Электронная библиотека » Михаил Лукин » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 26 декабря 2017, 23:00


Автор книги: Михаил Лукин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
V

Утром следующего дня с далёкого моря по всем горам, в долах и лесах – туман; обрывками всклокоченных парусов, тусклыми хлопьями безликого воздуха призраки поднимаются во весь рост среди едва видимых деревьев и тянут к нам, всё ещё живым, руки.

И «Вечная ночь» исчезает, взмывает вверх, теряется в густых покровах, будто и нет её вовсе, и всё, что связано с ней – иллюзия.

Что видно в окно? Так, несчастный кусочек, обрубок буковой аллеи, уходящий к чугунным воротам парка, да очертания давно заброшенного фонтана из которого столь же одинокий, как я, Самсон, вытягивает за каменную гриву могучего льва. Тем не менее, всё утро я у окна, и даже ставлю себе стул подле – наслаждаться видом тумана; нет в этом никакой цели, просто сладостное ощущение вечной отрешённости от всего земного, от сиделок, таблеток и доктора. На такое-то время исчезают и шумы из коридора.

В дверь стучат, сперва тихонько, спокойно, затем настойчиво, наконец, начинается артиллерийская канонада и заградительный огонь… Конечно, это Фрида – самое время для неё! Но я не шелохнусь, даже не подумаю; в конце концов, и эти нелепые удары по моей незапертой двери не выводят из себя, не воспринимаются, заглушённые роящимися в голове мыслями.

И Фриде ничего иного не остаётся, как делать то, что всегда она делала до этого замечательного повеления доктора стучаться, и врывается в мою комнату без церемоний, как в трактир. Давно пора! Перед ней непочатый край работы, а растерянности нет и следа; она кидается с усердием заправлять мою измятую постель, подбивает подушку, так что перья летят в разные стороны, попутно смахивает пыль и остатки сигарного пепла со стола, и мои бумаги ворошатся, раскладываются по стопочкам.

Заходит вдруг и доктор Стиг с одной и той же заезжей претензией, что я не пью прописанные им таблетки, веду себя странно, аморальней некуда, курю, и всё в таком же духе. Ну, заходит себе и заходит: никакого внимания от меня ему не перепадает. Не делайте то, не делайте другое – как это наскучило! Он похож на мою покойную супругу – сперва она говорила, будто я пью каждый божий день, затем, что так же часто стал курить, а я всё ждал и ждал от неё слов обвинения в излишне частом дыхании.

А снаружи, в тумане – нечто куда более интересное, тем временем, что приковывает моё внимание больше доктора.

Вдова Фальк, собственной персоной, решила продышаться, и вот уж её возят в кресле, закутанную, как куколку шелкопряда, в несколько одеял, взад-вперёд по мощёной камнем дорожке в буковой аллее, ведущей от ворот парка до крыльца, возит молодая девица, которую издали не признать. На ней нет передника и чепца сиделки или медсестры, но, тем не менее, она возит старуху со знанием дела, стараясь объезжать неровности на дороге и не трясти особо, чтобы не вытравить из дряхлого тела и так почти покинувшую его жизнь. Что за контраст – сочная, полная сил, молодость на фоне уродливой старости смотрится в столь выгодном свете, что мне невольно становится жалко самого себя.

Эта картина не приводит ни к чему, кроме крамольных мыслей о том, что и Господу Богу свойственна забывчивость – не забыл ли Он кое-кого на земле?

Вдова Фальк, меж тем, замечает меня в окне и машет мне рукой; размякшей под тонной одеял, это единственное действие, которое ей даётся легко.

Поднимаю руку в ответ, сам же присматриваюсь. Тогда замечает меня и девица.

Пристальный, но молниеносный взгляд в окно второго этажа, а затем вдруг резкий поворот, и вот уж старуха увезена совсем в другую сторону от ворот, вглубь парка параллельно ограде, куда отходит широкая, обсаженная криво подстриженными кустами сирени, аллея. Очень скоро туман, облизываясь, пожирает обе фигуры.

