Текст книги "Книга обманов (сборник)"
Автор книги: Марта Кетро
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
«Мне не нравится, что я смертен, мне жалко, что я не точен»[12]12
А. Введенский.
[Закрыть]
– А где абрикосы?
– Отошли.
(из диалогов на крымском рынке в конце августа)
Когда черешня отойдёт, скача на тощей плодоножке, – нет, стишков здесь не будет, но когда отойдёт черешня, косолапя на черенках, которые кто-то вроде Одри Хорн завязал в узел языком (кто-то, чей жизненный опыт широк, но однообразен); когда окажется, что и земляника не то что отошла, а уже съедено и варенье из неё, и банки вымыты для аджики; когда золотые абрикосы усохнут до кураги, а их пыльные кости будут побиты камнями; когда самые упорные персики потеряют вид и удалятся со стыдом; когда останутся только инжир и яблоки, – тогда. Тогда я построюсь в клин и улечу. О, я уверена, что сумею построиться в очень хороший убедительный клин, чтобы всякий, кто случайно поднимет голову в последний тёплый вечер сентября, смог с уверенностью сказать: вот и осень.
Может быть, яблоко
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Сергей Гандлевский
Я чувствую осень. Я чувствую осень, неизбежную, как усталость после долгого дня. Сколько ни скачи, ни принимай допинг в чашках, баночках, таблетках, шприцах и рискованных разговорах, взгляды угаснут, и мы расстанемся с заметным облегчением. Негодяем назначен тот, кто первый отвернулся, но по-честному устали оба, и тот, кто уходит раньше, всего лишь решительнее. Я чувствую осень не в дожде, не в охлаждении солнца и удлинении теней. Она в пресыщении нехитрыми радостями лета: я перегрелась в полдень, перекупалась на закате, переела краденого варенья, у меня живот болит. Грязную банку хочется разбить, а потом прийти к тому, перед кем виновата, жалуясь, но не признаваясь. Болииит, болииит, я устала. Не надо врача, это не кровь, это не знаю, краска, нет, нет, не трогай меня, просто пожалей.
Я чувствую осень, тонкую ноту мороза в теплом ветре, будто мне прозвенели льдом в бокале. И нестерпимо хочется отпить, вдохнуть уже чистого холода, без обмана. Не подставлять больше тело солнцу, спрятать его в меха, в белую снежную шкуру. Больше не рыжая, не горячая, не безумная, не быстрая – теперь, как медленное серебро, я хочу уйти под лёд.
Я чувствую осень, слышу одинокий крик бессмертного ястреба, превратившегося в точку, в зрачок, сужающийся на светлом бесцветном небе. Ничего не возьму с собой из жадного жаркого лета, ни цветка, ни плода, ни варенья, ни солёных огурцов на зиму.
Но, может быть, яблоко.
пункТир
В пять утра я выбралась из постели – из тёплой уютной постели, – чтобы написать кому-то – кому-нибудь – «я сейчас сдохну без нежности». Мне не хватает нежности – это при том, что мой мир организован так, чтобы генерировать её бесперебойно и в больших количествах. И сама я задумана вызывать нежность у всякого – у муж-чин, женщин и существ. Но котятам не подходит еда с вашего стола, я не могу больше пить из любой реки и откусывать от всякого плода. «Это типичный конец октября, – пишет рыжая женщина, – это бесконечно красиво». Но среди вашей красоты мои глаза пусты, как в темноте, не всякая красота мне теперь подходит – и, уж конечно, мир, превратившийся в золото, не годен, чтобы им любоваться.
Впрочем, я существую в ином мифе: the torment of Tantalus, как все мы знаем из школьного курса, включали в себя не только невозможность дотянуться до воды и пищи, но и страх – пожалуй, разновидность клаустрофобии, – над ним нависала скала, вы без сомнения помните. У меня затекла шея оттого, что я всё время пригибаюсь под несуществующей скалой, я закрываю глаза и глажу себя по волосам, представляя, что это не моя рука – и не мои волосы. Но, боже мой, мне всего достаточно – нежности, красоты, чужих рук, чужих кудрей, а голод, жажда и страх – это типичный конец октября, только и всего.
История костюма
И ещё о погоде: когда в моём городе выдаётся красивый октябрь, я горжусь так, будто сама его сделала. «Красиво», говорит спутник, и я важно принимаю комплимент – ещё бы! мы старались. Мы ставили свет и раскладывали желтое на сером, мы дистиллировали и охлаждали воздух, а потом добавили запах гари.
