Текст книги "Германт"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)
– Я не вижу никакой заслуги в том, что знаю цветы, ведь я всегда жила среди полей, – скромно отвечала г-жа де Вильпаризи. – Но, – прибавила она с изысканной вежливостью, обращаясь к князю, – если я еще совсем молоденькой получила о них немного более серьезные познания, чем другие деревенские дети, то этим обязана одному из благороднейших ваших соотечественников, господину фон Шлегелю[57]57
Шлегель, Август Вильгельм, фон (1767–1845) – немецкий писатель, поэт и литературный критик, один из основоположников романтизма.
[Закрыть]. Я его встретила у Бройлей[58]58
Бройль, Ашиль, герцог де (1785–1870) – французский государственный деятель, постоянный член кабинета министров при Луи-Филиппе.
[Закрыть], к которым привела меня тетка Корделия[59]59
Корделия Луиза Эшарис Грефюль (1796–1847), супруга графа Бонифация де Кастеллан (1788–1862). В действительности она не была женой маршала, так как граф де Кастеллан получил это звание после ее смерти.
[Закрыть] (жена маршала де Кастеллана). Очень хорошо помню, как Лебрен[60]60
Лебрен, Пьер Антуан (1785–1873) – французский поэт и драматург.
[Закрыть], де Сальванди[61]61
Сальванди, Нарсисс, граф (1795–1856) – французский писатель и государственный деятель.
[Закрыть] и Дудан[62]62
Дудан, Хименес (1800–1872) – французский писатель, секретарь герцога де Бройля.
[Закрыть] навели его на разговор о цветах. Я была совсем маленькая и не могла хорошо понимать того, что он говорил. Но он с удовольствием играл со мной и, вернувшись к себе на родину, прислал мне прекрасный гербарий на память об одной нашей совместной прогулке в фаэтоне, во время которой я заснула у него на коленях. Я постоянно хранила этот гербарий, и он научил меня замечать такие особенности цветов, на которые без него я бы не обратила внимания. Когда госпожа де Барант[63]63
Госпожа де Барант – Мария Жозефина Сезарина д’Удто, баронесса де Барант (1794–1877), французская аристократка и писательница.
[Закрыть] опубликовала несколько писем госпожи де Бройль, красивых и манерных, как сама она, то я надеялась найти в них некоторые из разговоров господина фон Шлегеля. Но эта женщина искала в природе только доводов в защиту религии.
Робер подозвал меня в глубину салона, где он был с матерью.
– Какой ты милый, – сказал я ему, – как тебя отблагодарить? Может быть, завтра мы вместе пообедаем?
– Завтра изволь, но в таком случае с Блоком: я его встретил возле дверей; поздоровался он со мной холодно, – ведь я не умышленно оставил без ответа два его письма (он не сказал мне, что это его задело, но я и без того понял), – а потом он был со мной так ласков, что я не мог проявить неблагодарность к столь преданному другу. Я ясно чувствую, что между нами, по крайней мере с его стороны, это навеки.
Не думаю, чтобы Робер совершенно заблуждался. Яростное поношение часто бывало у Блока следствием живой симпатии, когда он почему-либо считал, что ему не отплачивают той же монетой. И так как он плохо представлял себе жизнь других и совсем не думал о том, что можно быть больным, путешествовать и так далее, то восьмидневное молчание тотчас же представлялось ему результатом преднамеренной холодности. Вот почему я никогда не верил, что все его неистовства в качестве друга, а впоследствии в качестве писателя, коренятся в нем сколько-нибудь глубоко. Они достигали крайних пределов, если ответом на них был вид, исполненный ледяного достоинства, или какая-нибудь пошлость, еще пуще его раззадоривавшая, но часто смягчались, когда мой приятель встречал теплую симпатию.
– Не говори, что я милый, – продолжал Сен-Лу, – это твоя фантазия. С моей стороны тут нет никакой заслуги. Тетушка сказала, что это ты от нее бегаешь, не говоришь с ней ни слова. Она думает, что ты имеешь что-нибудь против нее.