Ток сквозь тело, и всё оно приходит в движение. Захваченному в полон любопытством, мне вдруг становится очень занятно поболтать со вдовой Фальк, расспросить её, о чём прежде расспрашивать не доводилось; сказывали, её бравый супруг во время гренландско-новогвинейской войны зашиб кулаком сразу пятерых поляков.

Действие едва поспевает за мыслью: и тут же бросаюсь к своему шкафу, отпираю, осматриваю пальто. Увы, оно всё побито молью; мои желания разбиваются в прах.

– Доктор Стиг, будьте любезны одолжить мне пальто?..

Оборачиваюсь – его уж и след простыл. Был он здесь, или мне это привиделось – не знаю, однако теперь его нет, как не бывало, ни его, ни Фриды. На краю стола – холодный кофе, таблетки, стакан воды…

Какие могут быть таблетки, о чём вы! У меня нет пальто, я прикован к собственной комнате, я одинок и несчастен, как Самсон – но у того хоть есть лев…

Одинок и несчастен, в самом деле? Ха-ха!

Трясу головой, до боли, до тех пор, пока земля не начинает уходить из под ног.

Что за чёрт – с коих это пор я вдруг стал досадовать на одиночество? Либо старость берёт своё вместе с болезнями и немощью, либо с головой у меня и в самом деле не всё в порядке. Одинок и несчастен! Подумать только!


***


Обед я, в кои-то веки, решаю принять в столовой среди других «овощей», выйти в люди – я даже не завтракал и всё для аппетита. Наши острословы называют столовую звучным наименованием «кают-компания»; откуда всё это повелось – уже неизвестно, хорошая память у нас не в чести.

Признаться, здесь замешана корысть: есть нужда потолковать со старухой Фальк, а она – душа общества и всегда находится там, где больше всего народу, а значит, и шума, а в столовой как раз и собираются почти все, кроме лежачих и мрачных мизантропов-меланхоликов, вроде меня. Но ирония судьбы такова, что старухи я там не застаю; она, видимо, отобедала раньше и уже ушла, либо ещё не обедала, что вовсе не похоже на неё.

Гляжу на общий стол, массивное дубовое чудище, поглощающее в кают-компании почти всё свободное пространство: свято место зияет сиротливой пустотой – совершенно пустой прибор старухи да аккуратно сложенная стопкой колода карт на изготовке, потому что за трапезой она всегда имеет обыкновение раскладывать пасьянсы, и больше мысли её занимают карты, нежели хлеб насущный. Странная привычка, не странней ведущихся здесь бесед. Вот мечет старуха карты своими трясущимися землистыми руками, на которых хорошо различимы тёмные жилы; вот она даёт толкование червовой семёрке в короле треф; а вот, с самым что ни на есть серьёзным видом, напустив страху, предупреждает товарку, госпожу Визиготт, такую же глубоко «молодую» особу, о пиковой даме, сопернице. Ба, всё это так и стоит пред глазами, от этого невозможно откреститься! Место пусто, оно и понятно – кому охота переходить дорогу настоящей ведьме, тем паче, если она выжила из ума…

Видимо, её всё же ещё не было, чёрт её знает – вот ещё проблема, о которой нужно думать!

Мой аппетит, если он когда и был у меня, тут же улетучивается, но уходить поздно, мой обед подан, да и «овощи» любезно приветствуют меня и зовут к себе, я слышу, что там и без старухи очень жарко и идёт беседа. Солирует немец, герр Шмидт, я его хорошо знаю, потому что прежде, до Хёста, он был моим соседом, пока не занял другую, лучшую комнату, составлял мне компанию в посиделках с сигарами и был активным членом знаменитого теперь профсоюза, за что ему, полагаю, прилично досталось от доктора. Потом мы, правда, разошлись – его состояние ухудшалось одно время, он был прикован к постели, к нему «под страхом смерти» никого не пускали. Он немногим моложе меня, но выглядит нынче куда хуже, должен заметить, его щёки все изрезаны глубокими морщинами, на голове ни волоска, а глаза под густыми мохнатыми бровями, хоть и довольно глубоки, но бесцветны, порою даже кажется, будто их у него нет вовсе.

