Текст книги "Германт"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)
Впрочем, социальные представления Альбертины были до крайности вздорными. Она считала, что Симонне с двумя «н» ниже не только Симоне с одним «н», но и всех вообще порядочных людей. Если кто-нибудь носит вашу фамилию, не будучи вашим родственником, он этим дает вам полное основание его презирать. Правда, бывают исключения. Может случиться, что два Симонне (представленные друг другу на одном из тех собраний, когда испытываешь потребность говорить все равно о чем и при этом бываешь настроен оптимистически, – например, на похоронной процессии, направляющейся на кладбище), обнаружив, что фамилии у них одинаковые, выясняют с взаимной благожелательностью, но безрезультатно, не родственники ли они. Но это только исключение. Много есть подозрительных людей, но мы этого не знаем или нас это не интересует. Но если нам вручают письма, адресованные нашим однофамильцам, или, наоборот, мы начинаем относиться с недоверием, часто вполне основательным, к их добропорядочности. Мы боимся путаницы, у нас появляется гримаса отвращения, когда кто-нибудь заговаривает о них. Читая в газете нашу фамилию, носимую ими, мы их считаем узурпаторами. Грехи других членов социального тела нам безразличны. Мы ставим их в вину преимущественно нашим однофамильцам. Ненависть, которую мы питаем к другим Симонне, тем более ожесточенна, что она не индивидуальна, а передается по наследству. На склоне лет мы вспоминаем лишь оскорбительную гримасу наших дедов по адресу других Симонне; причина ее нам неизвестна; мы бы не удивились, если бы узнали, что начало вражде было положено убийством. И часто так продолжается до дня, когда некая Симонне и некий Симонне, не находящиеся ни в каком родстве, кладут этому конец, сочетаясь браком.
Альбертина не только заговорила со мной о Робере Форестье и Сюзанне Делаж, но в невольном порыве откровенности, создаваемой физической близостью – на первых порах по крайней мере, прежде чем близость эта успела породить особого рода двуличность и замкнутость по отношению к тому же лицу, – она мне рассказала одну историю о своей семье и дяде Андре, о которой наотрез отказалась проронить хотя бы слово в Бальбеке: она считала, что теперь у нее не должно быть более секретов от меня. Теперь, если бы ее лучшая подруга наговорила ей гадостей про меня, она бы сочла своим долгом все это мне передать. Я настойчиво твердил, что ей пора уходить, и она в заключение послушалась, но была так сконфужена моей неучтивостью, что пыталась в мое оправдание рассмеяться, как хозяйка дома, к которой вы явились в пиджаке и которая вас принимает, но в глуби души вами шокирована.
– Вы смеетесь? – сказал я ей.
– Я не смеюсь, я улыбаюсь, – с нежностью проговорила она. – Когда же я с вами увижусь? – прибавила она, словно не допуская, чтобы содеянное нами, то, что обычно рассматривается как завершение, не было по крайней мере прелюдией к большой дружбе, дружбе, существовавшей издавна, так что нам надо было только открыть ее и признаться в ней, дружбе, которая одна могла объяснить то, что мы себе позволили.
– Если разрешите, я пошлю за вами, когда у меня будет свободное время.
Я не решился сказать ей, что хочу поставить мое приглашение в зависимость от встречи с г-жой Стермарей.
– Увы, это будет неожиданно, я ничего не знаю наперед, – сказал я. – Можно ли мне послать за вами в тот вечер, когда я буду свободен?
– В скором времени это будет вполне возможно, потому что ко мне будет особый ход, независимый от хода к моей тетке. Но в данную минуту это неосуществимо. На всякий случай я к вам зайду завтра или послезавтра днем. Вы меня примете, только если вам будет удобно.
Дойдя до двери, очень удивленная, что я не собираюсь ее провожать, она подставила мне щеку, находя, что теперь вовсе не требуется грубого физического желания для того, чтобы мы поцеловались. Так как короткие отношения, в которые мы только что вступили, приводят иногда к задушевной близости и полному единению сердец, Альбертина сочла своим долгом импровизировать и прибавить на мгновение к поцелуям, которыми мы обменялись на постели, чувство, знаком которого они бы являлись для рыцаря и его дамы в представлении какого-нибудь средневекового жонглера.