Когда же октябрь не удаётся, я важничаю ещё больше: «Да, московская погода – кайф для настоящих мудаков»…
Формула пошла от одного психованного наркомана, ныне спокойного: «чёрное – кайф для настоящих мудаков», говорил он, и тело его было очень сухим и очень горячим. Вам не понять, вам здесь и не прожить, если не научитесь одеваться так, чтобы остаться счастливыми в конце октября. Я сейчас часто их вспоминаю, тех, что были живы, пока умели быть счастливыми в конце октября. Наши девочки не ходили на свидания, если не могли надеть чулки. Или тёплые колготки, или секс, что-нибудь одно. Они брали с собой крепкий алкоголь во фляжках, чтобы дыхание перед поцелуем пахло виноградом, чтобы тело в лёгком платье под глухим пальто оставалось сухим и горячим, очень. Наши мальчики были хищными и храбрыми, а потому не многие из них постарели, ведь выживают только осторожные хищники. Они носили чёрные футболки и мягкие итальянские пиджаки песочного цвета, а поверх – тёмно-серые плащи с подложенными плечами, и от этого казались большими, и только по истончившимся запястьям можно было понять, что там, под слоями одежды, тело почти сожжено.
Наши девочки спаслись, но я не хочу на это смотреть. Но ради своей памяти я буду ходить на свидания – пока вообще захочу ходить на свидания – всегда в чулках, с фляжкой крепкого алкоголя, в лёгком платье под глухим пальто.
Меня чрезвычайно занимает мысль, что каждый несёт в себе ростки собственной смерти, в каждом яйце – игла, и не кащеева, а чьё яйцо, того и смерть; и это происходит не только на уровне физиологии, но и судьбы. Что, например, в случае гибели насильственной жертва сама выращивает своего убийцу. Любопытно рассматривать в этом контексте две жизни, пытаясь понять, какие поступки привлекли их друг к другу. Здесь, разумеется, нет и тени отвратительного «сам виноват», и Марк Чепмен – не лилльский палач, интересен лишь рисунок перемещений и сама мысль, что мы, как бездумные дети, играющие с таксой, бросаем и бросаем мяч; что мы будто закидываем крючки, приманивая серебряную рыбку – иглу – пулю – топор.
20 лет на этой войне
Осознала, что могу отвечать прилипчивым подросткам:
«Да я сексом начала заниматься раньше, чем ты на свет родился» – так будет точнее, чем «я тебе в матери гожусь», потому что в матери я, конечно, не гожусь. Из всех женских ролей мне подходит лишь одна, но не о том сейчас. Сейчас о памяти: с течением времён начинаешь их забывать, они тают, эти лица, эти люди, размываются настолько, что однажды озадачиваешься нелепым вопросом: который из них чаще целовал в подбородок, чем в губы, в самую острую упрямую его часть? И чуть ли не со страхом перебираешь имена и привычки, перетрагиваешь тела – господи, я его потеряла, я кого-то потеряла. А потом вспоминаешь, и сразу два выстрела подряд: оттого, что вспомнила, и оттого, что забыла – его.
И ещё: теперь каждый сопровождается эхом – теми десяти– или пятнадцатилетней давности отражениями, которые часто живей, горячей и любимей, чем этот живой, стоящий передо мной сейчас, всегда немного неправильный, не с тем взглядом, не с той манерой курить и улыбаться. Потому что настоящий и единственно верный остался в зеркале, разбитом несколько лет назад. Некоторое время понадобилось, чтобы осознать – с ними всё в порядке, это я разучилась смотреть прямо глаза тем, кто цветёт здесь и сейчас. Благословенны двадцатилетние, и дело не в качестве сисек. Блаженны беспамятные, ибо их есть царствие небесное – влажный зелёный рай, населённый только живыми. Я теперь всегда проигравшая: даже не расставляю фигур, ухожу, набросив куртку, влезаю в неё уже в подъезде, перевешиваю сумку на одетое плечо и слепо шарю в поисках правого рукава – и всё это безумно важно, гораздо важнее, чем недоумение не того человека, оставшегося за спиной. Смеюсь, не показывая зубов: не пугай детей, полковая ты лошадь. Да и к ветеранам не лезь, ты же не любишь, когда смотрят мимо глаз. Всего пару раз случалось, но позорный вальс забыть невозможно: ты напряженно глядишь на его левое ухо, он столь же напряженно глядит – на твоё. Он ведь тоже сегодня с кем-то не встретился. Ходи опасно, живи аккуратно, никого не трогай, делай что-нибудь своё и прекрати уже греть пальцы в чужих перчатках. Много осталось дел и развлечений с неодушевленными игрушками, много ещё радостей, кроме того, чтобы убивать и умирать на войне за несуществующий влажный рай.
Посрать о любви
В те давние-давние времена, когда я ещё умела влюбляться, мобильников на свете не было. Точнее, как мне теперь известно, кто-то ими уже вовсю пользовался, но в моей реальности их не существовало. И простая поездка из Химок в Солнцево превращалась в странствие без всяких гарантий: доедешь ли живая, встретят тебя там, не встретят, а если вдруг никого нет – на пять минут за сигаретами они вышли или уехали со вчера и теперь лежат убитые в подмосковных снегах? Ведь был январь и морозы, и мужчина как раз собирался за город накануне. Мы заранее договорились, что я приеду к вечеру, вот и все ориентиры. Мне трудно сейчас объяснить, но когда сильно любишь, жизнь становится, как внутри книги Москва – Петушки: всё время куда-то едешь, каждая улица способна повернуть в неизвестном направлении, поезда проезжают мимо станций, утро сразу переходит в ночь, в горло твоей любви кто угодно может воткнуть заточку, мы пьяны, и всегда ангелы вокруг. И вот ты сидишь на второй паре, а сердце носится по всей Московской области, пытаясь почуять, как он там, дышит ли. Не позвонить, а только вот так – почуять, нащупать. Девяностые, и у всех самых лучших мужчин такой бизнес, что ничего нельзя знать, а помочь можно только ангелами, ну и под руку не лезть, если что.
Конечно, после полудня я сорвалась и поехала, не стала досиживать до конца. Плохо помню дорогу, но было как-то так: автобус, метро, электричка, автобус – несколько часов езды, даже если с расписаниями повезёт. И всё это время сердце разрывается от любви и тревоги. Я иначе любить не умела, и не хотела иначе. И я не помню, сколько было этажей в этих домах, занесённых снегом, только помню, что окраина, тишина, я задираю голову, пытаясь найти окна, а они кружатся надо мной, голубоватые такие башни, кивают. Поднимаюсь, звоню, никого нет, но это даже не удивляет – я приехала часа в два, а договаривались мы на вечер. Сижу на подоконнике, жду, соседи мимо ходят и смотрят недобро. В принципе, я могла быть для них из разряда «шлюх, которые таскаются к этим, которые тут снимают», но на самом деле, конечно, ничего такого они обо мне не думали. Потому что я сгорала от любви, и только слепой не понял бы, что тут, на их лестнице, происходит счастье, за которым бог присматривает сквозь немытое стекло.
И вот я сижу и живу полной жизнью, хотя и пахнет тут мусоропроводом, но каждое мгновение ярче и весомей, чем всё мое прошлое. Но только очень хочется в туалет. Шутка ли, долго ехать и сильно волноваться. Выхожу на улицу, иду искать какой-нибудь кинотеатр, что ли, – ну где тут ещё бывают «удобства»? И ни-че-го. Район отрезан от цивилизации, до ближайшего кафе или вокзала добраться можно только автобусом, которого хрен дождешься. И я начинаю потихоньку впадать в панику, потому что детские комплексы я, конечно, изжила, но среди этих огромных новостроек даже уголка нет укромного, всё простреливается из окон, и вообще, мороз, а на мне шуба до земли и шерстяных штанов двое, так вот в пять секунд не присядешь. Подъезды тоже какие-то узкие и тесные, под лестницу не залезть.
Темнеет, я бегаю, терпеть сил нет, всё уже. И я опять поднимаюсь на этаж и звоню соседу. Повезло, конечно, они тогда все пуганые были, никому не открывали, но у него как раз жена только что ушла, а я была какая – вы представляете. И он пустил, я помчалась в туалет, быстро бросила шубу на пол, что-то там задрала, а что-то спустила, упала на унитаз и, того, с ужасным звуком. А хозяин под дверью сказал: «Бедная девочка». Я многое забыла, но помню, как пахло у них там зелёным яблоком – сначала, а я испытывала животное облегчение, сердце моё продолжало разрываться от любви, и я при этом всё не переставала срать. (К сожалению, другое слово для того процесса не годилось, вы уж извините.) Вот они – ангелы, все здесь, вот оно – сердечко тёх-тёх, но одно другому совершенно не мешает, и все радости и страдания, телесные и физические, смешиваются и становятся неотличимы.
Ну, а потом я привела себя в порядок, выразила искреннюю благодарность хозяину и ушла опять на лестницу, помахала рукой богу и продолжила ждать. Дождалась, и было с нами всякое, которое теперь не имеет особого значения. Но мне тогда удалось понять, и до сих пор я не забыла, какое удивительное животное – человек, как у него одно к другому близко, и отделить низменное от возвышенного так трудно, что и пытаться не стоит.
Подруга, которая психолог и вообще умница, сказала однажды, что мы, в сущности, можем выбрать любого из тех, кого любили, и прожить с ним всю жизнь. Я тоже прихожу к выводу, что долгий брак – это вопрос самодисциплины. Влюблённости прекрасны и бесконечны, следуют одна за другой, и всё дело только в том, чтобы выбрать кого-то одного и принять решение быть с ним. Потом можно отдаться течению времени и наблюдать, как страсть сменяется нежностью, восхищение – уважением, верность – преданностью, взаимопонимание – сродством, а потом ещё что-то происходит, я не знаю, но твоё дело только смотреть и переживать всё это. А можно сопротивляться или убегать – плакать, когда опадают цветы, привязывать созревшие плоды к веткам, искать поздние сорта, которые ещё свежи. Это тоже интересный путь, но тебе никогда не увидеть, как прорастут те семена, которых ты не дождался.
…к пеплу
Разряжала ёлку, сортировала игрушки, по материалам и по возрасту. Бумагу к бумаге, стекло к стеклу, фонарики из семидесятых в одну кучку, довоенных ватных лебедей – в другую. У нас много старых игрушек, хотя я не из тех, кто покупает себе прошлое на Портобелло, надеясь замаскировать отсутствие почтенной семьи, достойных предков: царственной матушки, бабушек в чепцах и прадедов, глядящих с парадных портретов. Существует легенда, что, если правильно расставить веджвудский фарфор и антикварное серебро на скатерти, тканной не менее ста лет назад, перестанешь видеть исцарапанный кухонный стол своего детства, который просвечивает сквозь нынешнее благополучие. Те, что не снобы, просто любят «качество» и вещи с историей. Я встречала людей, способных наполнить целый дом такими штуками – шкафчиками, вопящими о секретах прежних хозяев, куколками ручной работы, которые тоненькими голосами выбалтывают мысли своих создателей, – и мало того, наполнив, они способны среди всего этого жить, им не шумно. Ах, была бы моя воля, поселилась бы в новом доме, среди белых стен и безликой икеевской мебели, которую следует выбрасывать раз в три года и заменять на новую – такую же: трондхейм на трондхейм, микаэль на микаэль, а клапсту на клапсту. И она бы, чёрт побери, молчала.
Но живу я, как придётся, и друзья иногда приносят мне винтажные ёлочные игрушки – с помойки, откуда же ещё взяться винтажу. Из старых квартир, в которых умирают старые люди, выносят старые вещи и складывают в контейнер. Большие чёрные чемоданы полны прошлого, которое, конечно, следует сжигать. Недавно тут умер сын одного маршала, именем которого названа соседняя улица, и мы успели дать таджикам несколько мелких купюр, прежде чем они бросили на самое дно контейнера деревянный ящик с игрушками.
И вот сегодня я разряжала ёлку, на которую вешала лишь малую часть маршальского наследства, и наконец-то разобрала этот ящик до самого дна. Пятнадцать древних бумажных пионерок, тринадцать коз, семь коней и рыбок без счёта сложила в пакет из Morgan. Постелила в ящик свежую фольгу и стала по одному выкладывать ватных лебедей, балеринок с лицами из папье-маше, растрёпанных попугаев на жердочках. Были там два очень неприятных паука, у каждого железная паутина, каждый – почти с лебедя, и я слышала, как запищали балеринки, но, девочки, это же сказка, вам по штату положены злодеи. И я не буду закрывать крышку, если хотите.
В отдельную коробку спрятала запредельно уязвимое – клоуна с лицом из яичной скорлупы и двух бабочек из папиросной бумаги, с крыльями позолоченными и посеребрёнными. Потом стала заниматься стеклом, перекладывала шары и шишки со снисходительной нежностью – какие же всё-таки хрууупкие…
И тут поняла – дура ты дура, кто это здесь хрупкий и смертный, у кого истончаются кости и увядает кожа, а кто наблюдает за этим без любопытства. Давным-давно тот, кто выдувал это стекло, выдохнул в последний раз. Умерли те, кто раскрашивал серебром льва, кто расставлял белые капли на красной шляпке мухомора. Кто тянулся с табурета к верхушке трёхметровой сияющей ёлки, чтобы насадить на неё наконечник, – и кто командовал снизу «левее, перекосил, да осторожней, уронишь». Даже тот, кого няня подносила к этой невыразимо нежной, трепещущей от дыхания бабочке, тот, чью толстую с перевязочками ручку она отводила от позолоченных крыльев – «трогать нельзя, только смотреть», – даже он.
А они всё живут и празднуют, равнодушно отражая в своих блестящих боках ещё одно лицо – моё, пачкая сверкающей пыльцой очередные пальцы – мои. Захотелось их случайно уронить, но это не сделало бы меня бессмертной, поэтому я до утра покорно раскладывала и сортировала, по возрасту и материалам: бумагу к бумаге, стекло к стеклу, прах к праху.
О любви
В давние-давние времена, когда я ещё занималась всякими глупостями, случилось у меня романтическое путешествие, как положено у москвичей, в Питер. Теперь уж толком и не вспомню, с кем, но начиналась весна, стояли отличные погоды, только что у меня был секс и стейк, и я чувствовала себя великолепно: мои руки теплы, мой нос прохладен, мои волосы вымыты салонным шампунем и всё такое…
Я бездумно смотрела на дома и деревья поверх головы моего позабытого спутника, когда произошло то «и вдруг», без которого не бывает ни одной порядочной истории. Никто не выскочил из-за угла, с крыши не упало ничего интересного, террористы не метнули даже петарды – просто я вдруг узнала улицу, по которой мы гуляли. Именно по ней я шла пять лет назад – с другим человеком, чьё имя я помнила и тогда, и сейчас, и до конца своих дней буду помнить, я уверена, потому что для меня оно навсегда останется вторым именем любви (ах, если быть честной, третьим или четвёртым, но всё равно, всё равно). И «шла» – это слишком просто: тогда моё маленькое нервное сердце летело, и я летела вместе с ним. Весна была точно такой же – ранней и ясной, когда солнце уже посмотрело на город и слегка подсушило асфальт, но в тени остался лёд, от земли ещё поднимается холод, и ни в коем случае нельзя подолгу сидеть на скамейках, нельзя ложиться животом на гранит набережных и глядеть на стылую воду. А я тогда будто засиделась и засмотрелась, потому что жар сменялся ознобом, наслаждение – болью, а радость – слезами, и они снова чередовались, и всё это вместе называлось обыкновенным счастьем. Я летела, беззаконно и бесплодно влюблённая, и ничего у нас не могло быть, кроме здесь и сейчас, но когда это мешало любви?
И вот через пять лет я снова шла – на своих ногах – по улицам, на которых когда-то пылало и рвалось сердце, а теперь оно сыто дремало и никуда не спешило, как идеальные часы. Чувства не умерли – я испытывала полное удовлетворение, разве же это не чувство? Мне было хорошо – тупо хорошо, как сказала бы я, если бы ритм этого текста задумывался чуть иным.
Я подумала тогда – и продолжаю об этом думать до сих пор: а как лучше? Лучше – когда счастливо или когда хорошо? Когда все ромашки нечётные – «я люблю, он не любит, я люблю» – или когда просто переспали? Когда не можешь дышать, потому что сердце выскакивает, или когда стейк? Мне ведь в самом деле чудесно под этим тёплым солнцем, и нет ни малейшего желания ронять душу в тёмную воду, целовать ни с того ни с сего руки человека, который рядом, складываться пополам от боли при мысли, что поезд – завтра. Мне спокойно.
Мне хо-ро-шо.
В общем-то, я склонялась к мысли, что сейчас – лучше. Страсти – это для подростков, а нам бы комфорта и удовольствий. И я, помнится, отлично спала той ночью, не грустила перед поездом, и вообще неплохо провела оставшееся время.
Но по-настоящему эта история завершилась через неделю, когда я зачем-то отыскала в записных книжках третье или четвёртое имя любви, зачем-то позвонила, зачем-то поехала и зачем-то оказалась в чужой постели. В то мгновение, когда я обнимала его всеми своими руками (у меня всегда становилось много рук, когда я его обнимала), я, наконец, соединилась с собой – настоящей. Точнее, так: будто я долгое время провела в уютной комнате, освещенной невероятно удобной лампой, с регулируемой яркостью и углом наклона, лампой, которую можно включить и выключить в любую минуту. А потом я почти нехотя вышла оттуда и увидела солнце, которое ведёт себя как попало, – то всходит, то заходит, то прячется за тучи, то едва греет, то жжёт. И я опять взлетела, как дура, и соединилась с ним, с этим солнцем, – и стала целой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.