше года назад, когда создавалась «Буря».

Как всегда, дверь была не заперта, как всегда, внизу меня никто не встречал. И я, задыхаясь и кряхтя, стал подниматься по узкой крутой лестнице.

«А ведь когда-то, Уилл, – думал я, – ты взлетал по этой самой лестнице, не замечая высоты ее потемневших дубовых ступеней. Взлетал особенно стремительно, если надеялся, что первой увидишь ее, Элизабет, и она улыбнется тебе чуть ласковее, чем делает это при своем странном муже… твоем «друге», как только что назвал его ничего не понимающий в человеческих чувствах дом на Сент Эндрюс-стрит».

Марк, 2112 год

Пока Шакспер взбирается по винтовой лестнице, я попытаюсь объяснить всем, кто одновременно со мной прилип к мониторам, откуда берется на них текст.

Прадед Марк полагал, что души истинных гениев, о которых не исчезает благодарная память Земли и Космоса, действительно бессмертны – и происходит это потому, что вспоминая о них часто и благодарно, мы каким-то непостижимым образом подпитываем энергией те электромагнитные волны, которые мозг давно умерших титанов излучал когда-то.

Ни много ни мало!

На его рассуждениях о том, что «души» исторических личностей, виновных в пролитии крови, которых то или иное количество идиотов именует «великими», «гениями» и т. д., навсегда исчезают в полях темной энергии, останавливаться не буду – все это достаточно тривиально. Но вот что заслуживает упоминания: мой неуемный прадед предположил, что улавливать генерированные истинными гениями волны следует в тех двух черт-те как далеких друг от друга диапазонах, о которых я уже говорил: сверхдлинных тета-волн, которые излучались как бы в полудреме – когда вспыхивало озарение (именно так, заглавными буквами, писал прадед), и тогда возникали образы и ассоциации странной, изумляющей красоты; и напротив, у границы инфракрасной и световой частей спектра, среди сверхвысоких частот, когда мозг гениев совершал интеллектуальную работу (предок называл ее осмыслением) такой интенсивности и мощи, которая ни нам, ни даже суперкомпьютерам и облачным нашим соединениям недоступна.

Кстати, забыл предупредить, что сейчас-то радиофизики могут расслабиться, я толкую для нейрофизиологов, которые, уверен, тоже, вслед за радиофизиками, думают возмущенно: «Не может быть!»

Правильно, не может, только скоро, когда Уилл Шакспер доберется наконец до кабинета (сигнал из-за его кружения по лестнице слаб и прерывист), мы опять увидим связный текст и опять впадем в когнитивную сумятицу…

Итак, считал мой предок, гении, творя, могли пребывать в одном из трех состояний:

– Озарения – когда их мозг излучал сверхдлинные тета-волны;

– Игры – когда излучения в областях сверхдлинных и ультракоротких волн часто сменяли друг друга и при этом были практически равномощны;

– Осмысления – в нем доминировало высокочастотное излучение.

Великим ученым и философам было присуще, в основном, третье состояние; их переход в озарение бывал крайне редок, зато приводил к потрясающим открытиям-прорывам. Так Лейбницу явилась мнимая единица, Гегелю – законы диалектики, а Канту – идея о непознаваемости; так Георг Кантор «увидел» трансфинитные числа, Менделеев – периодическую систему, а Максвелл – тройку векторов электромагнитного поля.

А вот величайшим писателям, поэтам, композиторам и художникам предназначалось состояние игры! Оно было для них естественным, как для птиц – полет, а их уход в озарение прадед считал подобными тому, как дельфин выпрыгивает из воды, чтобы потом, в глубине, двигаться особенно легко и прихотливо.


…Стоп, сигнал усиливается! – стало быть, Уилл Шакспер добрался-таки до кабинета.

