Текст книги "Валентин Серов"
Автор книги: Марк Копшицер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава IV
Серов приехал в Москву незадолго до Рождества, которое в мамонтовском кружке всегда было поводом для спектаклей, живых картин и сопровождалось обычным в таких случаях весельем. Рождество же 1889/90 года было каким-то особенно веселым.
Готовилась постановка пьесы «Саул», написанной Саввой Ивановичем совместно с сыном Сережей, и другой пьесы – старой мамонтовской комедии «Каморра», не раз уже шедшей на домашней сцене в Абрамцеве и в Москве. Подготовка к любительским спектаклям всегда бывает интереснее самих спектаклей: распределяются и перераспределяются роли, испытываются таланты, готовятся декорации и костюмы, и все это сопровождается остротами, веселым смехом, тостами, спичами, музыкой, пением. На всю жизнь осталось в памяти Серова приятнейшим из воспоминаний это сумасшедше-веселое время. Он был весел и беззаботен.
Сохранилась фотография того периода. Фотография эта сделана в доме Мамонтова, куда художники собрались в связи с приездом в Россию Антокольского. На фотографии, кроме самого Антокольского, Серова и Мамонтова, – Коровин, Репин и Суриков. И надо сказать, что у Серова на этом снимке самый франтоватый вид: стоячий воротничок, пышный узел галстука. Небрежным жестом облокотился он на рояль, и в полированной крышке отражается белоснежный манжет его рубашки. А красивая прическа с падающим на лоб завитком, подкрученные усики, эспаньолка делают его лицо тонким и изящным.
И совсем необычно то, что Серов, так не любивший позу, на фотографии позирует. Позирует явно и демонстративно. И пожалуй, в этом – особая последовательность, потому что стремление быть как бы естественным перед объективом – это-то и есть настоящее позерство. Перед объективом надо быть как перед объективом…
Но вот другая фотография, снятая годом позже: Серов пишет портрет Левитана. И уже все другое: другое лицо, измученное, сосредоточенное, другая фигура, нет и следа подтянутости, молодцеватости; фигура тяжело осела в кресле, но корпус подался вперед, рука с кистью тянется к полотну, чтобы сделать тщательно продуманный, выверенный мазок.
Фотография сделана кем-то обладавшим безусловно незаурядным вкусом. Фотограф сумел дождаться, пока художник забудет о нем, погрузится в работу, и тогда неожиданно щелкнул затвором. Это редкая, пожалуй, даже единственная в своем роде фотография Серова.
Не верится, что ему всего двадцать семь лет. У него здесь лицо человека мудрого, прошедшего, кажется, огромную школу жизни: страданий, переживаний, отчаяния. Словно к его опыту прибавлен еще опыт человека, душу которого он постиг и чей образ он создает.
Поистине это муки творчества.
Какая поразительная разница между двумя Серовыми: Серовым наедине с создаваемым им образом и Серовым, веселящимся в мамонтовской компании.
Добросовестности ради следует сказать, что первая фотография сделана не в 1890 году, о котором идет речь, а двумя годами позже. Но это не имеет значения. Гораздо важнее то обстоятельство, что она была сделана в мамонтовском доме. Когда Серов попадал туда, он становился весел, шутлив, беззаботен и франтоват.
Сейчас его перестала даже беспокоить неудача с портретом отца.
В большом кабинете мамонтовского дома на Садовой-Спасской Серов с Врубелем писали декорации к «Саулу».
Кабинет был колоссальным и, собственно, почти не использовался Саввой Ивановичем по назначению, а был как бы студией для любого художника, желавшего в нем работать.
Сейчас в кабинете стоял мольберт с новым вариантом врубелевского «Демона». Врубель теперь окончательно обосновался в Москве. Осенью 1889 года он ездил в Казань навестить больного отца и, находясь проездом в Москве, зашел к Серову, а тот уговорил его принять приглашение Мамонтова.
Серов рассказывал Мамонтовым о Врубеле еще в те далекие времена, когда приезжал к ним из Академии встряхнуться. Когда его хвалили за успехи, сделанные в рисунке, он говорил:
– Это что… Вот Врубель – действительно талант.