К счастью для меня, если бы я был одурачен этими словами, то близкий наш отъезд в Бальбек помешал бы всякой попытке вновь увидеться с герцогиней Германтской, уверить ее, что я ничего против нее не имею, и заставить ее таким образом показать, что это она за что-то недовольна мной. Но мне стоило только вспомнить, что она даже не предложила мне пойти посмотреть на картины Эльстира. Впрочем, тут не было разочарования: я вовсе и не ожидал, что она со мной заговорит об этом, так как знал, что не нравлюсь ей, что мне нечего надеяться на то, чтобы она полюбила меня; самое большее, я мог желать, чтобы благодаря доброте герцогини во мне осталось от нее – ведь я виделся с ней последний раз перед отъездом из Парижа, – милое во всех своих подробностях впечатление, которое я увез бы с собой в Бальбек продолженным до бесконечности, нетронутым, вместо воспоминания, составленного из тоски и грусти.
Г-жа де Марсант то и дело прерывала беседу с Робером, чтобы сказать мне, как часто он говорил ей обо мне и как он меня любит; ее обходительность была мне почти тягостна, ибо я чувствовал, что она продиктована боязнью прогневить своего сына, которого эта любящая мать еще не видела сегодня и с которым жаждала остаться наедине; очевидно, в глазах виконтессы ее власть над сыном уступала моей, и это заставляло ее так внимательно относиться ко мне. Слыша, как я однажды спрашивал Блока о г-не Ниссим Бернаре, его дяде, г-жа де Марсант осведомилась, не тот ли это, который жил в Ницце.
– В таком случае он знал господина де Марсанта еще до его женитьбы на мне, – отвечала г-жа де Марсант. – Муж часто превосходно отзывался о нем, считал его человеком очень чутким и благородным.
«Единственный раз в жизни он не солгал, это невероятно», – подумал бы Блок.
Все время мне хотелось сказать г-же де Марсант, что Робер питает к ней бесконечно бо́льшую привязанность, чем ко мне, и что если бы даже она относилась ко мне враждебно, все равно я не стал бы настраивать Робера против нее, не пытался бы оторвать его от нее. Но после ухода герцогини Германтской я мог более спокойно наблюдать Робера, и только тогда заметил, что к окаменелому и мрачному лицу моего друга как будто снова подступает закипевший в нем гнев. Я боялся, не подействовало ли на него воспоминание о сегодняшней сцене в ресторане и не почувствовал ли он себя униженным тем, что безропотно позволил своей любовнице так грубо обращаться с ним в моем присутствии.
Вдруг он высвободился от г-жи де Марсант, которая обняла его за шею, подошел ко мне, увлек меня за конторку с цветами, у которой снова уселась г-жа де Вильпаризи, и пригласил следовать за ним в маленький салон. Я направился туда довольно быстрым шагом, как вдруг г-н де Шарлюс, может быть, подумав, что я собираюсь уходить, оставил г-на фон Фаффенгейма, с которым он разговаривал, и сделал крутой поворот, очутившись прямо передо мной. Я с беспокойством увидел, что он берет шляпу с вензелем Г и герцогской короной. У двери в маленький салон он сказал, не глядя на меня:
– Так как я вижу, что вы теперь бываете в свете, то доставьте мне удовольствие: зайдите навестить меня. Но это довольно сложно, – прибавил он с невнимательным и озабоченным видом, как если бы речь шла об удовольствии, которое он боялся потерять навсегда, если упустит случай сговориться со мной, как его осуществить. – Я редко бываю дома, вам надо будет мне написать. Но я предпочел бы объяснить вам это в более спокойной обстановке. Сейчас я ухожу. Хотите сделать несколько шагов со мной? Я задержу вас только на одну минуту.
– Вам бы следовало быть более внимательным, месье, – сказал я. – Вы захватили по ошибке чужую шляпу.
– Вы хотите помешать мне взять мою шляпу?
Я вообразил, так как подобный случай произошел недавно со мной, что кто-нибудь унес шляпу барона и он завладел первой попавшейся, чтобы не выйти на улицу с непокрытой головой, и что теперь, разоблачив его хитрость, поставил его в неловкое положение. Я сказал, что сначала мне надо обменяться несколькими словами с Сен-Лу, и прибавил:
– Сейчас он разговаривает с этим идиотом герцогом Германтским.
– Ах, это прелестно, я передам моему брату!
– Вот как? Вы думаете, что это может быть интересно господину де Шарлюсу?