23 апреля 1616 года

Уилл Шакспер, последние часы жизни

Не то что он не поднялся с узкой походной кровати мне навстречу; даже не вздувшийся, приподнявший покрывало живот – такой чужеродный в сравнении со смертно исхудавшим лицом и бородкой – поседевшей и поредевшей… Нет, не это потрясло меня. А голос… голос человека, за которым скоро закроется дверь.

– Здравствуй, Уилл… хорошо, что приехал…

Теперь ему не было нужды мямлить: из-за короткого, затрудненного дыхания возникали паузы, похожие на промежутки между неуверенными, меленькими шажками по последней дороге.

– Причастился было… потом спохватился и уговорил старуху… не взмахивать косой до завтрашнего вечера… Она согласилась, что «Бурю» надо сделать существенно лучше… шедевром… Придется поработать, Уилл.

Глава вторая

Марк, 2112 год

Там, в кабинете, не просто пауза, а какое-то оцепенение, омертвление – сигнал не идет.

Что там с ними случилось? – я уже беспокоюсь за этих давно умерших людей, как молодая мамочка – за недавно родившегося первенца… И почему зашкаливают датчики внешнего воздействия, откуда оно, это воздействие, взялось?

Ладно, отвлекусь ненадолго, расскажу еще о теории моего предка.

Подыскивая другие названия трех состояний – названия, позволяющие не упоминать всуе святые, по его представлению, слова озарение, игра, осмысление, – он перебирал аббревиатуры и комбинации цифр, пока не сообразил наконец, что лучше использовать буквы древнееврейского (финикийского) алфавита, которым изначально приписывались вполне пригодные для его целей числовые значения.

Здесь следует упомянуть, что прадед испытывал явную привязанность к трем простым числам: два из них, 3 и 7, любимы человечеством со времен Пифагора, но откуда взялось 11?

Думаю, он с детства был потрясен придуманной Пушкиным комбинацией карт: тройка, семерка, туз – ведь во многих играх именно тузу соответствует число 11.

Как бы то ни было, он выбрал буквы: алеф, ламед и реш – и если мы сложим их порядковые номера в алфавите, то получим: 1 + 12 + 20 = 33 = 3 × 11; просуммировав же приписанные им числа, придем к: 1 + 30 + 200 = 231 = 3 × 7 × 11.

Подытоживая:

Алеф – это состояние озарения; Ламед – игры; Реш – осмысления, а слитным, певучим «АлефЛамедРеш» прадед обозначал всю совокупность возможных состояний тех гениев, чьим душам даровано подлинное бессмертие.

Я идиот! Я самый счастливый идиот в мире! Внешнее воздействие – это же энергия нетерпеливого ожидания всего человечества: «Что будет дальше?!» – все, как и я, ждут сигнала от устройства.

И он пошел! Вот он, мой драгоценный!

25 июня 1612 года

Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни

Очнулся от забытья, а вдохнуть полной грудью не могу.

Похоже на плаванье в шторм: в ушах звенит, в глазах темнеет, но затащившая в глубину волна вдруг слабеет, и тогда скорей наверх, к воздуху – и первый вдох так жаден, так взахлеб, будто получил шлепок от принимающей роды повитухи…

Только вот нет сейчас шлепка…

Что же он топчется на пороге? Где традиционное: «Ужасная дорога, Роджер, а скоро ли ужин?»

Надо его успокоить, не то вдруг решит, будто близкая смерть Shakespearе-лорда заставит Shakespearе-леди позабыть о том, что Shakespearе-джентльмена следует кормить, кормить и кормить. Не экономя херес.

– Проходи же, Уилл, садись… Ужин, как сказала Элизабет, почти готов… правда, в столовой накрыто на двоих, третий прибор, как видишь, не понадобится…

Оказывается, и сквозь дремоту можно говорить весьма складно…

– Извини, что не поворачиваю к тебе голову… от малейшего ее шевеления мозги начинает болтать и швырять… И от этого мысли – врассыпную… как крысы из давшего течь трюма… ну-ка, подхвати образ.