Но те рисунки Врубеля, которые Серов привозил из Петербурга, в мамонтовском кружке не нравились, и там даже подтрунивали над его увлечением академическим товарищем.
Потом о Врубеле рассказывал Прахов, говорил о том, что Врубель действительно очень талантлив, что таково же мнение и Чистякова и Репина, и что он, Прахов, поручает Врубелю роспись Кирилловской церкви.
Еще о Врубеле рассказывал сын Мамонтовых Андрюша (Дрюша, как его называли в семье), молодой архитектор и художник, участвовавший в работах во Владимирском соборе.
Рассказывал о Врубеле и Коровин, случайно познакомившийся с ним в одном имении на Полтавщине, куда приглашен был хозяевами на лето отдохнуть.
Так что вся семья Мамонтовых была очень наслышана о Врубеле, о его странном и милом в то же время характере и о его необыкновенном таланте, и с интересом ждала его прихода.
Врубель пришел к Мамонтовым с Серовым и сразу же всех очаровал своим обаянием, своим остроумием и образованностью. Этот визит решил его судьбу. Он поселился в Москве, в доме Мамонтовых.
И вот сейчас Врубель с Серовым готовили декорации к «Саулу». Серов, как старый и опытный театрал, задавал тон, создавал композиции. Врубель же, обладавший изумительно тонким чутьем ко всяческой истории и мифологии, «наводил Ассирию», как выразился Серов, на его реалистические декорации.
Кроме того, нужно было репетировать. Серов, как всегда, проявил отменный актерский талант. Врубель испытания не выдержал, зато у него оказался красивый голос, и ему было поручено исполнение за сценой неаполитанской песенки «Санта Лючия».
Но не только спектаклем и декорациями занимался Серов в большом кабинете Мамонтова. Незадолго до того Коровин получил заказ сделать роспись для церкви при мануфактурной фабрике Третьяковых в Костроме. Он долго мучился с этой работой, все не зная, с какой стороны к ней подойти, и, когда Серов появился в Москве, обрадовался, взял его в компанию, и они стали вдвоем писать эскиз.
Это был период особенного сближения друзей. Мамонтов даже шутил, что теперь трудно различить, где кончается один и где начинается другой. И свое прежнее «Антон и Артур» заменил новым: «Коров и Серовин».
Дружба Серова с Остроуховым в это время немного охладела. Летом 1889 года Остроухов женился, стал богатым человеком, сразу как-то посолиднел. Пока шла переписка, все оставалось как будто по-прежнему, но, встретившись, друзья почувствовали отчуждение. Былая теплая дружба времен общей мастерской на Ленивке и катания в гондолах в Венеции – ушла. «Редко вижусь с Семенычем, какая-то неловкость установилась между нами, – с грустью признается жене Серов, – хотя и принимаем друг перед другом тон непринужденности. Нет-с, обстановка и все такое много значат. Прежде я искал его сообщества, теперь нет. Не знаю, что будет потом. Притом его теперешняя всегдашняя забота об устройстве дома как можно комфортабельнее и роскошнее положительно наводит на меня тоску. А дом действительно комфортабелен до неприятности».
Коровин был совсем другим человеком, прямой противоположностью Остроухову, да и Серову, впрочем, тоже. Серов, как и Остроухов, был склонен к «солидности», хотя у него это было чем-то внешним, у Остроухова – сущностью. Роскоши Серов не любил, комфорт же впоследствии полюбил, и даже очень.
А Коровин был типичным представителем богемы, пылким, безалаберным, с вечной сменой мнений и настроений. То восторгался чем-то, то негодовал, то ленился, ничего не делал, то начинал вдруг каяться, проливать слезы по поводу своей необразованности. «Мне пришлось видеть похороны Ренана, – писал он Серову из Парижа. – За гробом шли такие симпатичные физиономии, на меня эти похороны произвели такое впечатление, я увидел лица и выражения людей, стоящих во главе светлого интеллигента мысли, прогресса человеческой жизни. Это чувство таким восторгом наполнило меня, что я по приходе домой разревелся от досады, что я мало работал и так много жизни провел в ненужных и дурных минутах».
Коровин был целиком художественной, эмоциональной личностью, и в этом смысле был личностью цельной, как никто другой. Он любил цветы, красивые вещи, любил блеск драгоценных камней, то яркий и искрящийся, то мягкий и глубокий. Он часто выговаривал Серову, что тот не покупает своей жене драгоценностей. Коровин подарил Ольге Федоровне две брошки с сапфирами и жемчужинами и серебряную медаль с изображением Жанны д’Арк, которую она всегда носила с часами как брелок. Он находил, что жена Серова похожа на эту французскую героиню.
Коровин был всеобщим баловнем. Все его любили: меценаты, товарищи, женщины, профессора училища. Он был красив, беспечен и талантлив. В училище его называли «демоном из Докучаева переулка». Савва Иванович, кроме упоминавшихся уже прозвищ, называл его «веселым корабельщиком». И каждое из таких прозвищ соответствовало какой-то стороне его характера.
Эти годы, когда окрепла его дружба с Серовым, были годами бурного расцвета таланта Коровина. Он писал легко и быстро, буквально не переводя дыхания, стараясь как можно скорее кинуть на полотно краски, выразить свое впечатление, то, что взвинтило его нервы, заставило схватить холст, палитру и писать, писать. И, очевидно, поэтому во всех его картинах такая обаятельная свежесть, какой не найти ни у кого другого из русских художников. Но после того, как дыхание было переведено, первое впечатление передано, он глядел на свое произведение и сам уже не мог понять, что здесь хорошо, что плохо, что надо исправить, что оставить таким, как есть. Внутри его словно срывался с пружинки рычажок, и нервы, только что туго натянутые, вдруг становились слабыми и вялыми. Он бросал палитру, кисти и, насвистывая, отходил посмотреть, как работает Серов. Он удивлялся, как можно столько работать над одним холстом. А потом восхищался, увидев результаты этой работы.
Однако сейчас они оба были в тупике. Религиозная живопись не была по душе ни одному, ни другому. Они долго мучались, стараясь изобразить хождение Христа по водам, но Христос получался самым реальным человеком, шедшим не по воде, а словно по паркету мамонтовской гостиной.
Врубель, отрываясь от своей «Ассирии», посматривал на мучения друзей и только покачивал головой. И вдруг однажды, схватив какой-то лист картона, за полчаса акварелью написал Христа, и так написал, как будто он долгие месяцы обдумывал идею, композицию и все детали этой вещи. Акварель получилась поистине великолепной. Не прошли даром его мучения в Киеве, усиленная тренировка, работы в Кирилловском монастыре.
И Серов, и Коровин были изумлены и подавлены тем, что произошло на их глазах. А Врубель, опять принимаясь за декорации, иронически проворчал, что человеку, рожденному для монументальной живописи, ее не заказывают, а дают «черт знает кому».
Серов, вспоминая через много лет об этом эпизоде, говорил: «Врубель шел впереди всех, и до него было не достать».
Но дело, конечно, не в том, что Врубель был будто бы значительно талантливее Серова и Коровина. Дело в характере таланта. Просто такой сюжет больше соответствовал характеру дарования Врубеля. Серов и Коровин вдохновлялись только живой натурой, Врубель же был несравненно сильнее, когда нужна была сила воображения. Впоследствии Серов выработает в себе и это качество, но пока действительно до Врубеля «было не достать».
Но вот окончилось Рождество, прошел Новый год, и новое событие взбудоражило мамонтовский кружок. По приглашению Саввы Ивановича прибыл из Италии певец Мазини, великолепный Анджело Мазини, для которого специально в Частной опере готовился к постановке «Лоэнгрин» Вагнера. А пока опера не была еще окончательно подготовлена, Мазини выступал в другой опере, «Фаворитке». Шаляпин, вспоминая впоследствии пение Мазини, писал: «Пел он действительно как архангел, посланный с небес для того, чтоб облагородить людей. Такого пения я не слыхал никогда больше».
Не мудрено, что Мазини сразу же сделался общим кумиром. Он всех очаровал и покорил… Молодежь ходила за ним по пятам; меломаны горячо обсуждали особенности мазиниевского голоса; московские барыньки стайками бегали за заморской знаменитостью; в него влюблялись, ему подражали.
Мамонтовская компания разделяла всеобщий восторг. За Мазини ухаживали наперебой. Оказалось, что Костя Коровин похож внешностью на Мазини. Он очень гордился этим и даже причесываться стал «под Мазини», что, впрочем, было ему совсем не трудно: черные как смоль волосы Мазини были, казалось, совсем нечесаными. Костенька тоже редко причесывался, но, право же, это были люди, схожие не только внешне: оба были безалаберны и без меры талантливы – как раз во вкусе Мамонтова.
В январе Савва Иванович предложил Серову написать портрет Мазини. Серов с радостью согласился.
Общаться с Мазини было приятно и интересно. Серов любил приходить к нему с Костей Коровиным и наблюдать их вдвоем, так похожих друг на друга. Особенно чудесно было, когда Мазини вдруг брал гитару и пел под собственный аккомпанемент.
И портрет шел быстро и хорошо.
В феврале Серов пишет жене: «Портрет идет, если не вышел, недурен, то есть похож и так вообще; немного сама живопись мне не особенно что-то, цвета не свободные. Всем нравится, начиная с самого Мазини, весьма милого в общежитии кавалера. Предупредителен и любезен на удивление, подымает упавшие кисти (вроде Карла V и Тициана). Но что приятнее всего, это то, что он сидит аккуратно два часа самым старательным образом и, когда его спрашивают, откуда у него терпение, он заявляет: отчего же бы не посидеть, если портрет хорош; если бы ничего не выходило, он прогнал бы меня уже давно (мило, мне нравится)».
Кончилась эта история не совсем обычно: Мазини и Мамонтов рассорились. Мазини был избалован, капризен, привык, чтобы с его причудами считались. Мамонтов же, несмотря на весь свой артистизм, был все же купцом и поэтому был своенравен и немного деспотичен. Они разорвали контракт, и Мазини ушел в другую антрепризу. Мамонтов, чтобы отомстить Мазини, выписал какого-то певца из Баварии, «из самой Лоэнгринии, – как он выражался, – настоящего, с пивом». Но певец этот оказался ничтожным, до Мазини ему было далеко. Кроме того, на сцене с ним произошел курьез, из тех театральных недоразумений, которые, по словам Чехова, публика любит больше, чем сами спектакли[11]11
Случай этот подробно описан в воспоминаниях К. С. Станиславского о Мамонтове.
[Закрыть]. Таким образом, месть не удалась, но Савва Иванович уже остыл. Однако – портрет… что же с портретом?
В конце марта Серов сообщает жене:
«Ну-с, Мазини кончен, и очень недурно кончен. По моему мнению и других также, это лучший из моих портретов. Чувствую, что сделал успехи: он цельнее, гармоничнее, нет карикатуры ни в формах, пропорциях, ни в тонах. Жаль, что мне нельзя его выставить. На передвижной не имею права, я только экспонент, не член, которые могут беспрепятственно выставлять или приставлять всюду и всегда на всем протяжении путешествия выставки»[12]12
Серов выставил портрет на X Периодической выставке Московского общества любителей художеств в том же 1890 году и получил первую премию.
[Закрыть]. И далее, описав ссору Мазини с Мамонтовым, добавляет: «Кто прав, кто виноват, не разберешь – оба вместе, вернее. Портрет же мой Савве Ивановичу, разумеется, теперь уже не нужен, и решено его продать какой-нибудь богатой психопатке, одержимой г. Мазинием. За это дело взялась Мария Александровна[13]13
Жена Анатолия Ивановича Мамонтова.
[Закрыть] – знаешь? Мать Миши и Юры. Теперь в ее магазине именно таковский люд, а из магазина она будет водить этих Фирсановых, Мекки, Хлудовых и т. д. в залу к себе, где и выставлено мое прекрасное произведение. Если он таким образом не продастся, то решено выставить его в магазине Аванцо на Кузнецком Мосту».
Конец весны и начало лета Серов и Коровин провели в Костроме, писали «Христа». Серов, кроме того, написал еще два заказных портрета. Но все эти вещи получились неудачными. После окончания работы Коровин вернулся в Москву, а Серов поехал в Домотканово, где ждала его жена с новорожденной дочерью. Он рад был увидеться с ними и с Дервизами, отдохнуть немного от веселой и приятной, но все же утомительной обстановки мамонтовского дома. В Домотканове он работал мало, написал там один большой пейзаж «Ели», который, по свидетельству Грабаря, был высоко оценен Левитаном. Написал он там еще три вещицы: пейзаж «Дорога в Домотканове» и портреты Владимира Дмитриевича и Нади. Все они были оставлены в подарок гостеприимным хозяевам.
Осенью Серов вернулся в Москву, на этот раз уже с семьей, и продолжал работать в доме Мамонтовых, где зимой 1890/91 года ему позировал другой прибывший в Москву итальянский певец – Таманьо, тот самый Таманьо, который так восхитил Серова в Венеции, выступая в роли Отелло.
Да, теперь уже не те времена, когда Серову чуть ли не из милости позировали Д’Андраде и Ван Занд.
А Таманьо – певец побольше, чем они. Свидетельство этому – слова Шаляпина: «Таманьо – это исключительный, я бы сказал – вековой голос. Такие певцы родятся в сто лет один раз. Высокого роста, стройный, он был настолько же красивый артист, насколько исключительный певец. Дикция его была безупречна, я не встречал второго певца, который бы произносил все слова роли своей так отчетливо и точно, как умел делать это Таманьо».
Портрет Таманьо получился лучше даже, чем Мазини. И для дальнейшего творчества Серова он имел огромное значение. В нем впервые, может быть случайно, наметился штрих, который впоследствии станет одним из главных приемов Серова-портретиста: подчеркнутость жеста. У Таманьо нарочито гордо вздернутая голова – жест, как бы подчеркивающий характер человека, привыкшего к успеху, к обожанию, привыкшего смотреть поверх голов.
Серов сам – во все годы своей жизни – высоко ценил этот портрет, за год до смерти послал его на выставку в Рим вместе с самыми последними своими портретами. Интересовался: что думают о нем другие. Спрашивал у Коровина: «Ты чувствуешь, что у этого человека золотое горло?»
Этой же зимой Серов написал портрет П. П. Кончаловского, не очень удачный, во всяком случае по сравнению с другими его работами.
Работавший рядом Врубель окончил наконец своего «Сидящего Демона». Когда Врубель начал работать у Мамонтова, его искусство все еще мало кто понимал. Многочисленные гости мамонтовского дома только пожимали плечами, глядя на эту странную живопись, непонятную композицию, тем более что Врубель действительно не рассчитал и голова Демона не поместилась на холсте, пришлось перетягивать холст, дописывать. Но пока шла работа, посетители привыкли и к странностям врубелевского характера, и к врубелевской живописи и полюбили и его самого, и его «Демона».
Весной 1891 года Серов и Коровин поехали на этюды во Владимирскую губернию. Без всякого плана переезжали с места на место, жили в маленьких провинциальных городках, в деревнях, поселялись в крестьянских избах и вели натуральное хозяйство: сами ловили рыбу, сами варили уху. Старались перещеголять друг друга в кулинарии, готовили еду по очереди, тщательно скрывая друг от друга кулинарные рецепты. Серов был признан непревзойденным мастером по части ухи, зато Коровин первенствовал в рыбной ловле – здесь его не всякий специалист мог превзойти, рыбная ловля была его страстью.
Коровин написал за время поездки множество этюдов, он работал и в дождь, и в вёдро. Серов работал медленно, Коровин все никак не мог привыкнуть к этому.
– Поглядишь на тебя – прямо мировые проблемы решаешь, – пожимал он плечами.
Вечерами, после работы и еды, обсуждали сделанное за день, и здесь Коровин по-настоящему оценил требовательность и доброжелательность серовской критики. После этого в течение всей жизни он неизменно показывал Серову свои работы, намечаемые на выставки. И стоило Серову сказать: «Знаешь, Костя, я бы этого не выставлял», как Коровин тотчас же прятал картину подальше. Разумеется, советы были всегда взаимными, и Серов так же высоко ценил мнение Коровина, как Коровин – Серова.
Серовских работ периода этой поездки сохранилось мало. Самый значительный – «Пейзаж с церковью»: окраина городка, выжженная солнцем земля, все пустынно и скучно – настоящая провинциальная Россия.
А когда вернулись в Москву, оказалось, что Мамонтовы на зиму опять уезжают в Италию, уезжают теперь уже без Дрюши, виновника прежних поездок. Дрюша умер. Болезненный, утонченный, он не щадил себя и, уехав в Киев, весь отдался работе. Это подкосило его. Он угас. Первое огромное горе постигло семью Мамонтовых. Дрюша словно вбирал в себя все лучшее, все духовное, что отличало его родителей. Его все любили. Елизавета Григорьевна была безутешна. Девочки, Веруша и Шуринька, бесконечно вспоминали его и плакали.
Мамонтовы решили уехать из Москвы, сначала в Киев, посмотреть работы Дрюши во Владимирском соборе, а потом – в Италию. С ними уезжал Врубель.
Значит, дому на Садово-Спасской на зиму предстояло быть закрытым, и Серову с Коровиным пришлось подыскивать мастерскую. Достаточно большой, вроде кабинета Саввы Ивановича, найти, разумеется, не удалось, и они сняли в Пименовском переулке две мастерские неподалеку друг от друга. О коровинской мастерской рассказывали анекдоты. По беспечности своего характера Коровин снял комнату, которая не отапливалась, и зимой там было так холодно, что, по его собственным словам, за ночь одеяло примерзало к телу. Под полом жил мышонок, он выходил в определенные часы из своей норки и кормился из рук веселого художника. В мастерской редко кто наводил порядок, всюду валялись этюды, палитры, кисти, тюбики с красками.
Именно здесь, в этой богемной обстановке, столь свойственной характеру Коровина, написал Серов портрет своего друга. Коровин был неисправимым оптимистом. Как-то, незадолго до его смерти, его спросили:
– Какой день в своей жизни вы считаете лучшим?
Коровин, не задумываясь, ответил:
– Сегодняшний.
Коровин был тогда уже стар, он жил в Париже, в эмиграции, страшно бедствовал и жестоко страдал от ностальгии, мог расплакаться на выставке, увидев на картине «родные русские березки», но он ни на секунду не сомневался, что лучший день в жизни – тот, который он переживает сейчас – дышит воздухом, глядит на разнообразие красок вокруг, слышит голоса людей и пение птиц.
А как мог Коровин заражать своим оптимизмом!
П. П. Кончаловский рассказывает, что, придя однажды к Коровину, он застал его и Серова во дворе. Художники, оставив портрет, вышли из ледяной комнаты порезвиться: они стреляли из коровинского «монтекристо» по крысам, которые во множестве водились в том доме и, не подозревая опасности, то и дело пробегали по двору. Друзья были веселы и беспечны. И печать этой беспечности, этого довольства жизнью легла на портрет Коровина. Право же, невозможно лучше передать характер такого человека, чем это сделал Серов.
Портрет Коровина «обстановочный», так же как написанный двумя годами ранее портрет отца. Серов был очень настойчив: когда у него что-нибудь не получалось, он упрямо делал то же самое в другой раз и, учтя ошибки прошлого, добивался необходимого ему результата.
Так будет и в дальнейшем, когда, осваивая новый прием, новую форму живописи, Серов будет терпеть неудачи. Он никогда не будет отступать, что бы ни говорили ему окружающие, и всегда будет в конце концов выходить победителем.
В портрете А. Н. Серова обстановка подавила человека, в портрете Коровина она помогает характеристике. Ее меньше, чем в портрете А. Н. Серова, она не отвлекает, она сливается с героем портрета, это часть его души, это его мир, без которого и вне которого он немыслим. Здесь все характерно: и небрежная поза, в которой Коровин полулежит на диване, и то, что он в одной жилетке, и выражение его лица, доброе, беспечное и самоуверенное, и прическа «под Мазини», и диванный валик с белыми и красными полосами, на который он облокотился, в сочетании с синими тонами его одежды и золотом цепочки, и все атрибуты мастерской – все это, каждая деталь служит одной цели. Даже сама живопись портрета способствует раскрытию характера Коровина.
Коровин был, кажется, первый в русской живописи последовательный импрессионист, не интуитивный, как Серов, а убежденный, привезший его из Парижа, где импрессионизм получил к тому времени права гражданства, где имена Моне, Дега и Ренуара давно уже не пугали любителей живописи, а стали такими же привычными, как имена Делакруа или Давида. С импрессионистами смирились, их полюбили, и они сами сделались теперь законодателями художественных канонов.
Правда, в 1891 году, когда писался портрет, Коровин еще до конца не осознал себя и школу французского импрессионизма он еще не прошел. Но весь строй его мироощущений – импрессионистский, и способ выражения – импрессионистский; импрессионизм свойствен натуре Коровина. Коровин раньше или позже должен был прийти к тому, к чему он пришел. И Серов почувствовал это. Он не ошибся. Уже через два года, попав в Париж, Коровин заявляет себя откровенным учеником импрессионистов: «Писал мало, почти ничего, учился, ей-богу, учился. Хорошо пишут французы. Молодцы, черти!.. Искусство какое-то постоянное, не надоедает. Добропорядочностью не торгуют, какие-то смельчаки. Больно уж техника ядовита – ничего после написать не можешь»[14]14
Письмо А. М. Васнецову (Париж, 27 февраля 1893 года).
[Закрыть]. Враг всяческих ярлыков, Коровин говорил о себе: «Меня называют импрессионистом. Многие толкуют это понятие как стремление художника изолироваться от внешнего мира. А я твердо заявляю, что пишу не для себя, а для всех тех, кто умеет радоваться солнцу, бесконечно разнообразному миру красок, форм, кто не перестает изумляться вечно меняющейся игре света и тени». Но эти свойства – характерно импрессионистские – были присущи Коровину и до поездки во Францию.
Именно поэтому в живописи портрета Коровина больше импрессионистского, чем в любой другой работе Серова, хотя и здесь, как всегда, импрессионизм не является для Серова самоцелью, он словно суммирует все то, что разбросано отдельными деталями по портрету, изнутри освещает характер художника. Именно такая живопись нужна была для передачи именно такого характера.
Той же зимой у себя в мастерской Серов писал портрет З. Мориц, родственницы Мамонтовых. «Выставленный в следующем году на передвижной выставке, – пишет Грабарь, – портрет этот имел большой успех и окончательно упрочил репутацию его автора. Сочетание смуглого, янтарного лица с сиреневым фоном и белыми перьями накидки было неожиданным, совершенно европейским явлением на русской выставке. Сейчас краски портрета значительно потускнели, но тогда они горели, как самоцветные камни, среди портретов передвижников».
Таким образом, от отдельных удач Серов выходит на широкую дорогу мастерства.
Известность его росла с каждым годом, с каждым новым портретом, с каждой новой выставкой. Все более и более обильно сыпались заказы.
В начале 1892 года он писал портрет Софьи Андреевны Толстой, а потом, летом, портрет родственницы Мамонтовых, Ольги Федоровны Тамара. В том же 1892 году по рекомендации Репина Серов получил заказ на большой групповой портрет царской семьи для зала харьковского Дворянского собрания. Работа была тяжелой и неприятной. Она предвещала много унизительного. Серов любил писать подолгу и спокойно, а великие князья и княжны изволили дать согласие лишь на три сеанса, сам же Александр III, играя в скромность, вообще поначалу отказался позировать.
Но на портрет пришлось согласиться. Серов был главой семейства, в этом году у него родился второй ребенок, нужны были средства для существования. Он писал портрет три года, писал скучая, зевая, ежечасно насилуя себя, и почувствовал огромное облегчение, когда окончил наконец работу. Но с тех пор он стал получать заказы двора. Не раз еще приходилось ему писать портреты и Александра III, и Николая II, и великих князей и княжен. Некоторые из этих работ хороши, другие – не очень. Радости они ему не приносили никогда.
Но были, конечно, и приятные работы. В 1893 году Серов написал портрет художника Левитана. Как свидетельствует Грабарь, Серов остался недоволен своей работой, считая, что он не добился в ней полного сходства. Так ли это – сейчас трудно судить, во всяком случае, ближайший друг Левитана М. В. Нестеров считал, что Серов достиг в портрете несомненного сходства. Более того: серовский портрет Левитана стал самым популярным портретом этого художника, ибо Серов достиг большего, чем внешнее сходство, он передал на полотне артистическую душу Левитана, нежную и изящную. Когда смотришь на этот портрет, невольно возникает мысль, что, создавши Левитана, природа достигла совершенства. И ни на минуту не сомневаешься, что именно такой человек мог написать «Вечерний звон», «Март», «Золотой Плёс» и все эти безмолвные, залитые мягким светом дороги, перелески, околицы, березки, удивленно и молодо глядящиеся в зеркало талой воды, темную страшную глубину омута и трагические облака над одинокой церквушкой и покосившимися крестами заброшенного кладбища.
Левитан был в восторге от своего портрета. Он показывал его друзьям, приходившим к нему в мастерскую, и говорил:
– Серов – изумительный художник. Я уверен, что мой портрет его работы будет потом в Третьяковской галерее.
Он не ошибся.
В 1894 году по заказу Третьякова Серов написал портрет Лескова. Это также одна из удачных работ, и сам Лесков был чрезвычайно высокого мнения об этом портрете, так что, когда для издания «Венгерская иллюстрация» у писателя попросили его фотографию, Лесков решил послать в Будапешт снимок с серовского портрета и даже заказал для себя две дюжины таких снимков.
Портрет Лескова был выставлен в феврале следующего года на передвижной выставке и произвел на писателя, приехавшего взглянуть на него еще раз, тягостное впечатление. Портрет был вставлен в черную раму, словно в кайму некролога. Вряд ли, однако, дело было только в раме, такое впечатление производит сам портрет. У старика в глазах предсмертное страдание и испуг, чувствуется, как тяжело ему дышать, с каким трудом вздымается при каждом вдохе его грудь под тяжелым полосатым халатом. А какие у него легкие, страшно легкие седые волосы. В них нет жизни. Они уже мертвы…
Серов писал портрет вскоре после того, как Лесков перенес тяжелую болезнь, от которой еще не совсем оправился, он был грустен и сосредоточен, словно мысль о том, что жизнь, трудная и сложная, прожита и смерть не за горами, не выходила из его головы. Но только год спустя, когда болезнь опять обострилась, он почувствовал, что именно эта мысль пронизывает портрет, увидел его на выставке в черной раме, и ему стало тяжело от нахлынувшего предчувствия. Произошло это 17 февраля, 21 февраля Лесков умер.
Сын Лескова, взглянув на портрет после смерти отца, сказал: «Безупречное, до жути острое сходство потрясает».
В те же годы Серов написал еще несколько портретов, заказных и незаказных, исполненных более или менее удачно, но, во всяком случае, не выдающихся: Ильи Ефимовича Репина, историка Забелина, два портрета Людмилы Анатольевны Мамонтовой; летом 1892 года в Домотканове он написал портрет дочери Дервизов Лели, а следующим летом, в Крыму, портрет Львовой, владелицы дачи, где он жил около Бахчисарая, в местечке Кокозы. Там же он написал небольшую вещицу «Крымский дворик». Это очень тонкая живопись, рассматривание ее доставляет истинное наслаждение. И чувствуется, что писалась картина с наслаждением, так любовно и в то же время неназойливо выписаны подробности. Но, пожалуй, самым характерным в ней была не сама живопись.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?