(Я воображал, что если у него есть брат, то тоже должен называться Шарлюсом. Правда, Сен-Лу давал мне какие-то объяснения на этот счет, но я их забыл.)
– Кто вам говорит о господине де Шарлюсе? – прикрикнул на меня барон. – Ступайте к Роберу!.. Я знаю, что сегодня утром вы принимали участие в одном из завтраков-оргий, которые он устраивает с позорящей его женщиной. Вам бы следовало употребить все ваше влияние, чтобы растолковать ему, как он огорчает свою бедную мать и всех нас, таская в грязи наше имя.
Я хотел было ответить, что на этом скандальном завтраке говорилось только об Эмерсоне[64]64
Эмерсон, Ральф Уолдо (1803–1882) – американский философ и поэт.
[Закрыть], Ибсене[65]65
Ибсен, Генрик (1828–1906) – норвежский драматург, защитник прав личности против притязаний общества.
[Закрыть], Толстом и что молодая женщина уговаривала Робера пить только воду; желая пролить немного бальзама на уязвленную, казалось мне, гордость Робера, я попробовал оправдать его любовницу. Я не знал, что в эту минуту, несмотря на весь свой гнев на нее, Сен-Лу упрекал только себя. Даже в ссорах добряка со злюкой, когда вся правота на одной стороне, всегда найдется мелочь, которая может дать злюке видимость правоты в одном каком-нибудь пункте. И так как всеми прочими пунктами злюка пренебрегает, то стоит только добряку почувствовать потребность в ней, быть угнетенным разлукой, как упадок сил сделает его щепетильным, он припомнит сделанные ему нелепые упреки и начнет думать, что они, пожалуй, не лишены некоторого основания.
– Я считаю, что был не прав в этой истории с колье, – сказал мне Робер. – Разумеется, у меня не было никакого дурного намерения, но я прекрасно знаю, что у других своя точка зрения и они плохо нас понимают. У бедняжки было суровое детство. Для нее я все-таки богач, который считает, что он все может получить за деньги, и с которым бедняк не в состоянии бороться, идет ли речь о том, чтобы повлиять на Бушерона, или же о том, чтобы выиграть в суде какое-нибудь дело. Конечно, она была жестока со мной – человеком, который всегда заботился только о ее благе, – но я отлично понимаю: она думает, будто я хотел дать ей почувствовать, что ее можно удержать деньгами, хотя это неправда. Она так меня любит, могу себе представить, что она сейчас говорит! Бедняжечка! Если бы ты знал, какая она деликатная! Я не в силах этого тебе передать. Она часто делала для меня очаровательные вещи. Как она, должно быть, несчастна в эту минуту! Во всяком случае, что бы там ни произошло, я не хочу, чтобы она принимала меня за хама, сейчас же бегу к Бушерону и беру колье. Кто знает: может быть, увидев этот мой поступок, она согласится, что была не права. Видишь ли, для меня совершенно невыносима мысль, что она страдает в эту минуту. Собственные страдания мы знаем, это пустяки, но она… Думать, что она страдает, и быть бессильным представить себе это, я с ума сойду. Я предпочел бы навсегда лишиться ее, только бы не покидать ее страдающей. Пусть она будет счастлива без меня, если так надо, – это все, чего я прошу. Послушай, ты знаешь, все, что ее касается, для меня огромно, принимает космические размеры, я сейчас же бегу к ювелиру и потом буду просить у нее прощения. Пока я не буду у нее, чего только она обо мне не подумает! Ах, если бы она знала, что я сейчас к ней приду! На всякий случай ты, может быть, сходил бы к ней? Кто знает, все, может быть, устроится. Может быть, – сказал он с улыбкой, как бы не смея верить в такое счастье, – мы поедем втроем обедать за город. Но сейчас еще ничего не известно, я так плохо умею к ней подойти; бедняжка, мой шаг, может быть, оскорбит ее. Кроме того, ее решение, может быть, бесповоротно.
Робер вдруг потащил меня к своей матери.
– Прощайте, – сказал он ей, – мне непременно надо уезжать. Не знаю, когда получу отпуск: должно быть, не раньше чем через месяц, – но как только узнаю, напишу вам.
Конечно, Робер не принадлежал к числу тех сыновей, которые, бывая в свете с матерью, считают, что раздражительное отношение к ней должно служить противовесом улыбкам и поклонам, которые они расточают другим. Нет ничего распространеннее этой гнусной мстительности людей, по-видимому думающих, что грубое обращение с родными является естественным дополнением к фрачной паре. Что бы ни сказала бедная мать, сын ее, точно его взяли в гости насильно и он желает заставить дорого заплатить за свое присутствие, немедленно обрывает все ее робкие фразы ироническими, резкими и жестокими возражениями; мать мигом присоединяется (хотя этим она его не обезоруживает) к мнению этого высшего существа, которое она по-прежнему будет каждому расхваливать в его отсутствие как восхитительный характер, но которое не пощадит ее все же ни от одного из своих колких словечек. Сен-Лу был совсем другой, но его огорчение разрывом с Рахилью приводило к тому же результату, и он был не менее резок с матерью, чем только что описанные сыновья. И когда он произнес свои слова, я снова увидел, что то же движение, подобное взмаху крыла, от которого г-жа де Марсант не в силах была удержаться при появлении сына, еще раз всю ее всколыхнуло, но теперь она приковала к нему свое встревоженное лицо и опечаленные глаза.
– Как, Робер, ты уходишь, ты серьезно говоришь? Бедный мальчик! Единственный день, когда я могла с тобой побыть!
И совсем тихо, самым натуральным тоном, в котором она старательно истребила всякую печальную нотку, чтобы не внушить сыну жалости, которая, может быть, была бы жестокой для него или бесполезной, способной только привести его в раздражение, прибавила, точно довод простого здравого смысла:
– Ты знаешь, что это нелюбезно – то, что ты делаешь.
Но в эту простоту она вкладывала столько робости, желая показать сыну, что она не покушается на его свободу, столько нежности, чтобы не создать впечатления, будто она мешает его удовольствиям, что Сен-Лу не мог не подметить в себе возможности расчувствоваться, то есть препятствия провести вечер со своей приятельницей, поэтому рассердился:
– Очень жаль, но любезно это или нет, я ничего не могу поделать.
И он осыпал мать упреками, которых, как ему, вероятно, ясно было, он заслуживал сам. Так за эгоистами всегда остается последнее слово: когда они принимают непреклонные решения, то чем трогательнее чувство, к которому обращаются в них, чтобы они образумились, тем более заслуживают в их глазах осуждения – не сами они, упорствующие, а те, кто вынуждает их упорствовать, так что их твердость может дойти до крайней жестокости, но это только отягчает, с их точки зрения, вину существа, которое имеет неделикатность мучиться, быть правым, и тем малодушно ставит их в тягостное положение людей, действующих наперекор разбуженной в них жалости. Впрочем, г-жа де Марсант и сама перестала настаивать, ибо чувствовала, что все равно ей не удержать Робера.
– Я оставлю тебя, – сказал он мне, – но, пожалуйста, мама, не задерживайте его, потому что ему надо сейчас сделать один визит.
Я ясно чувствовал, что не могу доставить никакого удовольствия г-же де Марсант, но был доволен тем, что не ушел с Робером, иначе она сочла бы меня участником удовольствий, которые отнимали у нее сына. Мне хотелось найти какое-нибудь оправдание поведению ее сына: не столько из расположения к нему, сколько из сострадания к ней, – но первой заговорила она:
– Бедный мальчик, я уверена, что огорчила его. Видите ли, месье, матери большие эгоистки, а между тем у него не много удовольствий: он так редко приезжает в Париж. Боже мой, если он еще не ушел, то я хотела бы вернуть его: не для того, чтобы удержать, понятно, а чтобы сказать, что я на него не сержусь, что я считаю его правым. Вы ничего не будете иметь против, если я пойду посмотрю на лестницу?
Мы вышли из салона.
– Робер, Робер! – окликнула она. – Нет, ушел; слишком поздно.
Теперь я бы столь же охотно взялся помогать разрыву Робера с его любовницей, как несколько часов назад помог бы ему уехать с нею вместе. В одном случае Сен-Лу счел бы меня вероломным другом, в другом – родные Сен-Лу назвали бы меня его злым гением. Я был, однако, одним и тем же человеком на протяжении этих нескольких часов.
Мы вернулись в салон. Не видя с нами Сен-Лу, г-жа де Вильпаризи обменялась с г-ном де Норпуа теми подозрительными, насмешливыми и не очень сострадательными взглядами, какие у нас бывают, когда мы показываем на слишком ревнивую жену или слишком нежную мать (которые часто смешат других); взгляд этот означает: «Э, да никак была гроза!»
Робер отправился к любовнице, захватив великолепное колье, которое согласно условиям между ними он бы не должен был ей дарить. Впрочем, это дела не изменило, потому что она отказалась от подарка; ему и впоследствии не удалось убедить Рахиль принять это колье. Некоторые приятели Робера думали, что проявленная ею бескорыстность была только расчетом, что она хотела таким образом крепче привязать его к себе, однако она не дорожила деньгами, и если брала их, то, может быть, только для того, чтобы иметь возможность тратить не считая. Мне случалось видеть, как она без толку задаривала людей, которые казались ей бедными. «В настоящее время, – говорили Роберу друзья, чтобы парализовать ядовитым замечанием впечатление от какого-нибудь бескорыстного поступка Рахили, – она, должно быть, слоняется в променуаре Фоли-Бержер. О, она загадка, эта Рахиль, настоящий сфинкс». Впрочем, сколько мы видим своекорыстных – потому что живут на содержании, – женщин, которые из деликатности, зацветающей среди этой жизни, ставят по собственному почину тысячу маленьких границ щедрости своего любовника!
Робер почти ничего не знал об изменах своей любовницы, и мысль его работала над ничтожными пустяками по сравнению с действительной жизнью Рахили, жизнью, которая начиналась каждый день лишь после того, как он ее покидал. Робер почти ничего не знал обо всех этих изменах. Но если бы он и узнал о них, это не поколебало бы его доверия к Рахили. Ибо существует очаровательный закон природы, действующий в самых сложных обществах, согласно которому мы живем, ровно ничего не зная о существе, которое любим. По одну сторону зеркала влюбленный говорит себе: «Это ангел, никогда она не будет моей, мне остается только умереть, однако она меня любит; она так меня любит, что, может быть… но нет, это невозможно». И, доведенный до неистовства желанием, истомленный ожиданием, сколько драгоценностей кладет он у ног этой женщины, как усердно занимает он деньги, чтобы избавить ее от забот. Однако по другую сторону перегородки, через которую слова так же не долетают до него, как те реплики, которыми обмениваются гуляющие перед аквариумом, публика говорит: «Вы с ней незнакомы? Рад за вас: она обворовала, разорила тьму мужчин, худшей девки на свете нет. Это просто мошенница. И продувная!» Может быть публика не так уж не права, прилагая к ней этот последний эпитет, ибо даже скептик, не влюбленный по-настоящему в эту женщину, а которому она только нравится, говорит своим приятелям: «Нет-нет, дорогой мой, это вовсе не кокотка; я не говорю, что в жизни у нее не было двух или трех капризов, но это не продажная женщина, или если она и продается, то очень дорого. Или пятьдесят тысяч франков, или ни одного сантима». Между тем он истратил на нее пятьдесят тысяч франков, он обладал ею один раз, но она, найдя, впрочем, сообщника в нем самом, в лице его самолюбия сумела его убедить, что он из числа тех, которые обладали ею даром. Таково наше общество, где каждое существо двойственно, где даже особы наиболее разоблаченные, пользующиеся самой дурной славой, всегда воспринимаются нами в глубине некоторой раковины, мягкого кокона, под покровом какой-нибудь восхитительной диковинки природы. В Париже было два безупречных человека, которым Сен-Лу перестал кланяться и о которых не мог говорить без дрожи в голосе, называя их эксплуататорами женщин: оба они были вконец разорены Рахилью.
– Я упрекаю себя только в одном, – сказала мне вполголоса г-жа де Марсант, – в том, что я назвала его нелюбезным. Сказать ему, моему обожаемому сыну, совершенно исключительному мальчику, при единственной нашей встрече, сказать ему, что он нелюбезен, – да я бы предпочла, чтобы меня ударили палкой, ибо я уверена, что, как бы ни развлекался сегодня вечером мой мальчик, которому выпадает так мало удовольствий, весь вечер у него будет испорчен этими несправедливыми словами. Однако, месье, я вас не удерживаю, ведь вы торопитесь.
Г-жа де Марсант простилась со мной с огорчением. Чувство это относилось к Роберу, она была искренна. Но тут перестала быть искренной и вновь сделалась знатной дамой.
– Я была так заинтересована, так счастлива разговором с вами. Мерси! Мерси!
И с униженным видом она устремила на меня признательные упоенные взоры, как если бы разговор со мной был одним из величайших удовольствий, которые она знала в жизни. Прелестные эти взоры великолепно гармонировали с черными цветами на ее белом платье в разводах; то были взоры знатной дамы, знающей свое ремесло.
– Да я совсем не тороплюсь, мадам, – отвечал я, – к тому же я поджидаю господина де Шарлюса, с которым мы условились уйти вместе.
Г-жа де Вильпаризи услышала эти слова, и мне показалось, что они ей не понравились. Если бы речь шла не о вещи, которая не могла вызвать чувства этого рода, то я бы подумал, что в г-же де Вильпаризи была потревожена стыдливость. Но подобное предположение даже не возникло в моем уме. Я был доволен герцогиней Германтской, Сен-Лу, г-жой де Марсант, г-ном де Шарлюсом, г-жой де Вильпаризи. Я не размышлял и весело говорил все, что случайно приходило мне в голову.
– Вы собираетесь уходить с моим племянником Паламедом? – спросила маркиза.
Думая, что г-же де Вильпаризи будет очень приятно узнать, что я нахожусь в близких отношениях с ее племянником, которого она так ценила, я весело ей ответил:
– Он мне предложил выйти вместе с ним. Я в восторге. Впрочем, мы в более близких отношениях друг с другом, чем вы думаете, мадам, и я твердо решил сойтись с ним еще ближе.
Недовольство г-жи де Вильпаризи перешло в тревогу, и она сказала мне с озабоченным видом:
– Не ждите его, он занят разговором с господином фон Фаффенгеймом. Он уже позабыл о том, что вам говорил. Ну, ступайте, пользуйтесь случаем, пока он стоит к вам спиной.
Первое чувство г-жи де Вильпаризи было бы похоже на стыд, если бы обстановка давала для этого какой-нибудь повод. Ее настойчивость, ее сопротивление, если судить только по ее лицу, могли показаться продиктованными целомудрием. Что касается меня, то я не торопился встретиться с Робером и его любовницей. Но г-жа де Вильпаризи придавала, по-видимому, большое значение моему уходу, и я откланялся, решив, что ей, может быть, нужно поговорить с племянником о каком-нибудь важном деле. Рядом с маркизой грузно восседал олимпийски величественный герцог Германтский. Сквозившее из каждой части герцогского тела представление об огромных богатствах как будто придавало ему особенную плотность, точно для создания этого человека, стоившего так дорого, все его составные элементы переплавлены были в один человекообразный слиток. Когда я подошел к нему прощаться, он вежливо встал со своего седалища, и я ощутил косную тридцатимиллионную массу, которую привело в движение, подняло и поставило передо мной старое французское воспитание. Мне казалось, что я вижу перед собой ту статую Зевса Олимпийского, которую Фидий, говорят, вылил из чистого золота. Так могущественна была власть хорошего воспитания над герцогом Германтским, по крайней мере над его телом, ибо она не подчиняла себе так деспотически герцогский ум. Герцог Германтский смеялся собственным остротам, но оставался совершенно безучастным к остротам других.
На лестнице я услышал окликнувший меня сзади голос:
– Вот как вы ожидаете меня, месье!
Это был г-н де Шарлюс.
– Вы ничего не имеете против того, чтобы пройтись немного пешком? – сухо сказал он мне, когда мы спустились во двор. – Мы пройдем до первого подходящего для меня фиакра.
– Вы желали о чем-нибудь со мной поговорить, месье?
– Совершенно верно. Я собирался кое-что вам сказать, но, право, не знаю, скажу ли. Конечно, это могло бы послужить вам отправной точкой для получения бесценных выгод. Но я предвижу также, что в моем возрасте, когда начинаешь ценить спокойствие, это внесет в мою жизнь много хлопот, приведет к большой потере времени. Я спрашиваю себя, стоите ли вы того, чтобы мне брать на себя ради вас все эти хлопоты, но не имею удовольствия знать вас настолько, чтобы прийти к определенному решению. Может быть, впрочем, у вас и нет особенного желания иметь то, что я мог бы сделать для вас, и мне не стоит подвергаться всем этим неприятностям, ибо, со всей откровенностью повторяю вам, месье, мне это ничего не может дать, кроме неприятностей.
Я заявил, что в таком случае не надо и думать об этом. Такой разрыв переговоров пришелся, по-видимому, не по вкусу моему собеседнику.
– Ваша вежливость ничего не значит, – сказал он резким тоном, – нет ничего приятнее хлопот, которые берешь на себя ради человека, их стоящего. Для лучших из нас занятие искусствами, пристрастие к старью, к коллекциям, к садам – это только эрзац, суррогат, алиби. В глубине нашей бочки мы, как Диоген, желаем человека. Мы разводим бегонии и подстригаем тисовые деревья только за неимением лучшего, потому что тисы и бегонии податливы. Но мы предпочли бы отдавать свое время выращиванию человеческого куста, если бы были уверены, что он стоит потраченного труда. Весь вопрос в этом. Вы должны немного знать себя. Сто́ите вы труда или нет?
– Мне ни за что на свете не хотелось бы, месье, причинять вам какое-нибудь беспокойство, – отвечал я, – но что касается моего удовольствия, то, поверьте, все исходящее от вас будет мне чрезвычайно приятно. Я глубоко тронут тем, что вы удостоили меня вашим вниманием и выразили желание быть мне полезным.
К моему большому удивлению, барон почти восторженно поблагодарил меня за эти слова, взяв меня под руку во внезапном порыве фамильярности, которая поражала меня уже в Бальбеке своим контрастом с резкостью его тона.
– При опрометчивости вашего возраста, – сказал он, – вам ничего не стоит обронить иногда слова, способные вырыть непроходимую пропасть между нами. Но те, что вы только что произнесли, напротив, принадлежат к числу таких, которые способны меня тронуть и побудить сделать многое для вас.
Идя таким образом со мною под руку и говоря эти слова, которые, несмотря на примешанное к ним высокомерие, были очень сердечными, г-н де Шарлюс то останавливал свои взгляды на мне с той крайней пристальностью, даже пронзительностью, которая так меня поразила в первое утро моей встречи с ним у бальбекского казино и даже задолго до того – у розового терновника, в тансонвильском парке, рядом с г-жой Сван, которую я считал тогда его любовницей, – то водил ими кругом, осматривая с такой настойчивостью многочисленные в этот час смены фиакры, что некоторые из них останавливались, так как кучера были уверены, что он хочет их подозвать. Но г-н де Шарлюс тотчас же кричал, чтобы они ехали прочь.
– Ни один мне не подходит, – сказал он мне, – все дело тут в фонарях, в квартале, куда они возвращаются. Мне бы хотелось, месье, – добавил он, – чтобы вы не истолковали превратно совершенно бескорыстное и дружеское предложение, которое я собираюсь вам сделать.
Еще больше, чем в Бальбеке, меня поразило, до какой степени его дикция похожа на дикцию Свана.
– Вы настолько умны, я полагаю, что не вздумаете, будто я обращаюсь к вам вследствие «недостатка знакомств», из боязни одиночества и скуки. Я не очень люблю говорить о себе, месье, но, может быть, вы сами это знаете – намек на это был в одной довольно нашумевшей статье «Таймс», – австрийский император, всегда относившийся ко мне благосклонно и изволивший поддерживать со мной родственные отношения, объявил недавно в одном разговоре, сделавшемся достоянием гласности, что если бы возле графа Шамборского[66]66
Граф Шамборский – Анри де Бурбон, герцог Бордоский, граф Шамборский (1820–1883), последний представитель старшей ветви Бурбонов и последний законный претендент на трон Франции после Карла X.
[Закрыть] находился человек, посвященный так же хорошо, как я, в тайные пружины европейской политики, то граф был бы в настоящее время королем Франции. Я часто думал, месье, что в моем распоряжении есть сокровищница опыта – я обязан ею не моим слабым дарованиям, но обстоятельствам, о которых вы, может быть, когда-нибудь узнаете, – род бесценного секретного досье, которым я лично не считал себя вправе пользоваться, но которое окажется кладом для молодого человека, если через несколько месяцев я передам ему то, что собирал более тридцати лет и чем, может быть, обладаю только я один на свете. Я не говорю о наслаждениях интеллектуальных, которые вы получите, узнав кое-какие тайны, хотя Мишле[67]67
Речь идет о Жюле Мишле (1798–1874), французском историке и писателе.
[Закрыть] наших дней отдали бы полжизни, чтобы проникнуть в эти тайны, способные в корне изменить установившийся взгляд на некоторые события. И я говорю не только о совершившихся событиях, но о сцеплении обстоятельств (это было одно из любимых выражений г-на де Шарлюса, и, произнося его, он часто складывал руки точно на молитве, но оставлял пальцы несогнутыми, как бы изображая их переплетом обстоятельства, которые он не определял более точно, и их сцепление). Я вам дам совершенно новое объяснение не только прошлого, но и будущего.
Г-н де Шарлюс прервал свою речь, чтобы задать мне несколько вопросов о Блоке, имя которого упоминалось в салоне г-жи де Вильпаризи, хотя у барона был тогда такой вид, точно он ничего не слышит. Г-н де Шарлюс умел настолько отвлекать тон своего голоса от того, что он говорил, что казалось, будто он думает о чем-то совсем другом и говорит машинально; как будто из простой вежливости спросил он меня, молод ли мой товарищ, красив ли и так далее. Если бы его слышал Блок, то еще сильнее, чем в отношении г-на де Норпуа, но по совсем другим причинам, загорелся бы желанием узнать, за или против Дрейфуса г-н де Шарлюс.
– Если вы желаете расширить свой кругозор, – сказал г-н де Шарлюс, кончив расспрашивать о Блоке, – то совсем не худо иметь в числе своих приятелей нескольких иностранцев.
Я ответил, что Блок – француз.
– Вот как! – удивился г-н де Шарлюс, – а я думал, что он еврей.
Заявление об этой несовместимости склонило меня к мысли, что г-н де Шарлюс настроен против Дрейфуса еще сильнее, чем все антидрейфусары, которых мне приходилось встречать, однако он высказался против обвинения в государственной измене, предъявленного Дрейфусу, но сделано это было в такой форме:
– Кажется, газеты пишут, что Дрейфус совершил преступление против своей родины. Кажется, что так, я не уделяю внимания газетам: я читаю их, когда мою руки, и не нахожу, чтобы ими стоило интересоваться. Во всяком случае, никакого преступления тут нет, соотечественник вашего приятеля совершил бы преступление против своей родины, если бы предал Иудею, но какое он может иметь отношение к Франции?»
Я возразил, что если случится когда-нибудь война, то евреи будут мобилизованы наравне со всеми прочими.
– Может быть, хотя я не уверен, чтобы это было благоразумно. Ведь если призовут сенегальцев и мадагаскарцев, то не думаю, чтобы они с бо́льшим рвением защищали Францию, и это вполне естественно. Вашего Дрейфуса скорее можно было бы осудить за нарушение правил гостеприимства. Но оставим это. Вы не могли бы попросить вашего приятеля, чтобы он пригласил меня на какое-нибудь красивое торжество в своем храме – например, на обрезание, – с еврейским пением? Может быть, он согласился бы нанять зал и дать мне какое-нибудь библейское представление, вроде того как девицы из Сен-Сира играли для развлечения Людовика XIV сцены, заимствованные Расином из псалмов. Можно было бы даже поставить какие-нибудь комические номера: например, борьбу между вашим приятелем и его отцом, в которой он бы его ранил, как Давид Голиафа. Получился бы очень забавный фарс. Хорошо было бы также, если бы он отдубасил на сцене свою ведьму или, как говорит моя старуха горничная, свою хрычовку-мать. Это было бы знатно, и мы провели бы время не без удовольствия. Не правда ли, дружочек? Ведь мы любим экзотические зрелища, а отдубасить эту заморскую тварь значило бы дать заслуженный урок старой потаскухе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.