Не подхватывает, что это с ним? Ага, идет к креслу! Не садится, а валится. Так валится, что наверняка из-под зада его поднялась пыль, уцелевшая после недавней влажной уборки… Бедная Элизабет, она так храбро и так безнадежно борется с грязью и пылью! Никак не хочет смириться с тем, что весь мир – это лишь разнообразие форм грязи и пыли.

Заговорил наконец. Голос по-прежнему громок, не говорит, а декламирует, и это сейчас меня радует – не надо напрягать слух и значит, не уплывет в очередной раз сознание.

– Что, черт возьми, ты затеял, Роджер?!

Нет, он все же замечательный актер! Долго подыскивал интонацию – и нашел! И сумел, – ни разу в жизни не понюхав пороху, – изобразить солдата, едва сдерживающего рыдания у тела смертельно раненного товарища.

– Я, видишь ли, Уилл, затеял умирать… Предстать перед Господом… Делаю это, как ты знаешь, не в первый… но теперь уже точно в последний раз… И еще одно отличие от предыдущих умираний… со мною Элизабет…

Сопит, молчит… Как всегда, когда я называю имя жены. Странно все же, что я никогда не ревновал ее к нему, а к сумеречному Джону Донну почему-то ревновал.

Да вот сам же и ответил: «сумеречный». Донн, мечущийся между Богом и Словом и не верящий, что это одно и то же; Донн, мечущийся между католичеством и англиканством, однако душою не принявший ни то ни другое, – Донн мог бы привлечь ее своей отрешенностью от земного.

Я говорил Элизабет не раз, что отрешенный человек, словно бы не снимающий с лица маску смерти, но ежегодно делающий детей своей замученной беременностями и родами жене, проживет очень долго… Она не верила, затихала, уходила в себя… как тут было не ревновать?

Давно забытые глупости… а вспомнил – и сердце сдавило так, будто оно решило о себе напомнить.

…Многое можно увидеть, если неотрывно глядеть в потолок. Мой ныне здравствующий кембриджский наставник Фрэнсис Бэкон говорил, что задирать голову стоит только для того, чтобы взглянуть на небо, – оно излучает свет. А потолки из мореного дуба поглощают – и нечего, стало быть, поднимать к нему глаза от книги, поскольку тьма – это источник невежества и ничего более…

Он был неправ, не знал, что балки потолка темнеют неравномерно.

Когда всматриваюсь в ту, что над моею головой – на ней пятна. То светлее, то темнее основного тона… похоже на карту, по которой я семнадцать лет назад прокладывал маршрут из Лондона в Падую.

Но где же Элизабет, почему ее нет так долго? Вдруг я умру прямо сейчас, а ведь она обещала держать мою руку, пока та совсем не похолодеет. Одному мне страшно умирать, а в Падуе страшно не было, тогда я еще не знал Элизабет…

А вот это пятно похоже на тучу, которая висела над Боденским озером, над горой Пфендер, над всем Брегенцем. Бесконечная туча, и с холма казалось, что город накрывается толстым слоем свалявшейся черной шерсти, но в очень редких проплешинах почему-то виднеется лиловое, а не серое.

Понадобилось более десяти слов плюс куча предлогов, чтобы создать образ, а Уилл обронил бы небрежно какую-нибудь чушь, что-нибудь вроде: «И небо заволакивала туча, предвестник долгих траурных времен», и сказали бы, что так гораздо лучше. Поэзию ведь ценят именно за краткость и приблизительность…

…Господи, ну где же Элизабет?

Марк, 2112 год

Пока Ратленд всматривался в потолочную балку, устройство мое работало, как когда-то мечталось: не только текст, но и плюс к нему в верхней части монитора ясно различались те самые пятна, а потом даже что-то похожее на средневековый город и на тучу, закрывшую все небо над ним. Впору было ликовать – декодер, самопрограммируясь, творит чудеса. Но радость была недолгой – текст вдруг исчез, зато пошла какая-то рябь и возник довольно сильный неидентифицируемый шум. Самый настоящий шум, звуковой, а не просто посторонние волны, воровски, мимо всех фильтров, прокравшиеся в приемник.

