Текст книги "Деньги"
Автор книги: Мартин Эмис
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
Когда самолет выровнялся, я закурил последнюю сигарету. Медленно втянул дым, сладкий как никогда. Я успел распланировать празднество на одного – кто где сидит, меню, развлечения: коктейли, обед, поздний фильм, самый поздний. Согласен, с деньгами проблема, но я всегда мог на чистом глазу выписать чек или задействовать вторую, не платиновую, карточку «Ю-Эс Эппроуч», или связать стюардессу. Что бы ни случилось, но эх, как я сегодня нажрусь в этом царстве дьюти-фри. Я завертел головой в поисках тележки с напитками. И тут одновременно произошли три вещи.
Во-первых, для начала кто-то пнул меня в морду – но изнутри. От пинка голова моя безвольно мотнулась, от этого прямого апперкота, без прелюдий, сразу в полную силу. Тем временем я ощутил, как в животе у меня заплескалось целое джакуззи отравы и жвачки. Три «Би-энд-Эф» на пустой, хоть шаром покати, желудок, плюс все это дрочилово и мочилово, все эти прятки, блядки и взятки гладки. В то же время – я всегда знал, что есть духи воздуха, боги погоды, кучевые левиафаны воздушных спор и больших амперов, буйствующие без сна и продыха на высоте тридцать тысяч футов. И вот что-то необъятное, бурлящее гневом засосало нас в свой хаос. Высоко над нами изумленно отвалились челюсти. Люди заговорили на непонятных языках, даже голос пилота спазматически вибрировал, срывался на фальцет. Это дьяволы, подумал я; на этой высоте живут упавшие с небес. Но нет, это Нью-Йорк, это все еще Нью-Йорк тянется пощекотать наши сердца своими толстыми сильными пальцами. Злостно нарушая все предупреждения, я встал и теннисным мячиком упрыгал в хвост, к сортиру.
Я никогда еще не чувствовал себя настолько пустым, как когда гарцевал на этом толчке, свесив подбородок в раковину. Сто кило? Да во мне и ста грамм не наберется. Я мертвый зуб на едком шипунке. Все что у меня есть рвется на свободу, рушится вслед пластмассовым стаканчикам, хобцам и объедкам авиапищи, вслед спешке, страху и пресеченному наведению, падает в погоду и черноту Атлантики... Самолет наконец перестало колотить. Меня тоже. Снова прозвучал голос пилота. Глотая слезы, я тоже пересчитал травмы и потери, подвел итог ущербу. У пилота свои проблемы – а у кого их нет? Пусть вгонит этот гроб хоть в Северный полюс, мне-то что. Вверху и слева опять полыхала боль. При помощи боли природа сообщает нам: что-то не так. Боль повторяет это снова и снова, хотя мы давно уже усвоили сообщение. Зуб мертв, сообщили мне, – ему уже ничего не светит. Зуб мертв, но я-то еще жив. И зазвучало второе сообщение. Деваться было некуда, пришлось выслушать.
– Как нетрудно заметить, мы начинаем разворот. Похоже, и я теперь безработный, так что... Дамы и господа, вынужден сообщить, что это последний рейс «Эр-трака». Все, накрылась лавочка. Возвращаясь в «Джей-Эф-Кей», мы снова встретим ту же турбулентность. Пожалуйста, пристегните ремни и, э-э... уберите все курительные принадлежности. Спасибо за внимание.
Я вернулся к своему месту, когда мы пронзили небо над заливом, и как раз успел увидеть тугие серебряные дуги и дряблые золотые петли, ажурную сетку улиц, о которой те даже не подозревают.
* * *
К концу романа у вас появляется ощущение какой-то небрежности. Может быть, вы просто устали страницы листать. Люди читают так быстро – лишь бы поскорее достичь конца, поскорее от вас избавиться. Я их понимаю. На как долго можно погрузиться в чужую жизнь? Минут на пять, но не на пять часов. Это требует серьезных усилий.
– Ну да, ну да, – проговорил я. – Мартин, послушай, а. Неудобно, аж жуть. Знаешь что.
– Все отменяется.
– Угу. А откуда ты знаешь?
– К этому же все и шло. Разве не понятно?
Тут-то я и выплакался, выложил все подчистую, в произвольном порядке, – Филдинг, телефонный Франк, драка за порносалоном, безжизненный номер в «Каравае»...