Когда меня покинула юная пикардиянка, которую мог бы изваять скульптор на паперти церкви Сент-Андре де Шан, Франсуаза принесла мне письмо, наполнившее меня радостью, потому что оно было от г-жи де Стермарьи, которая принимала мое приглашение вместе пообедать. От г-жи де Стермарьи, то есть для меня больше, чем от действительной г-жи де Стермарьи, – от той, о ком я думал весь день до прихода Альбертины. Как ужасно обманывает любовь, когда она у нас начинается не с женщиной, принадлежащей внешнему миру, а с куклой, сидящей в нашем мозгу, единственной, впрочем, которая всегда находится в нашем распоряжении, единственной, которой мы будем обладать и которую произвол воспоминания, почти столь же неограниченный, как произвол воображения, способен сделать настолько же отличной от реальной женщины, как был отличен для меня Бальбек моих грез от действительного Бальбека; искусственное создание, на которое мало-помалу мы заставим походить, себе же на муку, реальную женщину.
Альбертина так меня задержала, что комедия уже кончилась, когда я пришел к г-же де Вильпаризи; не чувствуя особенного желания двигаться навстречу волне расходившихся гостей, которые обсуждали большую новость – разрыв между герцогом и герцогиней Германтскими, будто бы уже совершившийся, я, в ожидании, когда можно будет поздороваться с хозяйкой дома, занял пустой диванчик во втором салоне, и в эту минуту из первого, где она, вероятно, сидела впереди всех, появилась герцогиня, величественная, широкая и высокая, в длинном желтом атласном платье, к которому были приколоты огромные черные маки. Как-то раз, положив мне руки на лоб (это была у мамы привычка, когда она боялась причинить мне огорчение) и сказав: «Прекрати твои выходы навстречу герцогине Германтской, на тебя все в нашем доме показывают пальцем. Притом же, ты видишь, тяжело больна твоя бабушка, у тебя есть более серьезные дела, чем торчать на дороге женщины, которая насмехается над тобой», – одним ударом, как гипнотизер, который возвращает вас из далекой страны, куда вас унесло ваше воображение, и открывает вам глаза, или как врач, который, призвав вас к чувству долга и действительности, вылечивает вас от воображаемой болезни, доставлявшей вам удовольствие, мама пробудила меня от слишком долгого сна. Следующий день посвящен был прощанию с болезнью, от которой я оправлялся; целые часы пел я со слезами «Прощание» Шуберта:
…Прощай, хор дивных голосов
Зовет тебя в родной, далекий край!
Потом все было кончено. Я прекратил мои утренние выходы, и это далось мне очень легко; я даже построил предположение, оказавшееся, как будет видно впоследствии, ложным, что в дальнейшем я буду без труда отвыкать от встреч с понравившейся мне женщиной. И когда через некоторое время Франсуаза рассказала мне, что Жюпьен, желавший расширить свое дело, искал поблизости помещение под мастерскую, то под предлогом помочь жилетнику в его поисках (мне доставляло также огромное удовольствие, бредя по улице, светозарные крики которой, подобные крикам на пляже, я слышал еще в постели, смотреть на молоденьких продавщиц с белыми рукавами за поднятыми железными шторами молочных лавочек) я мог возобновить эти выходы совершенно добровольно, ибо сознавал, что делаю их уже не с целью увидеть герцогиню Германтскую, причем так женщина, принимавшая бесконечные предосторожности, покуда у нее был любовник, после разрыва с ним бросает где попало свои письма, рискуя выдать мужу тайну преступления, которое перестало ее пугать, после того как она перестала его совершать. Часто встречал я г-на де Норпуа. Меня удручало то, что почти все дома населены были людьми несчастными. В одном жена постоянно плакала, потому что муж ее обманывал. В другом – наоборот. В третьем труженица мать, нещадно избиваемая сыном-пьяницей, старалась скрыть свои страдания от глаз соседей. Добрая половина рода человеческого плакала. И все эти несчастные были так ожесточены, что я задался вопросом, да точно ли заслуживают осуждения неверные