Наверное, устройство сейчас будет пытаться воспроизвести только то, что видят глаза Уилла и Ратленда и слышат их уши. Что ж, я предусмотрел такие ситуации – когда у мозга, чьи излучения мы улавливаем, нет ничего вербализованного, а есть только ощущения цвета, шума и запахов; когда даже не мысли мечутся, а вообще все восприятие мечется или, наоборот, застывает…

Но вот возникло какое-то подобие картинки… силуэт, движение, однако все размыто, а даже если станет четче, то как при полном отсутствии слов понимать происходящее? Было когда-то такое понятие – «немой фильм», однако и там время от времени на экране появлялись весьма информативные титры.

И где же мысли Шакспера? Куда он их запрятал? Происходящее в кабинете видит он – это ясно, Ратленд ведь не может повернуть голову…

Силуэт какого-то крепыша… что он там тащит? А! Довольно большую и, скорее всего, тяжелую бадью… над нею поднимается пар… Принес горячую воду?

Все же устройство работает гениально! Дождусь ли, чтобы это признали многие?

Нет, не признают. Не признают, пока все, абсолютно все, не будет сопровождаться текстом. Потому что нет слов – значит, нет мысли, нет смысла, нет ясности.

А ясность, пусть даже выраженная аккуратно посчитанной вероятностью, – это нынешнее имя Бога.

Все, что не ясность – это неопределенность, высокая энтропия.

А «высокая энтропия» – это нынешнее имя Сатаны.

23 апреля 1616 года

Уилл Шакспер, последние часы жизни

Клянусь всеми святыми, я гасил тогда эту мысль, я запрятывал ее глубоко, дабы не выскочила ненароком – пусть даже не словами, но блеском глаз. Перестарался, загоняя, – она оказалась где-то в подбородке… во всяком случае, он, массивный, вдруг затрясся, как карета на булыжной мостовой.

Подлая мысль, ничуть не христианская, но какая вдохновенная!

«Бетси вот-вот овдовеет!»

…Первое время, фантазировал я, мы будем вместе оплакивать Роджера, горе сблизит нас, я возьму в свои руки управление всеми ее делами – и ни один хитрец Англии, даже еврейский хитрец, не сможет утянуть у нее ни пенни.

Это значит, мы будем беседовать по нескольку раз на день!

Потом, фантазировал я дальше, мы возобновим наше состязание в поэзии… но на каждый ее сонет я стану отвечать венком из четырнадцати сонетов, наполненных моей любовью к ней! Да, драматург Shakespeare скончается вместе с Роджером – пусть, из драматургии я выжал уже больше соверенов, чем все мои собратья по цеху, вместе взятые. А Бетси, – простите, миледи, что я раньше, чем получил разрешение, назвал вас так, правда, опять в мыслях, на этот раз рожденных моим трясущимся подбородком! – Бетси создание пьес никогда не привлекало, она участвовала в этой работе нехотя, только потому, что заставлял муж.

Итак, драматург Shakespeare умрет, но да здравствует Shakespeare-поэт! Который затмит всех стихотворцев мира, даже Филипа Сидни, отца Элизабет; даже персидских искусников, а они, говорят, достигали высот необычайных!

И вот когда состязание двух великих поэтов станет сутью нашей жизни… только не вспоминать, изо всех сил не вспоминать ту ночь!


…Том – вот уж кто не стареет – внес бадью с горячей водой, и пар вился над нею, как запах духов над теряющей внутренний жар увядающей красоткой… Поставил бадью близ кровати Роджера, кивнул мне коротко – и удалился.