– Зачем? – спросил я. – Зачем он это сделал? Какой у него мотив? По телефону он всегда говорил, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Как это могло быть? Я бы запомнил. Даже с провалами памяти, со всеми этими делами – ну точно запомнил бы.
Мартин задумался. Я ощутил прилив сердечности, когда он ответил:
– Думаю, это для отвода глаз. Вы ему ничего не сделали.
– Серьезно? Тогда же это бессмысленно.
– Ой ли? В наши-то дни? Порой мне кажется, что как руководящая сила в человеческих отношениях мотивировка изрядно поистрепалась. На то, чтобы мотивировать, ее уже не хватает. Выйдите на улицу – что, много мотивировки увидите?
– Почему меня? Это и не дает мне покоя. Почему именно меня?
– Ну, вы подходили по многим параметрам. Но интуиция мне подсказывает, что дело в вашем имени.
– А что такое с именем?
– Имя – это очень важно. Ладно, вам уже, наверно, пора бежать. Давайте я немного подумаю, а потом, если хотите, встретимся, обсудим. Не волнуйтесь. В конце концов все выяснится.
– Вы-то можете смеяться, – сказал я. – Вы-то свои деньги получили. Или хотя бы половину.
– Ятак ничего с этим чеком и не сделал. Где-то он у меня тут валяется. Хотите – забирайте.
– Черт возьми, ну лох лохом. Подождите еще какое-то время, не выбрасывайте чек. Вдруг кто-нибудь из тех толстосумов и в натуре был толстосум. Вдруг какие-никакие деньги, а всплывут еще.
– Ничего-то вы не поняли. Никаких денег у толстосумов тоже не было. Очевидно же, кто они такие.
Я смотрел на него, пока он не сказал:
– Это все актеры.
Улицы поют. Честное слово. Неужели не слышите? Улицы вопят благим матом. Нам прожужжали все уши об уличной культуре. Но никакой уличной культуры нет. В том-то и дело. Тут-то и каюк. Где кончается песня и начинается вопль? В сольных супермаркетах и хоровых проулках западного Лондона певцы вопят, а крикуны поют. Их овевает выдох вентиляционных решеток круглосуточного зала игровых автоматов, круглосуточного магазина, средиземноморского гипокауста[40] Гипокауст – отопительная система под полом или в стене (в Древнем Риме).
[Закрыть] круглосуточного города. Как и заведения, возле которых зависают, все крикуны тоже круглосуточные, двадцатичетырехчасовые, без перерывов на обед и выходных. Выходных у них нет. Та вот смуглоногая баба – какая, черт побери, силища! – торчит в дверях в любое время, в любую погоду. Как и прочие хористы, она вечно репетирует свою единственную претензию, единственный заговор, единственное предательство. Кончается все матерщиной и лихорадочной спешкой, как будто она не в силах больше терпеть собственное соседство, так себя ненавидит. Ну мать-мать-мать... Песня, которую поют крикуны, посвящена тому, чего они больше не могут вынести; песня определяет и имитирует смысл слова «невыносимый».
Вы, кстати, заметили, как громко стали сейчас говорить в закусочных и в кино, как бездари, барабанщики, свистуны со свистульками, соперничающие транзисторы сотрясают отлогие задние садики, как на автобусных остановках под призраками облаков видишь и слышишь язык знаков и проклятия высокой сексуальной драмы, как вообще жизнь переместилась на улицу? А в кабаках морщатся старожилы, и пиво льется рекой. Мы говорим громче, чтобы нас услышали. Скоро все мы станем крикунами.
На нас влияет телевидение. Кино тоже. Как именно, мы пока не уверены. Но мы ждем и считаем симптомы. Все знают, что с реализмом есть проблема. Некоторые считают, будто телевидение реально. А как же тогда реальность? Каждому подавай, каждый требует ярких персонажей, личную мыльную оперу, уличный театр, каждому вынь да положь хоть немного искусства в жизни... Наша жизнь тяготеет к системе, к художественной целостности, и мы хотим выявить эту систему – правда, телепаемся лишь во всех подробностях, с ключами, банными приспособлениями, кофейными чашками, ящиком рубашек, чековыми книжками, бельем, прической, карнизами, гарантией на холодильник, шариковыми ручками, пуговицами, деньгами...
Я ищу деньги. Ищу не покладая рук. Дайте мне немного денег. Ну же, ну. Прочь колебания. «На, бери»... Сегодня утром я попытался обналичить чек. Все шло без сучка, без задоринки до самой последней минуты, когда телка влепила отказ, всего-то раз мотнула головой над частоколом. Я перерыл всю квартиру. Я ожидал найти мятые фунты в старых теннисных шортах, пятерки в карманах джинсов, десятки под диванной подушкой, двадцатки в баночке на полке. Итого я нашел девяносто пять пенсов. За рулем нервно взбрыкивающего «фиаско» (бензин почти на нуле) я подъехал в Сохо к Лайнексу и Карбюртону. Не знаю уж, что день грядущий мне готовит, но дабы защититься от этого, мне позарез нужны деньги. Иначе в любой момент сверху спланирует какое-нибудь финансовое божество и зубами выдерет из моей шевелюры очередной клок. Я зашел в берлогу к Терри Лайнексу и сказал:
– Гони выходное пособие. Где мои пятьдесят кусков?
Терри обещал, что мне причитается сумма «наполовину шестизначная». И Терри сдержал свое слово. Ему, кстати, тоже было о чем беспокоиться. Объясняя ситуацию, он извел на меня бутылку скотча. Налоговая проверка, замораживание счетов – я толком и не въехал, что там и как. Мы пожали руки. Он выписал мне чек, датированный сильно задним числом. Терри обещал, что выплата будет наполовину шестизначной. Так оно и было. Сумма оказалась трехзначной. Сто двадцать пять фунтов.
Через час я пил прошлогоднее шерри-бренди на кухне у Алека Ллуэллина. Мы сидели, ссутулившись, как картежники, за квадратным столом. Ритуал многократно отработанный. Мы почти не говорили, говорить было почти и не о чем. Алек Ллуэллин должен мне несколько тысяч фунтов. Ну что сказать? Деньгами тут и не пахло, это я сразу понял. Только красные деньги, минус-деньги. Я ничего про это не сказал. Но он и так понял. От его острого чувственного лица мало что оставалось, но старый радар функционировал по-прежнему. Алек знал, зачем я пришел, и он меня боялся.
Это последний страх, который мне удастся ему внушить; дальше явно не светит. Я откинулся на спинку. Атмосфера, к моей радости, сгущалась.
Вы, наверно, теряетесь в догадках, как я покинул Нью-Йорк. Я тоже, в некотором смысле, теряюсь. Вы, наверно, ломаете голову, кто купил мне билет. Мартина? Нет. Увы, нет, не Мартина.
«Эртрак» без затей выгрузил нас в здании аэровокзала в полпервого ночи. Имела место картина маслом (кисти неизвестного художника двадцатого века – без вариантов, двадцатого): всепланетная паника, фоторепортеры, люди с папками и бэджами, истошное горе беженцев. Позаботилась ли народная авиалиния о других билетах для своего народа? Хрена лысого. В качестве компенсации нам выдали талоны на лимонад и карточки на пончики. В любом случае я был уже готов хлопнуться с копыт долой, как вдруг увидел – кого бы вы думали? Беспорядочное мельтешение разрезал человек и атомоход Биг-Бруно, в кильватер за ним пристроился Хоррис Толчок. Вот и славно. Берите меня, подумал я, сдаюсь. Но я опять сорвался в бега, увиливая от Бруно, Хорриса, полиции денег, увиливая от всей Америки... На ночь я затихарился в сортире павильона «Пак-эр». Каждые несколько секунд я слабо икал и ждал очередной подлянки от своего зуба. Там был автомат, торгующий аспирином, прямо в туалете. Но у меня не было монет. Ни единой. Если бы я мог покончить с собой тогда ночью, то обязательно покончил бы. Но самоубийство, как и аспирин, как и все остальное, стоит денег, а денег у меня не было. Накладная штука самоубийство, если вы, конечно, не настоящий герой. Я пробовал глотать мартинины таблетки. Желудок отказывался их удерживать. И ни капли бухла, чтобы запить. Часам к пяти утра я достиг точки, когда стал искренне сострадать бедному зубу, который, в конце концов, испытывал смертные муки, погибал во цвете лет насильственной смертью от своей руки.
В восемь я позвонил в «Бартлби», коллектом[41] Коллект-колл – телефонный звонок, оплачиваемый принимающей стороной.
[Закрыть]. Самое трудное было уговорить дежурную поступиться принципами компании и принять мой звонок. Селина Стрит приехала в аэропорт немедленно; настоящая героиня. Она забрала меня из «Бритиш альбигойца» (павильон прибытия – мне казалось, там безопаснее), с ветерком умыкнула на завтрак в «Уэлкам-ин» близ «Ла Гардии». Ей достаточно было взглянуть на меня, и она все поняла. И восхитилась. Не сводя глаз с едва прикрытой сарафанчиком умопомрачительно подрагивающей крепкой попки, я нырнул вслед за Селиной в полумрак гостиничной забегаловки. Горечи я не испытывал. Кто, я?
– Вчера, с Мартиной, – произнес я, извлекая кабачковые, арбузные дольки и сельдерей из первой «кровавой мэри». – Это же была подстава, верно. Ты меня подставила.
– Да, – ответила она. – Извини.
– Но как?
– Очень просто.
Это действительно было очень просто. Мартина и Осси договорились встретиться в полчетвертого в его номере. Чисто деловая встреча. Селина же сказала ему, что якобы звонила Мартина и просила об отсрочке. Потом она отправила Осси на встречу с его адвокатами и позвонила мне. Мартина, как всегда, была пунктуальна. Мартина очень пунктуальна. Это все знают.
– Но зачем?
Как это для нее типично, подумал я. Подстава элементарная, но сыграно было грандиозно... Нет, не грандиозно. Строго в рамках необходимого. В рамках порнографии. Всего-то и надо было, что показать мне ее Восьмую авеню, средоточие мягкой эротики. Остальное я сделал сам.
– Прикольное занятие – парить людям мозги, – сказала она и закурила, что делала редко. – Тебе не понять, ты с этого не прикалываешься. У тебя к этому никаких способностей. Если ты врешь, получается даже не смешно. Но как мы с Осси прикалывались, когда вас сводили. Ловко, а? Иначе пришлось бы следить за вами по отдельности. Он был просто в ужасе, как все в итоге повернулось. Мы оба были в ужасе.
– Но каждый по-своему.
Официанток в этой темной пещере заставили втиснуться в бордельный прикид– наколки, чулки, опять двадцать пять. Явно не обошлось без маркетингового исследования, показавшего, что это самый распространенный мужской фетиш. Еще они все время говорили «добрый день», «приятного аппетита» и «пожалуйста, пожалуйста». Все думают, что это обычная американская придурь, врожденное обаяние. Бред собачий. Это политика компании, только и всего. Их специально учат. Программируют. Короче, все дело опять же в деньгах. Ненавижу. Домой хочу.
– И, сэр, десерт? После бифштекса?
– Спасибо, но я...
– Пожалуйста, пожалуйста.
– Лучше просто бренди.
– Полегче, – сказала Селина.
– А ты меня любила? Наверно, должна была быть какая-то любовь, хоть чуть-чуть, чтобы так.
– Не обязательно. Можно и прикола ради, а меня хлебом не корми, дай только... – Она пожала плечами, не безразлично, а скорее воинственно. – Не могу же я допустить, чтобы ты был счастлив с кем-то еще. Тем более с ней. Да и вообще, что она в тебе нашла?
– Не в курсе.
– Извини. Это было жестоко. А ты был бы с нею счастлив?
– Не в курсе.
Потом она сказала еще что-то... то, что я не в силах воспроизвести, по крайней мере, пока. Я быстро тонул во всей этой лжи, прямоте и темноте. Селина абонировала номер и отвела меня туда за ручку, словно маленького мальчика. Не исключено, что я попытался склонить ее к какому-то совместному акту утешения или мести – секс, битье, плач, изнасилование, точно не помню, да и какая, собственно, разница. Я рухнул на матрас и отрубился уже на втором такте пружинного скрипа.
Так я и вернулся домой. Когда я встал, оказалось, что прошло полтора дня, прошло мимо; еще выяснилось, что Селина заплатила по счету и оставила мне денег на билет из брони, плюс, умница моя, тридцать баксов на бухло. В «Джей-Эф-Кей» никто больше за мной не гонялся, отбой тревоги. Я полетел «Транс-американ», как и все. Одна железная труба доставила меня из «Кеннеди» в Англию, другая – из Хитроу в Квинсуэй, и, поднявшись по эскалатору, я ощутил на лице плотоядное дыхание лондонского утра. У парадной, с пакетом молока и газетой, меня поджидал Мартин Эмис.
И вот я дома. Дома, но все еще в бегах.
– До меня вдруг дошла одна очевидная вещь, – с удовольствием и некоторой тревогой произнес Алек Ллуэллин. – Вот ты сидишь тут, как воды в рот набрал, и пот градом. За деньгами своими пришел. Тебе нужны твои деньги. Допустим. Денег у меня ни гроша, но допустим. И тут я спрашиваю себя: а зачем тебе деньги?
Я закашлялся и наконец ответил:
– Да хрен с ними, с деньгами. Отдашь как-нибудь при случае. Давай, рассказывай, у тебя-то что и как.
– Что и как у меня. Ладно. Ну-ка, посмотрим, что и как у меня. Я сижу дома. Три недели уже во рту ни капли. Погудел как следует, когда только из тюряги выбрался, и все. Тем, что сижу здесь, я нарушаю, наверно, добрую дюжину судебных запретов. Стоит мне только вскрыть банку сидра или слишком долго задержаться в ванной, или не удовлетворить ее ночью – она может набрать три девятки, и я снова за решеткой... Не пойми меня неправильно, я в диком восторге от того, что сижу здесь. Япытаюсь найти работу, но кто не пытается? Работа отсутствует как класс. Элла вкалывает, а я так, по дому. Курю и матерюсь, а больше заняться и нечем. Домохозяин, мать их так! Смотри, сейчас передник нацеплю, ребятишкам ленч сготовить.
Что он и сделал, когда услышал на лестнице Эллу с детьми. С приходом семьи все изменилось и осложнилось, предстало в новом свете: Элла, обкорнавшая свою легендарную шевелюру до мальчишеского ежика, дабы показать, что жизнь нынче не сахар, крошка Мандолина, моя крестная, зеленоглазая, острая на язык киса, а замыкал строй Эндрю. У Эндрю были сложности. Были, есть и всегда будут. Его пожилое и в то же время удивительно свежее личико говорило: я тут новенький, и как-то у вас не фонтан. Никто мне ничего не объяснил. Нет чтобы сказать заранее, предупредить. Хочу обратно. Не поможете?
Я встал со стула. Обычно мы чмокнули бы друг друга в щечку, обменялись бы парой-тройкой телячьих нежностей, словами утешения. В конце концов, я же вставил ей как-то раз, на лестнице, ну когда Алек уже отрубился. Знает ли об этом Алек? Сомневаюсь, потому что Элла об этом тоже не знает – уже не знает. В новой редакции этот эпизод отсутствовал. Жизнь не сахар. Так что какие уж там телячьи нежности. Ни поцелуев, ни улыбки, ни ленточек в волосах, ни провинциальных оборок на юбке, как прежде. Теперь она носит брюки – длинные штанишки.
– Ну и как наш киномагнат поживает? – спросила она.
– Не так чтобы очень.
– Выглядишь ты ужасно.
– Да ну.
– Поздоровайся с Джоном, – сказал Алек Мандолине, бочком придвигавшейся к нам. В руках у нее был сломанный зонтик.
– Здрасьте. Починить можешь? Он новый, – поинтересовалась она, вручая мне дохлую тварь. – Мне уже десять.
Девочки всегда понимают, что они девочки, с самого начала, но дети, такое впечатление, совершенно не врубаются, что они дети. Дети не знают, что такое время. Насчет детей у меня страшной силы паранойя, особенно насчет девочек. Мне никак не отделаться от мысли, что они увидят меня насквозь, ощутят своим юным естеством неведомое расстройство. Увидят все мое время, погоду, деньги и порнографию. Я всегда выдаю малютке Мандо немного денег. Она не боится резать перед взрослыми правду-матку. Лишь бы только не резала передо мной. Вот, наверно, почему я даю ей деньги... Я так и держал сломанный зонтик. Он был дешевый и новый и знал, что надолго не рассчитан. Он знал, что рассчитан на слом. Говорят, всему на свете свойствен инстинкт самосохранения. Даже песок хочет оставаться песком. Даже песок не хочет ломаться. А вот я не уверен. Такое впечатление, будто этот зонтик испытывал облегчение от того, что сломался, от того, что выломался из рамок определений и опять стал обычным пластмассовым хламом.
– Я куплю тебе новый, – проговорил я. – Но сейчас мне пора бежать.
Алек проводил меня до лестницы. Угу, там-то дело и было, на площадке.
– Кстати, – сказал я, – взаймы не дашь чуть-чуть? Ну, там, пятерку. Забыл, понимаешь, дома бумажник, а у «фиаско» бак пустой.
Алека довольно долго не было. Из-за двери я слышал приглушенные голоса в тоне требования или упрека. Слышал детский топот, сошедший постепенно на нет. Хреново-то как все, а; даже не думал, что все будет так хреново. Последнее время тормоза имели место сплошь и рядом, долгие и мучительные, – но не до такой же степени. Дверь отворилась. На пороге стоял заплаканный Эндрю.
– Что такое?
– Ты меня любишь?
– Эндрю! Ну конечно. Я...
Над ним возник Алек и отзывчиво прикрыл его бледное лицо широкой ладонью. Малец юркнул в притихшую квартиру. Алек протянул мне три фунтовых бумажки.
– Спасибо, – поблагодарил я. – Ты меня очень выручил. Кстати, я как-то раз оприходовал Эллу. Прямо тут. Извини.
– Язнаю. Эндрю тоже догадывается. А я спал с Селиной.
– Серьезно? И когда бы это?
– Ой, да когда только не. Часто и помногу. Слушай, я вдруг понял. Твоя-то песенка спета, почти.
«Фиаско» сдох на Майда-Вейл. Он вдруг закашлял, негромко заржал и, скребя асфальт, притулился к поребрику, словно утомленный пловец. Я понадеялся было, что это просто бензин на нуле, – но нет, дело явно в чем-то более существенном. К тому же, я только что залил бак на три фунта. Может, сломалось сцепление. Или клапанная коробка. Или нижняя головка шатуна. Может, сломался хренов автомобиль.
Я оставил его у обочины и двинулся дальше на юг.
Без десяти три в «Шекспире». Без десяти три в террариуме, с двумя проигранными забегами, раскаленным дыханием полуденного бухла и объедками на полу. Я пил крепкое пиво, от которого только слабеешь. Мой толстый кореш Толстый Пол расщедрился на десятку. Сдачу с которой я как раз скармливал булькающему однорукому бандиту по имени «Лабиринт денег», расположенному у двери в мужской сортир, откуда веяло соленым морским запахом. Эти бандиты на все способны. Автозахват, максипинок, призовая игра. Лишь бы деньги были.
Десять минут четвертого в «Шекспире». Толстый Пол собирал стаканы и рычал: «Время!» Толстый Винс в отсутствии, а как бы мне сейчас не помешала его рука на плече. Толкнув зеркальную дверь, я прошел в гостиную. Там была Врон. Она лежала на диване и пила розовое шампанское. На коленях у нее, поверх порнографического халатика, покоился обычный журнал... Я обратил внимание, что комната успела стать еще помпезней; доминировали кондитерские цвета– малиновый, шоколадный, лимонный. У меня заныли зубы.
– Где Барри? – спросил я, перегородив своей тушей дверной проем.
– У букмекера.
Голос мой звучал хрипло, приглушенно – однако и ее тоже. Шевелилась только нижняя челюсть. Шевелилась медленно, словно была слишком щедро смазана и могла в любой момент выскользнуть. Врон распрямилась и сфокусировала на мне взгляд.
– Джон, ты за деньгами?
– Надолго он там?
– На веки вечные. – Она развернулась к циферблату часов. Локоть соскользнул, и она бессмысленно хохотнула. – Пора репетировать.
– Как это репетировать?
– А как же без репетиций? Жалко, Джон, что вы так и не сняли меня в том видео.
Она подобрала полы халата. Вскинула бокал, три глотка, четыре глотка. Наклонно двинулась к лестнице. Тяжело облокотилась о перила, о поручень, об ограждение. Взяла меня за руку.
В этой комнате спала моя мать. Здесь же она умерла. На кровати, другой кровати, покрытой шелком пронзительно-зеленого цвета – рукотворным, а не работы каких-то там червяков-шелкопрядов, с блестящими отложениями, словно лужи, что мерещатся на раскаленном асфальте, – тонула в королевской мантии Врон. На меня она не смотрела, куда уж ей. Она сосредоточенно обращалась к зеркалу в форме сердца на противоположной стене. В пыльном стекле я видел лишь отражение хрящеватых облаков. Но для Врон зеркало обрамляло голую правду жизни.
– Джон, все зависит от того, что это за книга, – начала она. – Некоторые книги, Джон, более... более взрослые, чем другие, Джон. Более... откровенные. – Так и не глядя в мою сторону, она присела и, вытянув шею, распустила волосы. Халат начал сползать с плеч, и Врон объясняющим или разоблачительным жестом натянула кружевные полы. – В некоторых книгах ты делишься своим даром больше, чем в других. И все зависит от масштаба дарования, Джон. – Она села на колени, выпрямила спину и предстала мне во всем великолепии: туфли на каблуках-шпильках, чулки в крупную сетку, серебряная кобура трусиков, двуствольный бюстгальтер. Халат сполз на кровать. – Некоторые книги следуют веяниям времени, Джон. И не обязательно в ущерб художественности. – Обе руки она завела за спину, на шее рельефно проступили жилы. Щелкнула застежкой, расправив крылья для полета, и мягкая рамка с готовностью спала, даже соскользнула с шелковистым шуршанием на пол. Побагровевшими пальцами Врон невесомо огладила грудь, словно покрывая баснословно дорогой мазью. – Но только в лучших книгах, Джон, ты демонстрируешь искусство любить себя самого – да, Джон, сам себя! – На подкашивающихся ногах я шагнул вперед, но это было тяжело, потому что жесткая эротика делает жестким сам воздух. Воздух становится жестким, как бетон или сталь.
Она откинулась на кровать, и после завороженной паузы ее рука поползла вниз, пока пальцы не нависли над мускулистой кочкой между ног.
– Джон, говорят, что в книгах ничего не пишешь. Это неправда, Джон. Еще как пишешь – слова. Я-то знаю. Мне уже приходилось. – Рука скользнула под серебряный шнур, последнюю привязь, последнее ограждение. Вскоре донеслось едва слышное ритмичное чмоканье, словно кто-то жевал резинку. – Врон, – произнесла она другим голосом, – Врон, во всем ее великолепии. Тело Врон – это высокая поэзия, вдохновенная красота. Удовольствие – ее философия. Радость – ее религия. Любовь – ее искусство... Врон! – Она перевернулась на живот. С усилием выгнула шею, держа голову прямо. Там было еще одно зеркало; Врон могла видеть то же, что и я. Бабу на четвереньках. Кулачки, вцепившиеся в серебряную полоску. Тянут-потянут. – Туда, – произнесла она, тыча пальцем. – Пожалуйста, Джон, только туда. Остальное принадлежит Барри.
– Господи Боже, – вырвалось у Мартина. – Да что с вами стряслось?
Я отмахнулся.
– Вы доктору не показывались? Слушайте, внизу стоит мой «яго». Давайте я отвезу вас в больницу Святого Мартина, в травму.
– Ерунда, – сказал я и осушил стакан. – Ничего не сломано. Это на вид только страшно.
Должен признать, видок был действительно страшноватый – как вулканический зоб. По ощущению казалось, что щека вмята от нижней челюсти до глазницы. А что в недрах творится – лучше и не думать. Растягивая губы, я слышу скрежет хрящей. Поворачивая голову, чувствую искрение тканей. Зевок чреват катастрофическими последствиями. Воистину катастрофическими. Скуловая кость на ощупь обманчиво тверда – пока, – но кажется иной, структурно иной. Пережить это горе будет тяжело. И другое, более глубокое.
– Понимаю, – проговорил он, – значит, стиснете зубы и будете терпеть. Что случилось-то?
– Я был в пивняке, – сказал я.
– И что случилось?
– Мы немного повздорили с одним типом.
– Что случилось?
– Я не хочу об этом говорить. Нельзя, что ли, сменить тему?
– ...Ну хорошо. На самом деле я хотел бы вернуться к теме мотивировки. Мне кажется, эта идея взята из искусства, а не из жизни, не из жизни в двадцатом веке. Сейчас мотивировка зарождается в голове, а не в окружающем мире. Другими словами, это невроз. К тому же некоторые, эти золотые мифоманы, прекрасные лгуны – они как художники, отдельные из них. Возьмем другой недавний феномен– беспричинные преступления. Прошу прощения. Вы слушаете?
– Да, да.
Случилось вот что.
Я стоял, шатаясь, возле зеленой кровати. Все заняло меньше минуты; ну прямо... ну прямо Сорок вторая стрит. Кошмарно воняло горелым полиэтиленом, загашенными плевком свечами, серой или порохом. Пытаясь натянуть штаны, я согнулся в три погибели от нового приступа мучительной тошноты. Жесткое порно на то и жесткое, до нутра конвульсии пробирают. До самой что ни на есть сердцевины. Врон распростерлась на брюхе, выкатив глаза, высунув язык, – но настолько оцепенело, что я замер и прислушался к ее дыханию. Едва слышный присвист сопровождался тихим ритмичным чмоканьем. Я обернулся. В дверях стоял Барри Сам и жевал резинку.
– Плакали, Джон, твои денежки, – невозмутимо произнес он. – Со свистом канули. – И показал, куда именно.
Я протиснулся мимо него и сбежал по лестнице. Толкнул зеркальную дверь. Я понимал, что это еще не конец, отнюдь.
У опустевшей стойки меня ждал талантливый Толстый Пол. В руке у него был черный носок. Я понимал, что это значит. Казалось, ноги подо мной дрожат и расплываются – словно при виде сквозь воду. Интересно, а черный ход заперли? Какая разница. Бежать все равно без толку. Поймают же и тогда отделают как следует, живого места не оставят. Не в той я был форме, чтобы бежать. Да и стоять тоже, но стоять было надо.
– Нет, – объяснил Толстый Пол, – так просто не уйдешь. Ну куда ты, дурашка? Все должно быть честно, Джон. В смысле, они же только во вторник поженились.
Он закивал, растянув бледные губы. Подошел к бильярдному столу. Шары упали с фугасным грохотом, раскатились по сукну. Он продемонстрировал мне два, черный и белый.
– Ну хватит, – сказал я. – Сколько можно. Да мы же как братья.
Толстый Пол смеется редко – такое впечатление, что его рот для этого просто не приспособлен, – но сейчас он рассмеялся. Потом опять посерьезнел. Задумался. Вернул шары на пронзительно-зеленое сукно и зашел за стойку к кассе. Звякнул колокольчик. Сигнал к началу первого раунда. Нет, пятнадцатого. Толстый Пол достал два столбика монет в банковской упаковке. Вложил в носок и потянул тяжело обвисшую черную мошонку.
– Весит примерно так же, – заинтересованно проговорил он, – но с монетами гибче. Въехал? Заживет быстрее.
– Слушай, Толстый Пол, – сказал я. – Деньги. Сколько он тебе обещал? Полтаху или типа того. Я дам тысячу. Только отпусти.
Толстый Пол нахмурился.
– Да нет, это же выпивкой. Не деньгами. Про пятьдесят фунтов – это он так, в «Крысе-мутанте» трепался. Ладно тебе, Джон. Смотри на вещи проще.
Он подошел поближе. В такт шагам донесся тихий ритмичный перезвон. Не чмоканье.
– Куда? – спросил я.
– В лицо.
– Как сильно?
– Со всего размаху.
– Сколько раз?
– Всего один. Но без сопротивления. Договорились? Извини, Джон.
Я не двинулся с места, чтобы то, что должно произойти, произошло поскорее; чтобы уж поскорее конец.
Сверху послышался шум, гневный или боязливый возглас – но это мог быть и смех, просто смех. Качнувшись, рука ушла на замах. Продолговатый черный мешочек соблюдал дистанцию. Куда ему спешить, он успеет качнуться, когда рука замахнется полностью, – второе качание.
Через некоторое время я услышал лязг отодвигаемых засовов, и Барри Сам помог мне выйти в пронизываемый сполохами туман. Я снова упал. Он посмотрел на меня сверху вниз, презрительно и радостно. Презрение было мне знакомо, а вот радость – это что-то новенькое. Долго ему пришлось дожидаться этой радости. Целых тридцать пять лет.
– Ну что, сынуля. Теперь мы квиты.
– Ты, – выдавил я. – Ты мне отец или кто.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.