мужья и жены, которые изменяют только потому, что им было отказано в законном счастье, и ведут себя очаровательно и лояльно со всеми, кроме своих супругов и супруг. Вскоре я лишился даже и этого предлога – быть полезным Жюпьену, – чтобы продолжать мои утренние странствия, ибо стало известно, что столяр-краснодеревщик с нашего двора, мастерские которого были отделены от лавочки Жюпьена только тоненькой перегородкой, не получит продления контракта от управляющего нашим домом, потому что слишком сильно стучал. Жюпьену не надо было ничего лучшего: в мастерских был подвал, служивший складом и сообщавшийся с нашими погребами, и он собирался сложить там уголь, а также намерен был снести перегородку и устроить одну обширную мастерскую. Но даже не развлекаясь подысканием для него помещения, я продолжал бы выходить перед завтраком. Находя цену, запрашиваемую герцогом Германтским, слишком высокой, Жюпьен предоставлял осматривать освободившиеся мастерские всем желающим в надежде, что герцог, отчаявшись найти съемщика, согласится сделать ему скидку, и Франсуаза, заметив, что даже в часы, когда осмотр не производился, консьерж оставляет незапертой дверь отдававшейся внаем лавки, почуяла западню, устроенную консьержем, чтобы завлечь невесту выездного лакея Германтов (молодые люди могли бы найти там укромный уголок) и потом захватить их врасплох. Как бы там ни было, я продолжал выходить перед завтраком, хотя и перестал подыскивать помещение для мастерской Жюпьена. Часто во время этих прогулок я встречал г-на де Норпуа. Случалось, что, разговаривая со своим коллегой, он бросал на меня взгляды, которые после осмотра меня с головы до ног обращались к собеседнику, без улыбки и без приветствий по моему адресу, как если бы он был совершенно незнаком со мной. Ибо у дипломатов типа г-на де Норпуа посмотреть определенным образом значит дать вам знать не то, что они вас видели, а то, что они вас не видели и что у них идет разговор с коллегой о каком-нибудь серьезном вопросе. Высокая женщина, с которой я часто встречался возле нашего дома, была не так сдержана со мной. Хотя я не был с ней знаком, она оборачивалась ко мне, поджидала меня – напрасно – перед витринами торговцев, улыбалась мне, как если бы хотела меня поцеловать, делала такое движение, точно намерена была отдаться. Она вновь принимала ледяной вид по отношению ко мне, если встречала какого-нибудь своего знакомого. Давно уже во время этих утренних прогулок я избирал, в зависимости от своих целей, хотя бы я просто хотел купить газету, кратчайший путь: без сожалений, если он лежал вне обычного маршрута прогулок герцогини, а если он, напротив, с ним совпадал, то без колебаний и без притворства, ибо он не казался мне более путем запретным, на котором я вырывал у неблагодарной милость лицезреть ее вопреки ее воле. Но мне в голову не приходило, что мое выздоровление, поставив меня к ней в нормальное положение, параллельно произведет ту же работу и в герцогине Германтской и сделает возможными с ее стороны любезность и дружеские чувства, которые больше не имели для меня значения. До сих пор соединенные усилия целого мира приблизить меня к ней ничего не могли бы поделать с дурным глазом несчастной любви. Феи – более могущественные, чем люди, – постановили, что в таких случаях все будет безуспешно, пока мы не скажем искренно в своем сердце: «Я больше не люблю». Я сердился на Сен-Лу за то, что он не ввел меня в дом своей тетки. Но, как и всякий другой, он не способен был разрушить чары. Пока я любил герцогиню Германтскую, знаки любезности, комплименты, получаемые мной от других, были мне неприятны не только потому, что исходили не от нее, но и потому, что она о них не знала. Но, если бы и знала, это не принесло бы никакой пользы. Отлучка, отказ от приглашения к обеду, невольная, бессознательная суровость значат, даже в мелочах чувства, больше, чем все косметики и самые красивые платья. Тут были бы удачники, если бы учили в этом смысле искусству успевать.
Проходя по салону, в котором я сидел, и думая о неизвестных мне друзьях, которых она, может быть, рассчитывала сейчас встретить на другом вечере, герцогиня Германтская заметила меня на диванчике, глубоко равнодушного, желавшего только быть любезным, между тем как, будучи влюбленным, я так безуспешно старался напустить на себя равнодушие; она повернула, подошла ко мне и, вновь найдя улыбку, которая была у нее в «Комеди Франсез» и которой теперь не прогоняло тягостное чувство быть любимой человеком, которого она не любила:
– Нет, не вставайте! Вы мне позволите присесть на минутку возле вас? – обратилась она ко мне, грациозно приподняв необъятную юбку, которая иначе заняла бы одна весь диван.
И без того выше меня ростом, герцогиня казалась еще более крупной благодаря размерам своего платья. Она почти касалась меня своей чудесной обнаженной рукой, вокруг которой непрестанно клубился золотистым паром густой, едва заметный пушок, и белокурыми завитками волос, посылавших мне нежный запах. Не имея достаточно места, она не могла повернуться ко мне, а вынуждена была смотреть вперед, и лицо ее приняло мечтательное и томное выражение, как на портрете.
– У вас есть какие-нибудь известия о Робере? – спросила она.
В эту минуту мимо нас прошла г-жа де Вильпаризи.
– Поздненько же вы являетесь, месье, когда вас наконец у себя видишь. – Но заметив, что я разговариваю с ее племянницей, и, может быть, даже предположив, что отношения между нами интимнее, чем ей было известно, прибавила: – Однако я не буду мешать вашей беседе с Орианой (ибо услуги сводни составляют часть обязанностей хозяйки дома). – Не хотите ли прийти в среду пообедать вместе с нею?
В среду я условился обедать с г-жой де Стермарья, поэтому я отказался.
– А в субботу?
В субботу или в воскресенье возвращалась моя мать, и было бы нелюбезно обедать в эти дни не с нею, поэтому я отказался.
– О, да с вами трудно сговориться!
– Отчего вы никогда не зайдете ко мне? – сказала герцогиня Германтская, когда г-жа де Вильпаризи удалилась, чтобы поблагодарить артистов и вручить певице букет роз, вся ценность которого заключалась в преподносившей его руке, так как он стоил не больше двадцати франков. (Это был максимальный расход, на который маркиза шла ради артистов, выступавших один раз. Рядовые участники ее концертов получали розы, написанные хозяйкой.)
– Скучно встречаться только у других. Но если вы не желаете обедать со мной у моей тетки, то отчего бы вам не прийти пообедать ко мне?
Некоторые из засидевшихся под какими-нибудь предлогами гостей, но наконец уходившие, увидев герцогиню сидящей с молодым человеком на узком диванчике, где могло уместиться только двое, подумали, что их плохо осведомили, что разрыва требует не герцог, а герцогиня, и что причиной всему я. Они поспешили распространить эту новость. Я мог прежде всех убедиться в ее ложности. Но меня удивило, что в эти трудные периоды, когда осуществляется еще не завершившийся разрыв, герцогиня, вместо того чтобы уединяться, приглашала к себе человека, которого так мало знала. Я вообразил, что до сих пор она не принимала меня только вследствие нежелания герцога и что теперь, когда он ее покидал, не видела больше препятствий окружить себя людьми, которые были ей по душе.
Две минуты назад я был бы поражен, если бы мне сказали, что герцогиня Германтская собирается позвать меня к себе, а тем более пригласить к обеду. Хотя я отлично знал, что салон Германтов не может заключать особенностей, которые я извлек из этого имени, но тот факт, что он был мне недоступен, вынуждал меня придавать ему характер салонов, описание которых мы прочитали в романах или которые видели во сне, заставлял меня, даже когда я был уверен, что он похож на все остальные салоны, представлять его совсем по-иному; он отделен был от меня преградой, за которой кончается реальное. Пообедать у Германтов было все равно что предпринять давно желанное путешествие, вынести мечту из недр сознания и поместить ее во внешний мир, или завязать знакомство с призраком. Самое большее, я мог думать, что речь идет об одном из тех обедов, на которые хозяева дома приглашают так: «Приходите, не будет решительно никого, кроме нас», – словно приписывая парии испытываемую ими боязнь видеть его в обществе других своих знакомых и пытаясь даже превратить в завидную привилегию, приберегаемую только для самых близких друзей, карантин изгоя, дикаря, которому неожиданно оказано покровительство. Я почувствовал, напротив, что герцогиня Германтская желает угостить меня самым приятным, что у нее было, когда она сказала, рисуя мне фиалковую красоту приезда к тетке Фабриция и чудо знакомства с графом Моска.
– Не будете ли вы свободны в пятницу, чтобы провести время в тесном кругу? Это было бы мило. Будет принцесса Пармская, прелестная женщина. Если я вас приглашаю, то лишь для того, чтобы вы встретились с приятными людьми.
Пренебрегаемая в промежуточных светских кругах, которые вовлечены в непрерывное восходящее движение, семья играет, напротив, важную роль в кругах неподвижных, вроде мелкой буржуазии и княжеской аристократии, которая не стремится к возвеличению, потому что над нею, с ее специфической точки зрения, нет ничего. Дружба, которую мне свидетельствовали «тетка Вильпаризи» и Робер, должно быть, привлекла ко мне (о чем я и не подозревал) любопытство герцогини Германтской и ее друзей, видевшихся только друг с другом и всегда вращавшихся в одном и том же кругу.
Об этих родственниках герцогиня ежедневно получала семейные, будничные сведения, очень отличные от того, что мы воображаем; если в такого рода сведениях упоминается и о нас, то поступки наши не только не выкидываются, как пылинка из глаза или капля воды из дыхательного горла, но иногда запечатлеваются, становятся предметом обсуждения и разговоров целые годы после того, как мы сами о них позабыли, в доме, где мы с удивлением их находим, точно наше письмо в какой-нибудь драгоценной коллекции автографов.
Рядовые светские люди могут защищать двери своего дома от постороннего вторжения. Но двери дома Германтов ему не подвергались. Посторонние почти никогда не имели случая проходить перед ними. Наметив то или иное лицо, герцогиня не интересовалась его положением в свете, потому что положение это было вещью, которую сама она создавала и которая ничего не могла ей прибавить. Она принимала в расчет только личные достоинства, а г-жа де Вильпаризи и Сен-Лу сказали ей, что они у меня есть. И, я думаю, она бы им не поверила, если бы не заметила, что родным ее не удается заставить меня прийти, когда им хочется, и что я, значит, светом не дорожу, а это казалось герцогине признаком принадлежности незнакомца к «приятным людям».
Надо было видеть, как во время разговора о женщинах, которых она недолюбливала, герцогиня менялась в лице, едва только называли в связи с одной из этих женщин имя хотя бы ее невестки. «О, она прелестна», – говорила герцогиня с видом тонкой уверенности. Единственным основанием для этого было то, что дама, о которой шла речь, не согласилась быть представленной маркизе де Шосгро и принцессе Силистрийской. Она умалчивала, что дама эта не согласилась быть представленной также и ей, герцогине Германтской. Однако так было, и с того дня герцогиня все время ломала голову, что могло происходить у дамы, с которой так трудно познакомиться. Она умирала от желания быть у нее принятой. Светские люди настолько привыкли, чтобы с ними искали знакомства, что всякий, кто их избегает, кажется им диковинкой и всецело завладевает их вниманием.
Действительно ли герцогиня Германтская (после того как я больше не любил ее) пригласила меня потому, что я не искал сближения с ее родными, хотя они искали сближения со мной? Не знаю. Во всяком случае, решив меня пригласить, она хотела попотчевать меня всем, что у нее было лучшего, и удалить тех своих знакомых, которые могли бы помешать мне повторить свой визит, тех, кого она считала скучными. Я не знал, чему приписать изменение пути герцогини, когда она отклонилась от своей орбиты, села рядом со мной и пригласила меня к обеду, – оно было действием неизвестных причин, потому что мы не обладаем специальным органом чувств, который осведомлял бы нас в этом отношении. Мы воображаем, что малознакомые с нами люди – как в данном случае герцогиня – думают о нас только в редкие минуты, когда нас видят. Между тем идеальное забвение, которому они будто бы нас предают, есть чистейшая выдумка. Настолько, что когда в тишине одиночества, подобной тишине ясной ночи, мы воображаем себе светских королев шествующими своим небесным путем на бесконечном расстоянии от нас, то невольно вздрагиваем от неприятного чувства или от удовольствия, если на нас падает сверху, точно аэролит с высеченным на нем нашим именем, которое мы считали неизвестным на Венере или на Кассиопее, приглашение к обеду или злая сплетня.
Быть может – в подражание персидским царям, которые, по словам «Книги Эсфирь», заставляли читать себе памятную книгу, куда вписаны были имена граждан, засвидетельствовавших им свою преданность, – герцогиня Германтская, заглядывая иногда в список людей благонамеренных, говорила обо мне: «Человек, которого мы пригласим к обеду». Но другие мысли отвлекали ее:
до того мгновения, когда она меня заметила сидящим в одиночестве, как Мардохей у ворот дворца; вид мой освежил ее память, и, подобно Артаксерксу, она пожелала осыпать меня своими милостями.
Однако я должен сказать, что изумление противоположного рода сменило во мне то, которое я почувствовал, когда герцогиня Германтская пригласила меня. Я нашел, что скромность и признательность требуют от меня не скрывать его, а, напротив, в преувеличенной форме выразить доставленное им удовольствие. Герцогиня, собиравшаяся на другой вечер, в ответ на это сказала, как бы в оправдание своего поступка, боясь, чтобы я не истолковал его превратно, – настолько удивленный был у меня вид: «Вы ведь знаете, что я тетка Робера де Сен-Лу, который вас очень любит, и притом мы уже встречались здесь». Я ответил, что мне это известно и что я знаком также с г-ном де Шарлюсом, который был очень добр ко мне в Бальбеке и в Париже.
Это, по-видимому, удивило герцогиню, и взгляд ее направился, точно для проверки, к какой-то более старой странице внутренней книги.
– Как, вы знакомы с Паламедом?
Имя это приобрело в устах герцогини большую нежность благодаря естественности и простоте, с которой она говорила о столь блестящем человеке, являвшемся для нее, однако, только деверем и кузеном, товарищем ее детства. Имя Паламед вносило в серую мглу, которой была для меня жизнь герцогини Германтской, ясность тех длинных летних дней, когда она девочкой играла с ним в саду в Германте. Больше того, в этот давно уже миновавший период их жизни Ориана Германтская и кузен ее Паламед были совершенно непохожи на то, чем они стали теперь: г-н де Шарлюс был тогда всецело поглощен искусством, вкус к которому он настолько обуздал впоследствии, что я был крайне изумлен, узнав, что он автор желтых и черных ирисов на огромном веере, который раскрывала в эту минуту герцогиня. Она могла бы также показать мне маленькую сонатину, которую он когда-то сочинил для нее. Я совершенно не подозревал, что барон обладает всеми этими талантами, о которых он никогда не говорил. Заметим мимоходом, что г-н де Шарлюс был далеко не в восторге от того, что в семье его называли Паламедом. Что касается Меме, то еще можно было понять, почему это уменьшительное ему не нравилось. Подобного рода нелепые сокращения свидетельствуют о непонимании аристократией собственной поэзии (таким же непониманием отличаются, впрочем, и евреи; племянник леди Руфус Израэльс, называвшийся Моисеем, известен был в свете под кличкой Момо) и в то же время о ее старании иметь такой вид, точно она не придает значения аристократическим особенностям. А у г-на де Шарлюса было в этой области больше поэтического воображения и показной гордости. Но причина его недолюбливания Меме заключалась не в этом, ибо ему не нравилось и красивое имя Паламед. Нет, зная свою принадлежность к знатному роду и дорожа ею, барон хотел бы, чтобы брат и невестка говорили о нем «Шарлюс» подобно тому, как королева Мария Амелия или герцог Орлеанский могли говорить о своих сыновьях, внуках, племянниках и братьях «Жуанвиль, Немур, Шартр, Пари».
– Какой, однако, скрытник этот Меме, – воскликнула герцогиня. – Мы много говорили ему о вас, и он сказал, что был бы очень рад познакомиться с вами, совсем так, точно он вас никогда не видел. Согласитесь, что он чудак и – что не очень любезно говорить о девере, которого я обожаю и в котором восхищаюсь редкими качествами, – по временам немного сумасшедший?
Меня очень поразило это слово в применении к г-ну де Шарлюсу, и я подумал, уж не полусумасшествием ли объясняются некоторые вещи: например, то, что его так восхищала мысль предложить Блоку поколотить свою мать. Я обратил внимание, что не только вещи, которые говорил г-н де Шарлюс, но и его манера говорить о них создавали впечатление, что он не совсем в своем уме. Когда мы в первый раз слышим адвоката или актера, нас удивляет их тон, так непохожий на тон разговорной речи. Но убедившись, что все находят его вполне естественным, мы ни слова не говорим другим, ни слова не говорим себе самим, мы довольствуемся тем, что оцениваем степень таланта. Самое большее, мы думаем, глядя на какого-нибудь актера из «Комеди Франсез»: почему он не уронил поднятой руки, а опускал ее прерывистым движением, с частыми остановками, по крайней мере в течение десяти минут? Или, слушая какого-нибудь Лабори[85]85
Лабори, Фернан (1860–1917) – выдающийся французский адвокат.
[Закрыть]: почему, едва только открыв рот, он начал издавать эти трагические, неожиданные звуки, чтобы сказать самую простую вещь? Но так как все считают, что так и нужно, то мы не шокированы. Точно так же, поразмыслив, слушатель приходил к заключению, что г-н де Шарлюс говорит о себе выспренно, тоном, нисколько не похожим на тон обыкновенной речи. Казалось, что каждую минуту его могут спросить: «Почему вы так громко кричите? Почему вы так заносчивы?» Однако все, точно по молчаливому уговору, допускали, что так оно и должно быть. И вы присоединялись к кружку слушателей, которые одобрительно принимали разглагольствования барона. Но в иные минуты посторонний человек наверняка считал, что слышит крик умалишенного.
– Уверены ли вы, что не путаете, что точно говорите о моем девере Паламеде? – прибавила герцогиня с некоторой грубостью, сочетавшейся у нее с простотой.
Я отвечал, что совершенно в этом уверен и что, по-видимому, г-н де Шарлюс плохо расслышал мое имя.
– Ну, я вас покидаю, – сказала мне словно с сожалением герцогиня Германтская. – Мне надо на минутку съездить к принцессе де Линь. Вы у нее не бываете? Нет? Вы не любите света? Вы совершенно правы, это убийственно. Если бы я не была обязана! Но она моя кузина, это было бы нелюбезно. Я сожалею эгоистически, потому что я могла бы вас отвезти и даже привезти обратно. В таком случае до свидания, я рада, что увижу вас в пятницу.
Что г-н де Шарлюс краснел за меня перед г-ном д’Аржанкуром, еще куда ни шло. Но что он отрицал знакомство со мной перед своей невесткой, которая имела такое высокое представление о нем, между тем как это знакомство было вполне естественно, поскольку я был знаком с его теткой и его племянником, – этого я не мог понять.
Замечу в заключение, что с известной точки зрения герцогиня Германтская обладала подлинным величием, которое состояло в том, что она начисто вычеркивала из своей памяти вещи, которых другие никогда не могли бы полностью забыть. Если бы даже я никогда не изводил ее, не наблюдал за ней, не выслеживал на утренних прогулках, если бы даже она никогда не отвечала на мой ежедневный поклон с плохо скрываемым раздражением, никогда не прогоняла Сен-Лу после его настойчивых просьб пригласить меня, то и тогда она не могла бы обойтись со мной благороднее, естественнее и любезнее. Она не только воздерживалась от объяснений по поводу прошлого, от полуслов, от двусмысленных улыбок, от намеков; в ее теперешней приветливости, без оглядок назад, без недомолвок, не только заключалось нечто столь же гордо прямолинейное, как ее величественная осанка, но все жалобы, какие могли быть у нее на кого-нибудь в прошлом, рассыпались без остатка в прах, и самый этот прах был так далеко выброшен из ее памяти или по крайней мере из ее обхождения, что при взгляде на ее лицо каждый раз, когда ей приходилось улаживать, восхитительно упрощать то, что у стольких других послужило бы предлогом для холодности и для упреков, вы испытывали чувство своеобразного очищения.
Но если меня удивила перемена, совершившаяся в ней по отношению ко мне, то насколько же сильнее был я удивлен, найдя в себе еще большую перемену по отношению к ней. Давно ли было то время, когда я обретал жизнь и силы, только строя все новые и новые планы, отыскивая человека, который ввел бы меня к ней и после этой первой радости принес бы еще множество других моему все более и более требовательному сердцу? Только неспособность что-нибудь придумать побудила меня отправиться в Донсьер к Роберу де Сен-Лу. И теперь письмо его привело меня в волнение, но причиной этого волнения была г-жа де Стермарья, а не герцогиня Германтская.
Чтобы покончить с этим вечером, прибавим, что через несколько дней в связи с ним произошло одно событие, которое меня очень удивило и поссорило на некоторое время с Блоком, – событие, заключающее в себе одно из тех любопытных противоречий, объяснение которых читатель найдет в конце этого тома («Содом», I). Итак, у г-жи де Вильпаризи Блок все время расхваливал мне любезность г-на де Шарлюса, который, встречая Блока на улице, смотрел ему в глаза, как если бы он был с ним знаком или имел большое желание с ним познакомиться и хорошо знал, кто он такой. Сначала это вызвало у меня улыбку: я вспомнил, с какой резкостью Блок отзывался о том же г-не де Шарлюсе в Бальбеке. Я подумал, что Блок, по примеру своего отца, попросту знает барона, «не будучи с ним знаком». А то, что он принимал за любезный взгляд, было взглядом, брошенным на него случайно. Но Блок привел столько подробностей и был настолько уверен в желании г-на де Шарлюса два или три раза подойти к нему, что, припомнив многочисленные вопросы барона о моем приятеле, которые он мне задавал, когда мы вместе возвращались с визита к г-же де Вильпаризи, я пришел к заключению, что Блок, пожалуй, не лжет, что г-н де Шарлюс узнал его имя, его приятельские отношения со мной и так далее. Вот почему несколько времени спустя, в театре, я попросил г-на де Шарлюса представить ему Блока и, получив согласие, привел моего приятеля. Но едва только г-н де Шарлюс увидел Блока, как на лице его изобразилось быстро подавленное изумление, которое сменила бешеная ярость. Он не только не подал руки Блоку, но каждый раз, как последний обращался к нему, отвечал крайне заносчиво, раздраженно и оскорбительно. В результате Блок, который, по его словам, получал до сих пор от барона только улыбки, решил, что я не только не оказал ему услуги, а повредил ему во время короткого разговора, за которым, зная пристрастие г-на де Шарлюса к этикету, я ему сказал о моем товарище, перед тем как привести его. Блок покинул нас в полном изнеможении, точно человек, вздумавший прокатиться на лошади, которая каждую минуту готова понести или плыть против волн, которые его непрестанно выбрасывают на каменистый берег, и шесть месяцев со мной не разговаривал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.