Но ненадолго. Сквозь приоткрытую дверь вскоре послышался топот его тяжелых башмаков – а через него – ура! – пробивалось негромкое «та-та… та-та… та-та…» каблучков, утверждающих этим стуком восхождение сюда, в кабинет. И каждая одоленная ступенька еще некоторое время отзывалась удивленным эхом… да, безмерно удивленным тем, что невесомая Элизабет Ратленд восходит, а не возносится, как обычно. Тем, что не слышен шелест юбок, в котором я всегда различал жеманное щебетанье верхней – из плотной ткани, и монастырски-смиренный шепот нижних, будь они даже из легкомысленно тонкого полотна.

…На сей раз Том внес объемистую пустую лохань, изнутри обитую жестью.

За ним шла она. И несла большой кувшин с водой, выплескивающейся на оголенную выше локтя руку. Подолы же юбок подоткнула – и были видны ноги в простых чулках.

– Здравствуй, Уилл, хорошо, что приехал. Сейчас будем Роджера купать, твоя помощь окажется кстати. А сразу после этого ужин. С твоим любимым хересом, разумеется.

…Удивительно, но она ничуть не стеснялась своего вида! Совсем еще недавно, год назад, смущавшаяся под пристальным моим взглядом, если любимый ее теплый платок, в который она обычно куталась зимой, чуть сползал с плеч и становились видны покраснения на шее, вызванные соприкосновением кожи с колючей шерстью, – теперь она держалась так свободно, будто незримо присутствующая старуха-смерть уже пустила, от нечего делать, в ход свою косу и скосила все условности между Элизабет и мною; условности, казавшиеся каменными стенами, но оказавшимися всего только многолетней пожухлой травой.

– Да-да, миледи, помогу во всем, а если и моя жизнь потребуется, то располагайте ею.

– Уилл, я зачарован той готовностью… с какой ты вручаешь свою жизнь моей пока еще не вдове… Элизабет, может быть, Том и Уилл обойдутся без тебя?.. Я ведь наверняка буду терять сознание, мне бы не хотелось… чтобы это происходило на твоих глазах.

Во-первых, мне стало совестно – ее муж еще жив, а я уже в мечтах своих чуть ли не делю с нею ложе. Во-вторых, мне стало горько, потому что, не отвечая Роджеру, она посмотрела на него с нежностью – и я засомневался, будет ли у меня шанс разделить когда-нибудь с нею ложе…

Кой черт, засомневался – нет, уверился: шанс этот мал. Ничтожно мал. Исчезающе мал.


25 июня 1612 года

Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни

Я понял наконец, как нужно удерживать сознание: говорить – без умолку, а если и с умолком, то приоткрыв рот, глубоко дыша, готовясь в любую секунду вставить слово, произнести реплику, разразиться монологом.

Том и Уилл переносят меня в лохань, Элизабет поддерживает голову, а я говорю:

– Генри Ризли Саутгемптон… он же на три года старше меня… поначалу в Кембридже ужасно важничал… и, чтобы сбить с него спесь, я стал говорить с ним тихо… мямлил, как ты, Уилл, это называешь… Бесился Генри отчаянно… а потом привык вслушиваться… и тоже стал говорить тихо и медленно… Это я к тому, Уилл… что в тех трагедиях, которые ты отказывался переделать… слишком много восклицаний… а ничто так не претит умному зрителю, как выспренность и преувеличенные страсти… Но тебе умный зритель заведомо кажется снобом… это мешало создавать… подлинные шедевры… Ты согласна со мной, дорогая?

Элизабет не отвечает, она сосредоточенно поливает меня струей из кувшина; блаженно теплая вода уже подступает к груди, рубашка внизу липнет к отвратительно исхудавшим ногам и вздувшемуся животу, но наверху еще пузырится, словно не желая иметь ничего общего с таким беспомощным телом.

Уилл тоже молчит.

Но мне и не нужны их реплики, главное – говорить самому, чтобы не уплыть куда-то. Говорить, чтобы означить свое присутствие в этом мире.

Я боюсь будущего отсутствия в этом мире… все дело в том, что я все еще боюсь – и ничего не могу с собой поделать.

– Под моим нажимом… ты стал использовать в некоторых трагедиях элементы комического… с примесью горечи и печали… когда люди не знают… плакать им или смеяться… хотя твой излюбленный прием… вводить в действие шутов, глуповатых слуг и наглых дураков вроде Фальстафа… чаще всего выглядит искусственно… кроме «Короля Лира», разумеется… Нет, Уилл, без Элизабет и меня… тебе бы так и не дались волшебное чувство меры и подлинная стройность композиции…

– Роджер, театр – искусство грубое, в нем нет места эстетским представлениям о стройности композиции!

Не выдержал! Клянусь, я не хочу его злить, но чтобы хоть что-то сказать, надо все же хоть что-нибудь говорить.

– Ты прав, Уилл, грубое… Однако тем искуснее должен работать драматург… чтобы возникал привлекательный контраст… как сейчас… рука Элизабет прикасается ко мне… и уродство моего тела только подчеркивает… совершенство ее предплечья и кисти…

Она не просто прикасается, она очищает меня от предсмертных миазмов и выделений…

Красавица-жена, которая и помыслить не могла дотронуться до моих интимных мест, когда я был полон сил, отмывает их властно и нежно теперь, когда всё на грани распада.

Воистину, если человеческая жизнь – это ирония судьбы, то умирание – это ухмылка дьявола!

– С комедиями же у тебя совсем неважно… Их распирает от обилия сальностей, грубостей и дурных каламбуров… как мой живот – от водянки… Помнишь, ты хохотал… слушая однажды нашу пикировку с Элизабет?.. мы еще тогда даже не были обручены… Говорил, что попробуешь использовать эти реплики… чтобы сделать смешнее… диалог Беатриче и Бенедикта в первом акте «Много шума из ничего»… Попробовал, однако привычка взяла верх… перо загуляло само по себе – в результате… девушка хамит кавалеру все несноснее, кавалер хамит девушке все примитивнее… и увенчалось это соперничество в старательном остроумии… ее якобы остротой про его якобы лошадиные остроты…

Ох не то, не то я говорю, зачем-то дразню его… Но мне до сих пор ненавистна мысль, что этот недоучка, которому Бог и природа дали способность даже не создавать стихи, а говорить ими – через неделю, через месяц, через день вспомнит чей-нибудь пока еще не украденный им сюжет – и, перед тем как облегчить свое нутро очередной пьесой, подумает: «Наконец-то этот надоедливый сноб сдох и любая театральная сцена Англии мне теперь доступнее любого уличного отхожего места!» И даже если это так, если это правота всех девяти муз и Аполлона в придачу, то все равно будь проклята любая правота бессмертных!.. потому что я смертен, я умру завтра, Уилл… или сегодня… или прямо сейчас… уже… уплываю… уплы…


23 апреля 1616 года

Уилл Шакспер, последние часы жизни

Этот чертов сноб замолчал так удовлетворенно, будто заранее договорился со смертью, что она заберет его только после того, как он скажет мне особенно обидную гадость!

Но как, однако же, испугалась Элизабет! Совала ему под нос флакон с нюхательной солью, звала жалобно: «Роджер! Роджер!..» А он не откликался.

Том взялся за дело, похлопывал его по щекам: «Милорд! Милорд!..» Эх, будь я на месте верного слуги – уж вмазал бы, так вмазал!

…Все же открыл глаза… значит, понял я, меня ждут гадости еще похлеще! Долго смотрел на меня, не понимая:

– Ты здесь, Уилл? Я тебе что-то говорил?

– Ничего нового, Роджер. Опять убеждал, что если в любимых всеми пьесах Shakespeare и есть что-то хорошее, то это от тебя. В крайнем случае, от миледи… А я так, сбоку, как пригоревшая корочка.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации