Текст книги "Сторона Германтов"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Сен-Лу приехал в Париж только на несколько дней. Он заверил меня, что у него еще не было удобного случая поговорить обо мне с родственницей: «Ориана не очень-то любезна, – простодушно проговорился он, – я уже не узнаю мою Ориану, ее как подменили. Уверяю тебя, она не стоит твоего внимания. Ты делаешь ей слишком много чести. Хочешь, я представлю тебя моей кузине Пуактье? – добавил он, не понимая, что мне это не доставит ни малейшей радости. – Она молода, умна, тебе она понравится. Она вышла замуж за моего кузена герцога де Пуактье, он славный малый, но для нее немного простоват. Я ей о тебе рассказывал. Она просила тебя привести. Она красивей Орианы, да и моложе. И такая милая, знаешь, очень достойная особа». Эти выражения Робер усвоил недавно, а потому любил со всем пылом; они означали, что речь идет об особе утонченной: «Не скажу, что она дрейфусарка, надо же считаться с тем, к какой среде она принадлежит, но недавно она сказала: „Если он невиновен, то какой ужас, что его держат на этом Чертовом острове[60]60
…его держат на этом Чертовом острове. – В 1895–1899 гг. Альфред Дрейфус содержался в тюрьме на Чертовом острове во Французской Гвиане.
[Закрыть]“. Представляешь себе? И потом, она много делает для своих бывших учительниц, она добилась, чтобы им разрешили подниматься не по служебной лестнице, а по парадной. Очень достойная женщина, уверяю тебя. Ориана в глубине души ее не любит, чувствует, что уступает ей в уме».
Франсуазу снедала жалость к выездному лакею Германтов, который, даже когда герцогини не было дома, не мог сходить на свидание к невесте, потому что швейцар бы немедленно об этом донес; сама она тем не менее была в отчаянии, что отлучилась из дому в тот момент, когда меня навестил Сен-Лу, но дело в том, что она сама ушла в гости. Она неминуемо уходила из дому в те дни, когда была мне нужна. Каждый раз ей надо было повидать то брата, то племянницу, а главное, дочку, которая не так давно перебралась в Париж. Семейный характер этих посещений раздражал меня еще больше, чем то, что я лишался ее услуг, потому что я предчувствовал, что о каждом таком визите она будет говорить, как о деле совершенно необходимом согласно правилам, в которых наставляли в церкви Святого Андрея-в-полях. Кроме того, от ее оправданий у меня всегда портилось настроение, что было совершенно несправедливо; особенно меня выводила из себя манера Франсуазы говорить не просто «я была у брата» или «я была у племянницы», а «я была у брата, а потом забежала на минутку поздороваться с племянницей (или с моей племянницей, той, у которой мясная лавка)». Что касается дочки, Франсуазе хотелось, чтобы та вернулась в Комбре. Однако новоиспеченная парижанка, пристрастившись, как истинная модница, к сокращениям, к сожалению вульгарным, говорила, что и неделя, которую ей придется провести в Комбре, покажется ей бесконечной уже потому, что там нельзя достать «Энтран»[61]61
…нельзя достать «Энтран». – Имеется в виду ежедневная газета «Энтранзижан», основанная в 1880 г. и весьма реакционная.
[Закрыть]. Еще меньше ей хотелось навещать сестру Франсуазы, жившую в провинции, в горах, потому что, как она говорила, придавая слову «интересный» омерзительный новый смысл, «горы – это ничуть не интересно». Она не решалась вернуться в Мезеглиз, где «все люди такие дураки» и где кумушки на рынке, «деревенщины», будут набиваться к ней в родню и твердить: «Да это же дочка покойного Базиро!» По ней, лучше было бы умереть, чем вернуться и осесть в тех краях, «теперь, когда она уже отведала парижской жизни», а Франсуаза, поборница традиции, улыбалась не без сочувствия к прогрессу, который воплощала в себе новоявленная парижанка, говорившая: «Слушай, мама, если тебе не дают выходного, пошли мне пневматичку, да и все тут».
На дворе опять похолодало. «Зачем из дому уходить? За простудой, что ли?» – говорила Франсуаза, предпочитавшая сидеть дома всю неделю, пока дочка, брат и владелица мясной лавки гостили в Комбре. Впрочем, последняя из тех, в ком смутно сохранялась приверженность учению моей тети Леони касательно природных явлений, Франсуаза, упоминая об этой несвоевременной погоде, прибавляла: «Гнев Господень, и больше ничего!» Но на ее жалобы я отвечал лишь томной улыбкой: я был равнодушен к ее пророчествам, тем более что меня-то всяко ожидает хорошая погода: я уже видел, как сверкает утреннее солнце над холмом Фьезоле, я грелся в его лучах; их яркость заставляла меня то распахнуть, то наполовину прикрыть глаза – и они улыбались, наполняясь розовым светом, как алебастровые ночники. Не только колокола долетали из Италии – сама Италия прилетала вместе с ними. Трепетными руками я в мыслях приносил цветы, чтобы почтить годовщину путешествия в Италию, которое должен был совершить уже давно; дело в том, что с тех пор как в Париже так же похолодало, как в минувшем году, когда мы собирались уехать сразу после поста, каштаны и платаны на бульварах, дерево у нас во дворе, омытые текучим и ледяным воздухом, уже начали разворачивать листики, точь-в-точь нарциссы и анемоны с Понте Веккьо в чаше чистой воды.
Отец рассказал нам, что узнал от А. Ж., куда шел г-н де Норпуа, когда он его встретил в нашем доме.
– Он шел к госпоже де Вильпаризи, они близкие друзья, а я и не подозревал. Говорят, это изумительная женщина, возвышенный ум. Ты должен ее навестить, – добавил отец. – Я, признаться, был очень удивлен. Он говорил мне, что герцог Германтский в высшей степени благовоспитанный человек, а мне он всегда казался грубияном. Говорят, что он очень много знает, что у него изысканный вкус, просто он очень горд своим именем и родовитостью. Вообще, по словам Норпуа, у него блестящее положение, не только здесь, но и по всей Европе. Говорят, что австрийский император и российский император с ним совершенно на дружеской ноге. А еще папаша Норпуа мне сказал, что ты очень полюбился г-же де Вильпаризи и что у нее в салоне ты познакомишься с интересными людьми. Он мне тебя страшно расхваливал, ты встретишься с ним у маркизы, и он может подать тебе полезный совет, даже в том, что касается твоих литературных занятий. Уж я вижу, что ты ничем другим заниматься не станешь. По мнению многих, это прекрасное занятие, я-то для тебя хотел другого, но ты скоро станешь взрослым, мы не всегда будем рядом с тобой и не должны препятствовать тебе в твоем призвании.
Если бы я мог хотя бы начать писать! Но с какой бы стороны я ни приступал к этому моему плану (увы! точно так же как к планам не пить больше спиртного, рано ложиться, спать, быть здоровым), набрасывался ли я на него яростно, или подходил к нему методично, или радостно в него окунался, запрещал ли себе прогулку или откладывал ее на потом, в награду за труд, улучал ли минуту, когда чувствую себя здоровым, или пользовался нездоровьем, обрекавшим меня на целый день вынужденного бездействия, результатом моих усилий всегда оставалась белая страница, неотвратимо нетронутая и неисписанная, как нежеланная игральная карта, которую неизбежно вытаскиваешь в некоторых карточных играх, как ни хитри, чтобы от нее отделаться. Я был не более чем орудием привычек, – привычки не работать, привычки не ложиться в постель, не спать, и каждая во что бы то ни стало должна была настоять на своем; если я им не сопротивлялся, если довольствовался предлогом, который они извлекали из первого же подвернувшегося в этот день обстоятельства, позволявшего им вступить в игру, дело обходилось без особого урона: мне все-таки удавалось несколько часов отдохнуть под утро, немного почитать, обойтись без излишеств, но, стоило мне пойти им наперекор, нарочно лечь пораньше, пить только воду, работать, они раздражались и пускали в ход крайние средства: я заболевал, мне приходилось удвоить дозу спиртного, я по два дня не ложился в кровать, я даже читать больше не мог и обещал себе, что впредь буду вести себя благоразумнее, то есть не буду даже пытаться быть благоразумным; я был как жертва ограбления, уступающая грабителю из страха быть убитой.
Отец между тем уже раз-другой встречал герцога Германтского и теперь, когда г-н де Норпуа сообщил ему, что герцог – выдающийся человек, он стал внимательнее к нему прислушиваться. Как-то раз они разговорились во дворе о г-же де Вильпаризи. «Он мне сказал, что она его тетка; он произносит ее имя Випаризи. Говорит, что она необыкновенно умна. Он даже добавил, что ее дом настоящий „кабинет остроумия“», – добавил отец под впечатлением от этого расплывчатого выражения, которое попадалось ему в каких-то мемуарах, хотя точный его смысл от него всякий раз ускользал[62]62
…ее дом – настоящий «кабинет остроумия»… всякий раз ускользал. – На самом деле это весьма ироническое и несколько устаревшее выражение означает собрание людей, щеголяющих претенциозными разговорами об искусстве, литературе, политике и прочих высоких материях; в таком смысле оно встречается еще у Буало.
[Закрыть]. Мама глубоко почитала отца; видя, насколько ему небезразлично, что дома у г-жи Вильпаризи «кабинет остроумия», она поняла, что речь идет о чем-то важном. Хотя она давно знала от бабушки истинную цену маркизе, теперь она сразу изменила мнение в ее пользу. Бабушке слегка нездоровилось; сперва она отнеслась к идее визита неодобрительно, а затем потеряла к ней интерес. С тех пор как мы переехали на новую квартиру, г-жа де Вильпаризи несколько раз звала ее к себе. И бабушка всегда отвечала ей письмом, что сейчас она никуда не выходит; теперь она завела обыкновение не запечатывать свои письма сама, а отдавала их для этого Франсуазе. Сам же я не вполне представлял себе, что значит «кабинет остроумия», но не слишком удивился бы, застав старую даму, которую знал по Бальбеку, в каком-то «кабинете», что в конце концов и произошло.
Кроме всего этого отцу хотелось знать, много ли голосов ему принесет поддержка посланника на выборах в Академию, куда он рассчитывал баллотироваться в качестве независимого члена[63]63
…на выборах в Академию, куда он рассчитывал баллотироваться в качестве независимого члена. – Отец рассказчика собирается баллотироваться в Академию моральных и политических наук.
[Закрыть]. Он, конечно, не смел сомневаться в поддержке г-на де Норпуа, но, правду говоря, не был в ней так уж уверен. Ему говорили, что г-н де Норпуа хочет быть единственным представителем министерства в Академии и будет чинить всевозможные препятствия еще одному кандидату, который сейчас особенно был ему некстати, потому что он поддерживает другого, – но отец считал все эти разговоры злословием. Ему посоветовал выставить свою кандидатуру г-н Леруа-Больё[64]64
…г-н Леруа-Больё… – Анатоль Леруа-Больё (1842–1912) и его брат Пьер Поль (1843–1916) оба были членами Академии моральных и политических наук; первый, историк, был профессором Пруста в Свободной школе политических наук; второй был экономистом, следовательно, здесь имеется в виду именно он.
[Закрыть], и, когда этот выдающийся экономист стал подсчитывать его шансы, отец удивился, почему среди коллег, на чью поддержку можно рассчитывать, он не назвал г-на де Норпуа. Отец не посмел спросить бывшего посланника напрямую, но надеялся, что в гостях у г-жи де Вильпаризи я узнаю, что вопрос о его избрании улажен. Этот визит был неотвратим. Агитация г-на де Норпуа в самом деле могла обеспечить отцу поддержку двух третей Академии, и отец крепко на это надеялся, тем более что посланник славился своей услужливостью: даже те, кто его недолюбливал, признавали, что он, как никто другой, любил делать людям одолжения. Кроме того, в министерстве он покровительствовал отцу явно куда больше, чем любому другому чиновнику.
Произошла у отца еще одна встреча, но принесла она ему только изумление, а потом крайнее негодование. На улице он столкнулся с г-жой Сазра – она была весьма небогата и в Париж приезжала лишь изредка, в гости к подруге. Г-жа Сазра всегда раздражала отца настолько, что маме приходилось раз в год говорить ему нежным своим и умоляющим голосом: «Друг мой, надо мне разок пригласить г-жу Сазра, она не засидится допоздна» и даже: «Послушай, друг мой, я попрошу у тебя огромной жертвы, загляни на минутку к г-же Сазра. Ты же знаешь, я не люблю тебе докучать, но это было бы так мило с твоей стороны». Отец смеялся, немного сердился и ехал с визитом. Так вот, несмотря на то что общение с г-жой Сазра не приносило отцу радости, отец, видя ее, подошел, снял шляпу, но, к величайшему его удивлению, г-жа де Сазра обдала его холодом: так здороваются из простой вежливости с человеком, совершившим нечто предосудительное и вообще осужденным отныне жить в другом полушарии. Отец пришел домой потрясенный и разъяренный. На другой день мама встретилась с г-жой Сазра в каком-то салоне. Та не подала ей руки и улыбнулась смутно-печальной улыбкой – так улыбаются подруге детства, с которой когда-то играли вместе, но потом прервали отношения, потому что эта подруга ведет разгульную жизнь, вышла замуж за каторжника или, что еще хуже, за разведенного. А ведь между ней и родителями всегда существовали глубоко уважительные отношения. Но г-жа Сазра (о чем мама не знала), единственная в Комбре, была дрейфусаркой. А отец дружил с г-ном Мелином[65]65
Жюль Мелин (1838–1925) – политик, государственный деятель, в 1896–1898 гг. премьер-министр. Это он 7 декабря 1897 г. произнес знаменитую фразу: «Дела Дрейфуса не существует».
[Закрыть] и был убежден в виновности Дрейфуса. Он с досадой послал к черту коллег, просивших его подписать прошение о пересмотре дела. Когда же он узнал, что я избрал для себя другую линию поведения, он неделю со мной не разговаривал. Его взгляды были известны. Его считали чуть не националистом. Даже бабушка, единственная в семье, в ком, казалось бы, должен был пылать благородный огонь сомнения, всякий раз, когда ей говорили, что Дрейфус, возможно, ни в чем не виноват, просто качала головой с таким видом, будто ее отвлекли от каких-то более серьезных мыслей; тогда мы еще не понимали, что это значит. Мама, раздираемая между любовью к отцу и верой в мой ум, пребывала в нерешительности, а потому помалкивала. Ну а дедушка обожал армию, хотя в зрелые годы обязанности национального гвардейца превратились у него в кошмар, и в Комбре он не мог видеть, как мимо ограды марширует полк, без того чтобы не снять шляпу, когда проходил полковник и несли знамя. Всего этого было достаточно для г-жи Сазра, даром что она прекрасно знала, как бескорыстны и порядочны отец и дед: они превратились для нее в оплот несправедливости. Мы прощаем частные преступления, но не участие в преступлении коллективном. Как только она узнала, что отец антидрейфусар, между ней и ним пролегли материки и столетия. Этим и объясняется, что на таком временнóм и пространственном расстоянии ее приветствие показалось отцу почти незаметным, а она и не подумала подать ему руку и что-нибудь сказать – ведь это все равно не сократило бы разрыва между ними.
Сен-Лу должен был приехать в Париж и обещал отвести меня к г-же де Вильпаризи, где я, не признаваясь ему, надеялся встретить герцогиню Германтскую. Он пригласил меня сперва пообедать в ресторане с его возлюбленной, которую потом собирался проводить на репетицию. Мы должны были заехать за ней в парижский пригород, где она жила.
Я попросил Сен-Лу, если можно, пообедать в том ресторане (а рестораны в жизни молодых аристократов, транжирящих деньги, значат не меньше, чем сундуки с тканями в арабских сказках), о котором Эме говорил мне, что до открытия сезона в Бальбеке он будет там служить метрдотелем. Меня, мечтавшего о множестве путешествий и так редко их совершавшего, очень манила возможность вновь повидать человека, который был частью не только моих воспоминаний о Бальбеке, но и самого Бальбека: он ездил туда каждый год; пока я вынужденно оставался в Париже из-за усталости или школьных занятий, он ранними июльскими вечерами, поджидая, когда посетители сойдутся к ужину, подолгу смотрел сквозь огромные окна ресторана, как опускается солнце и садится в море, пока за стеклом гасли последние лучи, и неподвижные крылья далеких голубоватых кораблей напоминали экзотических ночных бабочек в витрине. Метрдотель словно намагничивался в мощном поле Бальбека и сам становился для меня магнитом. Я надеялся, что, поболтав с ним, сам прильну к Бальбеку, воображу себе хоть отчасти прелести путешествия.
С утра я уехал из дому, оставив там Франсуазу – она горевала, потому что накануне вечером выездному лакею в который уже раз не удалось навестить суженую. Франсуаза застала его в слезах; он чуть не пошел надавать швейцару пощечин, но сдержался, потому что дорожил местом.
По дороге к Сен-Лу, который должен был ждать меня перед своим домом, я повстречал Леграндена; мы потеряли его из виду после отъезда из Комбре; он уже вовсю начинал седеть, но по-прежнему выглядел молодым и непосредственным. Он остановился.
– А вот и вы, – сказал он, – какой франт, да еще и в рединготе! С этой ливреей моя независимость никак не может примириться. Ну, вы-то, небось, бываете в свете, делаете визиты! А мне, чтобы мечтать над какой-нибудь полуразрушенной могилой, сгодятся и этот галстук, завязанный бантом, и мой пиджачок. Вы знаете, я ценю вашу прекрасную душу; сказать не могу, как мне жаль, что вы пренебрегаете ею в общении c язычниками. Если вы способны дышать в тошнотворной, невыносимой для меня атмосфере салонов, вы сами себе выносите приговор, вы навлекаете на свое будущее проклятие Пророка. Я вижу вас насквозь: вас тянет прогуляться «в Цирцеиных садах»[66]66
…вас тянет прогуляться «в Цирцеиных садах»… – Легранден цитирует слова из «Плаванья» Шарля Бодлера: «В Цирцеиных садах, дабы не стать скотами, / Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств…» (перевод М. И. Цветаевой).
[Закрыть] с обитателями замков; это порок современной буржуазии. Ах, аристократы, не прощу Террору, что он не отрубил головы им всем. Все они или опасные негодяи, или на худой конец унылые идиоты. Но если вам, бедное дитя, они кажутся занятными… Когда вы поспешите на какой-нибудь файв-о-клок, вашему старому другу будет куда лучше, чем вам: он будет один, в каком-нибудь предместье, любоваться восходом розовой луны на фиолетовые небеса. По правде сказать, я чувствую себя изгнанником на нашей Земле, я совсем с ней не связан; вся сила земного тяготения с трудом удерживает меня здесь и не дает улететь в иные пределы. Я с другой планеты. Прощайте, не обижайтесь на старинную прямоту крестьянина с берегов Вивонны, или, если угодно, с берегов Дуная[67]67
…крестьянина с берегов Вивонны, или, если угодно, с берегов Дуная. – «Крестьянин с Дуная» – басня Жана де Лафонтена; ее герой, простой и неотесанный крестьянин, впечатлил римлян пылкой и искренней речью в защиту порабощенного народа.
[Закрыть]. В знак того, что вы мне небезразличны, я пришлю вам мой последний роман. Но вам он не понравится: это для вас недостаточно упадочно, недостаточно фен-де-сьекль, слишком искренне, слишком честно, а вам подавай Берготта, вы сами признавались, вас тянет на кушанья с душком, милые пресыщенному нёбу искателей утонченных наслаждений. В вашем кругу на меня, видать, смотрят как на старого солдафона: я виноват в том, что вкладываю в свои писания сердце, а это уже не модно; и потом, жизнь простого народа недостаточно изысканна, она неспособна заинтересовать ваших модниц. Да ладно, а все-таки вспоминайте иногда слова Христа: «Так поступай, и будешь жить»[68]68
…«Так поступай, и будешь жить». – Легранден цитирует Евангелие от Луки (10: 28).
[Закрыть]. Прощайте, друг.
Я расстался с Легранденом без особых обид. Некоторые воспоминания, как общие друзья, способствуют примирениям; деревянный мостик, затерявшийся среди усеянных лютиками полей, там, где высились феодальные руины, объединял нас с Легранденом, словно два берега Вивонны.
В Париже, хотя уже началась весна, деревья на бульварах едва развернули первые листики, и, когда поезд окружной железной дороги высадил нас с Сен-Лу в пригородной деревушке, где жила его возлюбленная, с каким восторгом глядели мы на каждый палисадник, разукрашенный огромными белоснежными фруктовыми деревьями в цвету, словно временно воздвигнутыми алтарями! Это было похоже на один из тех особых, поэтичных, эфемерных местных праздников, на которые съезжаются люди издалека в определенное время года, – но здешний праздник устроила природа. Вишневый цвет облеплял ветки плотно, как белые чехлы, так что издали, оттуда, где на деревьях еще почти не было ни цветов, ни листьев, в этот солнечный и еще такой холодный день казалось, что там, за голыми ветками, уцелел растаявший повсюду снег. Но высокие груши окутывали каждый дом, каждый скромный дворик более просторной, более ровной, более сверкающей белизной, словно все строения, все участки в деревне собрались в один и тот же день к первому причастию.
У въезда в эти деревушки в окрестностях Парижа сохранились парки семнадцатого и восемнадцатого века – поместья интендантов и фавориток. Какой-то садовод использовал один из них, расположенный ниже уровня дороги, для выращивания фруктовых деревьев (а может быть, просто сохранил план огромного фруктового сада тех времен). Груши росли там в шахматном порядке, дальше от дороги, чем те, что мы видели прежде, и промежутки между ними были больше, так что получались огромные, разделенные решетчатыми оградами квадраты белых цветов, причем с каждой стороны свет ложился на них по-другому; и все эти комнаты на свежем воздухе и под открытым небом были, казалось, частью Солнечного Дворца, какой можно обнаружить где-нибудь на Крите[69]69
…частью Солнечного Дворца, какой можно обнаружить где-нибудь на Крите… – Такого дворца на Крите нет, он придуман автором.
[Закрыть]; а когда вы видели, как при перемене экспозиции играют на шпалерах лучи, будто на весенних водах, и как бушует внутри решеток искрящаяся и полная лазури, застрявшей между ветвей, белоснежная пена залитого солнцем пушистого цветка, на ум приходили то пруд, разбитый на садки, то участки моря, разгороженные для рыбной ловли или выращивания устриц.
Деревушка была старинная – древняя мэрия, золотистая, прокаленная солнцем, а перед ней, не то вместо майских шестов, не то в виде знамен, три больших грушевых дерева, изысканно разубранные белым атласом, словно для какого-то особого местного праздника.
Никогда прежде Сен-Лу не рассказывал мне с такой нежностью о своей подруге. Она одна царила в его сердце; конечно, ему не были безразличны ни будущая армейская карьера, ни положение в обществе, ни семья, но все это не имело ни малейшего значения по сравнению с любой мелочью, касавшейся его возлюбленной. Только она и всё, что имело к ней отношение, было окружено для него обаянием, бесконечно более властным, чем обаяние Германтов и всех властителей мира. Не знаю, сформулировал ли он сам для себя, что она – высшее существо, превосходящее всех, зато знаю, что он относился с уважением и трепетом только к тому, что шло от нее. Из-за нее он мог страдать, быть счастливым, из-за нее, возможно, был готов убить. Со страстным интересом он относился только к тому, чего хотела или чем занималась его возлюбленная, к тому, что происходило в узком пространстве ее лица, когда по нему, сменяя друг друга, скользили мимолетные выражения, и к тому, что в этот мог творилось в ее несравненной голове. Такой деликатный в прочих вещах, он вынашивал планы блестящей женитьбы только для того, чтобы и дальше ее содержать, чтобы удержать ее при себе. Тот, кто задался бы вопросом, во что Робер ее ценит, никакими силами, как мне кажется, не сумел бы вообразить себе столь головокружительную цену. Он не женился на ней только потому, что инстинктивно чувствовал: как только ей станет больше нечего от него ожидать, она его бросит или по меньшей мере перестанет с ним считаться, а значит, нужно, чтобы она постоянно жила, не зная, что будет завтра. Ведь он допускал, что она его не любит. Конечно, она была к нему в общем привязана – а это у людей и называется любовью, – так что временами он, должно быть, верил, что она его любит. Но, в сущности, он чувствовал, что, несмотря на всю любовь, она остается с ним только из-за его денег, а в тот день, когда ей уже нечего больше станет от него ожидать, она поспешит его бросить (потому что, думал он, при всей любви она слепо доверяет своим литературным друзьям).
– Если она сегодня будет в настроении, – сказал Сен-Лу, – я преподнесу ей подарок, который ее порадует. Это ожерелье, которое она видела у Бушрона[70]70
…видела у Бушрона. – Это ювелирный магазин на Вандомской площади, 26, основан в 1858 г.
[Закрыть]. Дороговато для меня сейчас, тридцать тысяч франков. Но у бедной моей заиньки не так много радостей в жизни. Она будет чертовски довольна. Она мне о нем рассказывала и упомянула, что кто-то, возможно, ей его подарит. Не думаю, что это правда, но на всякий случай договорился с Бушроном, чтобы он его для меня приберег – ведь он наш семейный поставщик. Я счастлив, что ты ее увидишь; знаешь, она не такая уж писаная красавица (я прекрасно видел, что думает он обратное, а говорит мне это лишь для того, чтобы восхищение мое было еще больше), но главное, она потрясающе все понимает; при тебе она, наверно, постесняется много говорить, но я заранее ликую, как представлю себе, что она скажет мне о тебе потом; знаешь, в то, что она говорит, можно вникать до бесконечности, она настоящая пифия.
По дороге к ее дому мы миновали несколько садиков, и я, не удержавшись, останавливался перед ними, потому что они были полны цветущих вишен и груш; вчера еще, по-видимому, пустые и необитаемые, потому что их никому не сдали, внезапно они наполнились жизнью и похорошели – ведь накануне в них прибыли гостьи, чьи прекрасные белые платья виднелись сквозь решетки по углам аллей.
– Послушай, я вижу, что ты, поэтическое создание, хочешь все это рассмотреть, – сказал Робер, – подожди здесь, моя подруга живет совсем рядом, я за ней схожу.
В ожидании я немного прошелся мимо скромных садиков. Поднимая голову, я видел время от времени девушек в окнах; под открытым небом и на уровне надстроенных вторых этажей то здесь, то там в новеньких светло-лиловых нарядах покачивались в листве под ветерком юные гроздья сирени, не обращая внимания на прохожего, чей взгляд долетел до их зеленых антресолей. Я узнавал в них те бледно-фиолетовые клубки, что висели у входа в парк г-на Сванна, сразу после белого заборчика, – клубки, чьи нити готовы были соткаться в изумительную провинциальную шпалеру.
Я вступил на тропу, которая вела на лужайку. Там, как в Комбре, веял пронзительный холодный воздух, но посреди жирной, влажной, деревенской земли – такая была на берегу Вивонны – откуда ни возьмись, явилась прямо ко мне на свидание, вместе с толпой приятельниц, большая белая груша: она улыбалась, выставляя против солнца, словно наглядную и осязаемую световую завесу, свои цветы, содрогающиеся под ветерком, но приглаженные и посеребренные ледяными лучами.
Внезапно возник Сен-Лу вместе со своей возлюбленной, и в этой женщине, в которой сосредоточились для него вся любовь, вся прелесть жизни, в той, чья личность, таившаяся в ее теле, как в дарохранительнице, служила моему другу точкой приложения его не знающего устали воображения, в той, которую (он это понимал) ему никогда не дано постичь, о которой он вечно размышлял, пытаясь угадать, какая она на самом деле, под покрывалом взглядов, под оболочкой плоти, – в этой женщине я мгновенно узнал «Рашель когда Господь»[71]71
…узнал «Рашель когда Господь»… – Прозвище, которое герой дал Рашели еще в предыдущем томе, подсказано ему цитатой из самой известной оперы Жака Фроманталя Галеви «Иудейка» на либретто Эжена Скриба, которая была впервые поставлена в 1835 г. Героиня оперы Рашель (в библейской традиции Рахиль) влюбляется в христианского рыцаря Леопольда.
[Закрыть], ту самую, что несколько лет тому назад (а женщины в нашем мире, если меняется обстановка вокруг них, так быстро меняются сами) говорила хозяйке дома свиданий: «Значит, пошлите за мной завтра, если я вам для кого-нибудь понадоблюсь».
А когда за ней в самом деле «посылали» и она оказывалась одна в комнате с кем-нибудь, она так хорошо знала, чего от нее хотят, что, закрыв дверь на ключ, не то из осторожности, будучи женщиной благоразумной, не то по привычке, следуя ритуалу, она начинала снимать с себя все одежки, как у врача, который собрался вас выслушивать, и останавливалась только если этот «кто-нибудь», не любя наготы, говорил ей, чтобы она осталась в сорочке, как некоторые доктора, что, имея отменный слух и опасаясь застудить пациента, выслушивают его дыхание и сердцебиение сквозь белье. Я чувствовал, что в ней, чья жизнь, и все мысли, и все мужчины, ею обладавшие, были мне настолько безразличны, что, вздумай она мне обо всем этом рассказать, я бы слушал ее из чистой вежливости, вполуха, – что в ней настолько сосредоточились тревоги, муки, любовь Сен-Лу, что она, та, что представлялась мне заводной игрушкой, стала для него предметом бесконечных страданий, расплатой за право жить. Видя, какая пропасть пролегла между той и этой (ведь я-то знал «Рашель когда Господь» в доме свиданий), я понимал, что многие женщины, ради которых мужчины живут, из-за которых страдают, убивают себя, могут кому-то представляться тем же, чем Рашель была для меня. Мысль о том, что ее жизнь может стать предметом болезненного любопытства, наводила на меня ужас. Я мог бы немало порассказать Роберу о том, с кем она спала, но меня самого это совершенно не интересовало. А какую боль это причинило бы ему! И чего бы он только не дал за то, чтобы об этом узнать, хотя это бы ему все равно не удалось!
Мне было ясно, как много способно человеческое воображение вложить в маленькое личико, такое, как у этой женщины, если изначально с ней познакомилось именно воображение, и наоборот, на какие ничтожные, чисто материальные, лишенные всякой ценности элементы может разлететься то, что было предметом стольких мечтаний, если знакомство, напротив, было пошлым, грубым и женщину узнали совсем с другой стороны. Я понимал: то, что, как думалось мне, и двадцати франков не стоило, когда это предложили мне за двадцать франков в доме свиданий, где она была только женщиной, желающей заработать двадцать франков, может оказаться дороже миллиона, дороже семьи, дороже самых завидных вещей на свете тому, кто изначально вообразил, что перед ним неведомое создание, которое любопытно было бы изучить, трудно завоевать и удержать. Вероятно, мы с Робером видели одно и то же худое узкое личико. Но мы подошли к нему двумя противоположными путями, которые никогда не пересекутся, и мы никогда не увидим одно и то же лицо. Я увидел это лицо, эти его улыбки, движения губ, извне – черты какой-то женщины, которая за двадцать франков сделает все, что я захочу. Поэтому взгляды, улыбки, движения губ означали для меня только то, что они означают вообще, у каждого человека, я не усмотрел в них ничего индивидуального, и мне ничуть не интересно было искать за ними человеческую личность. Но то, что мне было, так сказать, предложено с самого начала, для Робера было целью, к которой он устремился по пути, полному огромных надежд, бесконечных сомнений, подозрений и грез. Он готов был платить миллион и больше, чтобы завладеть и не уступить другим то, что мне, как всем прочим, предлагали за двадцать франков. И то, что он не заполучил ее по этой цене, могло зависеть от случайности: например, та, что, казалось бы, готова отдаться, именно в этот миг ускользнула, вероятно спеша на свидание или имея другую причину, по которой именно в этот день она оказалась недоступна. И коль скоро она имеет дело с человеком чувствительным, даже если сама она этого не заметила, а тем более если заметила, начинается жестокая игра. Неспособный справиться с разочарованием, обойтись без этой женщины, он снова ее преследует, она убегает, так что в конце концов улыбка, на которую он уже не смел надеяться, обходится ему в тысячу раз дороже, чем могло бы обойтись увенчание страсти. Иной раз в подобных случаях наивный и трусливо избегающий страданий человек настолько теряет голову, что воображает девку недоступным божеством, и тогда ему уже вовек не дождаться не только увенчания страсти, но даже первого поцелуя, причем он об этом и просить не смеет, чтобы не опровергнуть собственных уверений в платонической любви. А расставаться с жизнью, так никогда и не узнав, что такое поцелуй самой любимой женщины, – страшная мука. Однако Сен-Лу повезло: его страсть вполне увенчалась успехом. Конечно, знай он, что ее милости предлагались всем подряд за один луидор, он бы невыносимо страдал, но все равно пожертвовал бы миллионом за то, чтобы их сохранить: ведь что бы он ни узнал, ему бы не удалось сойти с избранного им пути, потому что это превышает человеческие силы и, согласно некоему великому закону природы, может произойти только вопреки самому человеку, а, встав на этот путь, он мог видеть ее лицо только сквозь им же взлелеянные мечты: кроме этого лица, этих улыбок и движений губ ничто не говорило ему о женщине, чью истинную натуру он хотел бы постичь и чьими желаниями овладеть. Ее худое лицо было неподвижно, как лист бумаги, когда на него давит колоссальная сила двух атмосфер; казалось, равновесие достигалось за счет двух бесконечностей, которые надвинулись на нее с обеих сторон, и только ее присутствие не дает им слиться воедино. И впрямь, тайна Рашели виделась нам с Робером с двух разных сторон.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?