Шмидт рассуждает о войне и роли своих соплеменников в истории, он говорит со знанием дела и мечет искры одним своим взглядом, поражая огнедышащими молниями своих вероятных противников. Противостоять ему вызвался профессор Сигварт, сухонький и тщедушный долговязый старичок с клочковатой растительностью под носом и на подбородке и острым живым, чуть смеющимся, взглядом, столь похожий на хитроумного идальго Дон Кихота, каким изображают его старинные гравюры, в убогом теле которого откуда ни возьмись появилась могучая сила; он тоже увлёкся и говорит, как заворожённый.

Это забавно, нечего скрывать, и хоть я то и дело отвлекаюсь, думая о своём, но из невесть откуда взявшей буржуазной учтивости иногда киваю какому-то тезису одного и морщусь от тезиса другого.

– Германия, – вполне себе здраво провозглашает Шмидт, – суть средоточие всех созидательных сил Земли и духа модернизма, молодая поросль пробивается сквозь железное поле и огонь костров, через коммунистическое безумие и монархическую немощь. Никому не под силу остановить этот бурный рост! Если Британцы задумают обрезать эти ростки, если эти невнятные Болдуины-Чемберлены или кто там у них ещё есть, поднимут на них руку со своими ножницами, эту руку им оторвут; если поднимет голову какой-нибудь француз, возомнив себя новым Бонапартом, найдутся люди к востоку от Эльзаса, кто даст ему по этой голове. Америка слишком далеко и занята исключительным самолюбованием и самовлюблённостью, доллар стал им богом и совестью, будь они прокляты. Рим? Засилье глупости и порока, говорю я вам. Рима больше нет! Он закончился в тот момент, когда все эти Медичи и Сфорца стали сажать в Ватикан своих родственников. Все эти государства нелепы и ничтожны по сравнению с юным, полным сил народом, набирающим силу на своей земле, у них нет будущего, у нас, германцев, есть.

– Всё это близко к истине, – не менее здраво возражает профессор, – если бы не одно «но». Как бы ни были слабы указанные вами нации, объединившись, они ни в коем разе не дадут Германии вновь стать нарастить мясо на кости и стать империей.

Шмидт только и усмехается:

– А теперь она не империя ли?

– Трудно сказать, – отвечает Сигварт осторожно, – экономика демонстрирует несомненный рост… национальный дух опять же… Но всё же союзники…

– Ах, союзники! Антанта! Ерунда! – клокочет Шмидт. – И привязались же к этим союзникам! Где они, где, спрашиваю я вас? Заняты собой… Да и вовсе уповать на согласие между бывшими союзниками – глупость, в них никогда не будет настолько согласия, чтобы дать отпор бравому пруссаку.

Тут лицо Сигварта проясняется, он держит удар:

– А не забыли ли вы, Шмидт, одного восточного зверя, который всегда дремлет до поры, пока не приходит время спасать Европу от очередного антихриста? Боюсь, вашей забывчивости не разделяют ваши бравые прусские собратья – бывало, им доставалось, когда они, полные самонадеянности, заходили в тот лес, где сей зверь обитал.

– Вы имеете в виду польского орла? – со всей серьёзностью спрашивает немец. – Ну, так орёл – птица, а вовсе не зверь.

За столом раздаётся приглушённый смех.

– И ребёнку ясно, что я имею в виду русского медведя, – улыбнувшись, отвечает профессор и для пущей наглядности бросает взгляд на меня.

Теперь приходит очередь смеяться Шмидта:

– Что я слышу, дорогой профессор, вы это серьёзно? – удивляется он. – Вот уж не думаю, будто мы когда-нибудь вспомним о данном звере, уверяю вас, и скорее турки вновь обретут некое подобие силы, нежели русские вернут себе былое могущество.

– Турки и рядом не стояли рядом с русскими, – с претензией утверждает Сигварт, – даже когда они держали в страхе всю Европу и могли за день от Босфора дойти до Вены, русские побеждали их. Но речь вовсе не об этом – я, в свою очередь, уверяю вас, что Германии не бывать более настолько сильной, чтобы дойти до мирового господства. Великие державы неохотно разыгрывают такие карты, и едва только голова немцев начнёт подыматься, как против них возникнет коалиция, равной какой прежде не было.

Заинтересованный было речами профессора о своём потерянном отечестве, я опять клюю носом, едва он вновь начинает толочь воду в ступе, говоря о Германии. Кроме того, у меня ноет спина, и я хочу курить, а госпожа Фальк, сколь я не чаял, так и не объявилась в обществе. Это враз навевает на меня ужасную тоску, затем как спиритизм, и мистические опыты старухи для меня в данный момент более заманчивы, нежели Германия, кардинал Ришелье и Королевство Обеих Сицилий. Проходит недолгое время, прежде чем я начинаю поглядывать в сторону своей двери.

Наконец, когда речь за столом заходит об Адольфе Гитлере, не так давно ставшем канцлером в Германии, и, по совместительству, знаменем всех прогрессивных сил человечества, Шмидт неожиданно для себя остаётся в полном одиночестве. В это время я выхожу из состояния полной апатии и чувствую на себе пристальный взгляд уже немецкого подданного. В этой среде мы единственные иностранцы, да ещё и недавние друзья по курению, соратники, в некотором роде, и он, разумеется, ищет у меня союза, даже несмотря на то, что совсем недавно выставил в столь невыгодном свете Россию, сравнив её с Польшей.

Все норвежцы за столом высказались в неприятии к Гитлеру, а профессор Сигварт сказал, что на месте этого «австрийского солдафона» в более выгодном свете смотрелся бы кто-то культурный и образованный, например, писатель или учёный:

– …Хоть в целом политика его лично мне импонирует.

И он тут же предлагает на этот пост пару-тройку собственных достойнейших кандидатур, Эйнштейна, к примеру, либо известного Фейхтвангера.

Благодарение Богу, что не Кафку!

Это приводит бравого антисемита Шмидта в натуральное бешенство:

– Фейхтвангера?! – побелев, кричит он, демонстрируя обществу совершенное знание творчества данного литератора. – Этого жида! Нет, всё же вы не в своём уме, профессор!

А сам между тем под столом отчаянно бьёт меня ногой по колену, в надежде пробудить мои впавшие в глубочайшую летаргию политические чувства. Его аргументы, верно, на исходе, подобно утопающему он немолчно взывает к руке божьей, к спасательному кругу, ко всему, что может придти к нему на помощь, а может и просто не хочет быть в одиночестве.

Я понимаю, чего хочет от меня Шмидт, но сам я уже давным-давно далеко отсюда, в своей комнате, курю свою душистую сигару, вдыхаю дым, разлагая и отравляя свои и без того насквозь прогнившие лёгкие; недавно, буквально пять-десять минут назад, я разговаривал с вдовой Фальк в своих фантазиях, а теперь я уже в своей комнате. Когда накатывает тоска, мне решительно безразлично, будет ли война, и кто её развяжет, – Гитлер или король Болгарии, – кто на кого нападёт первым, – люди, разбивающие яйцо с острого конца или разбивающие с тупого, – и сколько народу пожрёт это всепоглощающее пламя. Ум сдаётся на милость желаниям, стремится к отдохновению, свет потихоньку начинает убивать меня, делать бессильным, и обращается мне смертельным врагом.

Господи, и мне теперь точно не до Гитлера!

– Шмидт, у вас есть пальто? – морщась, спрашиваю я.

Сигварт уже посмеивается, предвкушая полный разгром противника; он полагает меня за своего союзника, будто бы я с намерением начал говорить всякую чушь не по делу.

Немец открывает рот от удивления:

– Пальто! Есть ли у меня пальто?

– Да, пальто, – говорю я, – чего тут непонятного.

Ему даже в голову не может прийти то, что меня интересует в данный момент: посреди разговоров о судьбах старушки Европы, этого русского занимает какое-то пальто! Он багровеет и начинает вращать глазами, точно умалишённый, досадуя и сказываясь тяжко оскорблённым. Его маленькие живые глазки вмиг стекленеют, и, кажется, они сейчас выкатятся из орбит и разобьются о пол, разлетаясь на тысячу мелких осколков.

– Ну, дружище, не принимайте это близко к сердцу, – едко говорит профессор под гиканье общества.

Когда я встаю и откланиваюсь, Шмидт всё смотрит немигающим взором на то место, где я только что находился; в этот момент он выглядит не то что посмешищем, а квинтэссенцией глупости.

Мне уже давно понятно, что пальто у него нет, либо из своей немецкой скаредности, ставшей притчей во языцех, он просто его не одолжит.

А жаль, я связывал с ним некоторые надежды, ведь у нас ним был один размер.


***


В свою комнату тащусь по стене, а вползаю едва ли не на четвереньках.

Но там нет приюта, вся комната залита светом, свет яркий, помноженный стократ, свет плотный и упругий – в кричащей пустоте комнаты солнечные лучи – нечто материальное. То, от чего я бежал, догоняет меня в моей берлоге, ведь у меня на окнах нет гардин – их сняли по указанию доктора во избежание возможного суицида. Да, не так давно кто-то, видимо, от прекрасной жизни, повесился здесь на гардине, кажется, с полгода назад тому, если только это не было моей собственной фантазией.

Мне очень плохо, от этого воспалённый мозг отчаянно размышляет.

Кровать… Забиваюсь под кровать, но и там нет спасения.

Скорее к платяному шкафу! Отпираю – теперь моли придётся потесниться. Внутри спокойный сумрак; несмотря на поднявшуюся пыль и спёртый воздух, мне становится куда как легче. Гардины… мне нужны гардины, обязательно нужны! Пусть даже ценой некоторых стратегических уступок доктору, я должен вновь их получить.

Немец сейчас расстроен, возможно, ему хуже, чем мне, возможно, он люто ненавидит меня. Ну, и пускай: с радостью я дарую ему возможность жить ненавистью, я хотел этого, я питаю горячую надежду на то, что нынче ночью он прокрадётся ко мне в комнату и вонзит нож мне прямо в сердце, в отмщение за то, что сегодня он стал посмешищем. Тогда прежде срока я услышу сладостное пение валькирий в небесах и уйду по радужному мосту в Вальхаллу. Приходи и убей меня, Шмидт, прекрати эту бессмысленную жизнь, это сплошное мучение!

Желаю быть ненавидимым, любой ценой, и я буду им, иначе остаток жизни будет совсем ни к чёрту, я говорю «спасибо» тем, кто питает ненависть ко мне. Я воспеваю доктора Стига и тебя, Шмидт, за тот полубезумный взгляд, я благодарю Фриду за терпеливое молчание и незнакомку, сиделку старухи Фальк, за то, что избегает меня, я благодарю весь этот божий мир, где я уже потерял своё место.

Я видел её, я был потрясён! Она случилась у меня недавней ночью – больше некому! – на расстоянии почувствовал я её жар. Она похожа на Ольгу, это верно: пристальный взгляд и чувственный рот, такого не сыскать больше в целом свете. О, я понимаю, отчего так томились по тебе многие мужчины, и уже в нежном своём возрасте ты была звездой среди сорняков и поникших цветов. Как хорошо помню я тёмные глаза – их невозможно забыть! Самыми жгучими были они при свете дня, когда солнце играло в них, как в брызгах водопада… Я не любил тёмные глаза и смуглую кожу, это далеко от моего идеала, но страсть возжигалась не оттого – я не мог повелевать страстью! – страсть была тайной души и, слава Богу, осталась таковой.

Мои брызги водопада, с тёмными водами и священного…

Наша последней встреча… Весна 18-го, Москва, вокзал.

В кармане – билеты до Петербурга, обозванного теперь, точно собачьей кличкой, Петроградом, и далее, по разорённой, погребённой под остатками собственного величия стране, до Гельсингфорса, вложенные в недавно полученный шведский паспорт, в Выборге под дипломатической защитой ждёт меня моя Алекс с дочерью, над землёю весна и запах сирени, а мне тоскливо. Я смотрю в эти глубокие тёмные глаза, я думаю о них, сердце щемит в груди, а дыхание сбивается то и дело, как у неопытного бегуна. Паровоз шипит, кругом разноголосье, свистопляска, шум толпы, прощальных криков и слов, кругом изобилие звуков, и только мы молчим. Я держу её маленькую ручку в своей широкой лопате, и она точно тонет там, я высокий, как дерево, а она маленькая, и смотрит на меня откуда-то с земли, то и дело задирая голову; ей неудобно держать голову так, но она держит через силу.

– Тебе пора, – говорит она.

Да, мне пора, Ольга! Ты понимаешь, мы никогда не увидимся больше!

Она кивает, один раз, потом ещё. Сияющая жемчужина слезы скользит по смуглой щеке…

Муж в томлении ждёт её, измученный страстной ревностью, он сидит где-то в этой огромной своей нелепостью Москве, пьёт горькую и ждёт назад своего «черноглазого ангела». Меня ждёт супруга, но она ещё дальше Ольгиного мужа, она пишет мне письма и умоляет приехать как можно скорее, потому что на границе неспокойно. Иногда я думаю послать всё к чёрту, всё, без какого бы то ни было исключения, и тогда, знаю, моя жизнь не продлится больше недели, но что это будет за неделя! Но нужно ли жертвовать всем ради одной недели, даже одного дня, одной крохотной минутки?

Когда паровоз даёт последний свисток, я делаю этот шаг.

С тоской смотрела она в окно; я ловил её взгляд, не отрывая своих глаз от её фигурки в длинном чёрном платье и шляпе, но затем белый дым паровоза окутал её, скрыл от меня навсегда и так всё кончилось. Потом я только смотрел на бесконечные поля и леса моей несчастной истекающей кровью Родной Земли, думая о своём.

Что за скверная вещь эта жизнь, и каков же мерзавец придумавший всё это колыхание и дребезжание, с которым колёса повозки твоей жизни катятся по неровностям бесконечно извилистой дороги. Почему тебе так часто даётся то, что ты не в состоянии взять, маячит перед глазами заманчиво, но протянешь руку, как этого уж и след простыл? Зачем нужно всё так усложнять? И нельзя ли просто рождаться с осознанием того, что рассчитывать на многое тебе не след? В этом хотя бы был смысл, а так… Так – сплошное издевательство, насмешка…

Да, моя жизнь – предмет трагикомедии и оптимистического фарса, как жизнь любого из миллиардов глядящихся в это глубокое зеркало. Кто-то просто смеётся над ней, думая так скрасить томление собственного бытия, кто-то плачет и переживает, отчего случилось так, а не иначе. Если принимать всё, как есть, возникают вопросы, отвечая на которые смертный может забраться так высоко, что сравнится с Господом Богом; а когда он заберётся туда, то может увидеть, что никакого Бога там и нет. Тогда сведущие скажут – ты забрался не туда, Бог гораздо выше, чем может объять твоя жалкая мысль. И ты полезешь всё выше и выше, и будешь лезть всю жизнь, лезть по головам своих собратий, переступая через себя самого, пока кто-нибудь не прервёт твои мытарства, послав тебе смерть как избавление от всех твоих вопросов. Тогда ты поймёшь, что всё было напрасно. Просто-напросто напрасно! И ни в чём не было смысла – ни в жизни, ни в борьбе, ни в любви – смысл был лишь в крайней бессмысленности.

Да, Ольга, мне пора. Когда на часах в коридоре пробьёт двенадцать ночи, я вновь надеюсь оставить этот мир. Впрочем, на это я надеюсь каждый божий день, и каждую божью ночь пытаюсь уснуть я в обнимку с этой надеждой. Однако, в небесной канцелярии, видно, не до меня – счета не оплачены, и завещание не оставлено.

Близится вечер, солнце исчезло, и мне лучше. Скоро явится моя любимая Фрида со своими таблетками, и я должен успеть до её прихода.

Я выбираюсь из шкафа и сажусь к столу писать письмо Хлое.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации