Электронная библиотека » Михаил Лукин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 26 декабря 2017, 23:00


Автор книги: Михаил Лукин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
VI

Конец ноября. Утро.

Хлоя прислала мне пальто, это не заняло много времени, – она знает мой размер и одежда пришлась впору, – доброе пальто чёрного цвета с обшлагами и хлястиком, тёплое до одурения. Мне пришлось подождать, но ожидание увенчалось успехом, и это хоть какая-то радость для меня!

Сама она обещается приехать в скором времени, к следующему Родительскому Дню, отговариваясь до поры наличием всяческих забот.

Хочу видеть свою дочь, без сомнения, и одновременно не хочу. Она приедет, будет здесь верховодить, тогда я лишусь не только гардин и твёрдой перины на кровати, но, возможно, и свободы передвижения; о сигарах я и думать не хочу – только через мой труп!

Конечно, я не бегаю, как мальчик, но и до вдовы Фальк, не говоря уж о Хёсте, мне пока далековато. Хотя, если меня будут возить в кресле, то я хочу, чтобы это делал лично доктор Стиг, я даже готов заплатить за это, и не постою за ценой. Ведь доктор – человек жадный до звонкой монеты, его возможно будет завербовать. Вот будет потеха!

Отворяется дверь, входит молчаливая Фрида с лицом, высеченным из серого гранита; она даже не стучится уже, зная, что это напрасно.

Я, полный напускной радости:

– Фрида, гляди, что у меня теперь есть! Пальто! Хлоя прислала, любимая дочь, теперь я могу гулять в парке. Что скажешь? Ты будешь гулять со мной?..

А она и не думает смотреть – будто есть дело ей до моего пальто или до моей радости? – у неё другая цель, и в руках у неё что-то есть. Это судно, она деловито осматривает его со всех сторон, ставит его на пол, и медленно-медленно, с характерным злобным скрежетом, задвигает под кровать.

«Ну, вот и конец», – ударяет в голову непроизвольная мысль.

Потом я смеюсь, всё громче и громче, захожусь в хохоте. Фрида оставляет комнату, даже не посмотрев на меня, а я не кидаю никаких проклятий ей в след, я просто смеюсь.

А доктор-то молодец, нечего сказать! Я тут раздумываю, как уязвить его, а он бьёт на опережение, и присылает Фриду с судном. Знаю, что бы он мне сказал на это: – «Я не враг вам, Лёкк, и желаю вам добра. Будьте любезны сидеть в оплаченном вами номере и ходить в это судно. Эта вещь, оторванная от сердца, удобная и красивая, я бы и сам пользовался ею, не сомневаясь, будь я на вашем месте».

К чёрту всё это! Я ещё в состоянии двигаться, я ещё не совсем мёртв! Слышите вы?!

Было бы кому дело до того…

Фрида уходит, краешек белого передника за дверью; когда же я, наконец, одумываюсь и хочу кинуть то, что она принесла, ей вслед, жгучая неприязнь к самому себе останавливает руку. Бедняга, если всё пойдёт так, как теперь, то в скорости тебе это, безусловно, понадобится…

Я давно не видел Шмидта, немца, с самых тех пор, как он разглагольствовал в обществе о германском созидательном начале, и спросил о нём толстяка Фюлесанга, с которым они здесь теперь соседи и закадычные приятели. Тот уставил на меня свои полные сочувствия свиные глазки и ответил, что Шмидта уж неделю, как нет в живых.

– Будто вы не знали!? Он вышел из пансионата, но так и не вернулся назад, и никто не знает, куда он подевался. Сиделки говорят, он умер; возможно, это так и есть…

Ничего особенного, объясняюсь я, я не выходил несколько дней, и не знаю новостей.

– …Но ведь странно, не правда ли, – исполненный напыщенной серьёзности, продолжает Фюлесанг, – совершенно здоровый человек, взял и умер. Вот и мы всем обществом думаем, что он просто потерялся. Я говорил с доктором, он проявил участие, и обещал послать людей отыскать Шмидта.

– И что же, послал? – участливо интересуюсь.

– А то как же! – заявляет Фюлесанг со всей ответственностью. – Всё ж таки живой человек…

– Что ж, кто-нибудь видел этих людей, есть ли они в природе?

– Никто не видел, по правде говоря, – говорит Фюлесанг и тут же обиженно, поджав мясистые губы: – Вот ещё один неверующий Фома… Послал, не сомневайтесь! С чего быть доктору Стигу столь жестокосердным, чтобы бросить человеческое существо на произвол судьбы.

«Кто же первый, тот, другой неверующий?» – думаю я, и хочу рассмеяться, но сдерживаюсь:

– И каковы ж результаты поисков? – спрашиваю.

– Не знаю, увы. Я Шмидта более не наблюдал, ни за обедом, ни вообще в особняке, но вот госпожа Визиготт утверждает, будто он прогуливался под её окном, и даже помахал ей рукой, когда она окликнула его.

История со Шмидтом, прогуливающимся под окнами госпожи Визиготт, ложится мне на душу, я даже вполне готов уверовать, что глаза её не обманули, особенно после её россказней про однажды высадившегося к ней из светящегося облака с благой вестью святого Михаила. Без сомнения, данный святой и в тот момент также находился в поле зрения госпожи Визиготт и прогуливался под руку со Шмидтом; вопрос в другом – был ли он шляпе, либо простоволос?

Тучный, исподлобья, взгляд Фюлесанга, между тем, совсем теряет стройность и осмысленность, глаза начинают бегать, и я, исключительно для хорошего завершения беседы, высказываю вслух наболевшую мысль:

– А может Шмидт и впрямь умер, хоть бы и совершенно здоров, нет?

Фюлесанг взволнованно озирается и пожимает плечами: вопрос без ответа.

Но мне в ответе нет нужды: я-то знаю наверняка, Шмидт умер, иного и быть не может!

Более я не стал выпытывать; а ведь есть вещи, обычные в таких моментах, вроде, как и от чего он умер, или, вернее, «исчез», – это было бы по-настоящему нелепо, – гораздо правильнее было спросить, от чего насквозь прогнивший Шмидт не мог бы умереть.

А от чего не мог умереть любой из нас, находящийся здесь?

Одного взгляда на самого Фюлесанга хватит, чтобы сказать, от чего он умрёт, хотя для многих его проблем медицина, пусть она и развивается семимильными шагами, не придумала ещё даже названий. А пока доктор Стиг, этот молодой и думающий учёный, плоть от плоти медик, будет придумывать причину его смерти, карточку Фюлесанга закроют словами: «Умер от неудовлетворённых амбиций, усложнённых отчаянным равнодушием», хотя на деле первым в истории он умрёт от плоскостопия.

Шмидт исчез… Нет, испустил дух, что тут греха таить, вот так дело!

А ведь мы расстались неприятно, если не врагами, то недружественно. Знаю, с ним случались провалы в памяти и приступы немотивированной агрессии, так что, вероятно, он мог забыть наш с ним маленький конфликт, сорвав зло на ком-нибудь из персонала, но от неприятного осадка это меня не избавляет. Думаю, если б представилась возможность выправить положение, я бы что-то сделал для этого, пусть даже и назвал бы Гитлера величайшим человеком на земле. Это ведь очень может быть, и в этом я бы не погрешил против истины. Правда, нет никакой гарантии, что Шмидт не умер бы из-за чего-то другого, хотя бы от радости осознания того, что я так восхитился Гитлером.

В мыслях об этом я едва замечаю, что происходит ожидаемое мною каждое божье утро событие – старуху Фальк вывозят на прогулку. И всё та же незнакомка с ней; всё время только издали в окно вижу я её, и никак не могу разыскать в особняке без лишнего внимания. Да, занимательно, всё же мне думается порой, что её, моей незнакомки, на самом деле не существует на земле – её нет ни днём, ни вечером, – да и утром она спускается к нам с небес, – всё же мне хотелось бы думать, что прибежище её небеса, а не ад, – для того лишь, чтобы вывезти старуху в парк, словно бы никто не умеет этого делать лучше её. Затем она растворяется в воздухе, уходит прочь в свои высокие чертоги, оставив по себе лишь воспоминание в моём больном мозгу, вмещающем и так столь многое и удивительное.

Впрочем, теперь у меня есть пальто – я ждал его так долго, что иногда мне казалось, будто никогда не дождусь! – и я ещё помню, как им пользоваться. Пожалуй, такую возможность узнать, реальна она либо нет, преступлением будет упустить.

В парадной у выхода я нос к носу сталкиваюсь с доктором Стигом или же с его мраморным бюстом – трудно понять.

Он подготовился к нашей возможной встрече, изрядно попотев над словарём, и выписал пару любезностей на русском языке, которые теперь высокопарно, старательно выговаривая слоги, и произносит. Всё это не к добру – он серьёзно решил взяться за меня – одними разговорами и судном я, вероятно, не отделаюсь – а мне бы этого не очень хотелось. Нужно что-то решать.

Впрочем, у меня в голове уже созрело новое письмо Хлое, я прошу не передавать мне больше ни носок, ни шарфов, ничего подобного, а лишь только коробку сигар, завёрнутую в обложку от абрикосовой пастилы, и круглую сумму денег для уважаемого доктора Стига в качестве платы за спокойствие последних месяцев жизни её отца. Чёрт с ним, я уж и Фриду вынесу, мне это ничего не стоит, тем более что я к ней уж привык, но вот разговоры по душам с доктором навевают на меня странные настроения, от которых, смирившийся и где-то даже приветствующий свою грядущую участь, человек, вполне может тронуться рассудком.

На приветствие доктора я отвечаю по-фински, на этом наш краткий филологический поединок завершается; а завершается он позорным бегством доктора в свой кабинет.

Ликуя, провожаю его глазами.

Вдруг он поворачивается и быстрым, но тяжёлым шагом идёт обратно.

– Вы пораздумали над тем, о чём мы с вами говорили? – спрашивает он.

– Пораздумал над чём? – интересуюсь я. – Не о том ли, чтобы перенести кладбище из ближайшего городка к нам в парк?

– О том, чтобы отбросить все эти ваши глупости о смертном одре, полной беспомощности и тому подобное, и попробовать выйти из этой ситуации, как говорят в народе, как выходят сухим из воды.

– Доктор Стиг, вы зря вернулись, – отвечаю я, – Время не стоит на месте. Фрида уж устала ждать вас с докладом о тех преступлениях, что я совершил вчера. Негоже оскорблять женщину ожиданием.

Доктор с мрачностью отгибает краешек рта: этого явно недостаточно, чтобы я полностью уверовал в его искренность по отношению ко мне. Кто бы посоветовал ему перечитать лишний раз Священное Писание, где Сын Человеческий, дабы показать силу своего Отца, совершает различные чудеса – умножает хлеба, вино и рыб, исцеляет увечных, воскрешает мертвых… Быть может, доктор умеет делать то же самое, я вполне могу поверить в это, но творит эти дела он инкогнито, и ни в «Афтенпостен», ни в «Верденс Ганг» ничего про это не написано.

– Да поймите ж вы, упрямец, – говорит он меж тем, – я вовсе не враг вам, также как и ваша дочь, фрёкен Хлоя! Мы хотим помочь вам!

Так, так, с чего это он вдруг упоминает Хлою, и почему называет её по имени, легко, просто так, панибратски, хотя она вроде как не молодая девчонка, а дама, побывавшая уж замужем. Неужто, я что-то упустил, либо они в союзе против меня?! Нет, быть такого не может! Бред, наваждение, не более. Зачем ей тогда проносить мне сигары тайком от доктора и его многочисленных шпионов в белых чепцах и передниках?

Однако, уже давно написанное в уме письмо дочери, вдруг начинает на моих глазах терять какой бы ни было смысл…

– Доктор, попробуйте совершить что-нибудь эдакое, из ряда вон, – говорю я тогда, – воскресите Шмидта, или самого Карла Маркса, поднимите на ноги вдову Фальк или беднягу Хёста, дайте язык нашей любимой Фриде, найдите хоть раз в моей комнате припрятанные сигары, накормите одной чёрствой буханкой пять тысяч человек… Совершите чудо, доктор, наконец! Чтобы об этом написали, чтобы об этом говорил весь мир, а не только вы один и не только одна Хлоя вам бы поддакивала…

– Ваша дочь говорила обо мне? – вдруг спрашивает доктор с заинтересованным выражением на лице.

Дурное предчувствие рождается во мне.

– Нет, не говорила, – отвечаю я, – она сказала лишь то, что не положит мои кости здесь, в парке, и не сделает из меня чучела для вашей коллекции, как, быть может, вы бы хотели.

– Ну, что за бессмыслица! – вскрикивает он. – Какое ещё чучело! Какая ещё коллекция!

– Обычная коллекция. Знаете, как собирают редких бабочек – ловят и прокалывают им тело иголкой, а затем ставят под стекло, расправив пинцетом крылышки. А ваша коллекция будет чисто ботанической, вроде как в ботаническом саду – редкие растения и овощи.

– Хорошо, эту шутку я оценил. А зачем мне класть ваши кости в парке?

– Затем, что там будет погост, я же сказал.

– С чего вы это взяли?

– Элементарно, доктор! Количество смертей у нас будет постоянным – по одной-две в месяц, это неизбежно, а в город возить покойников хлопот не оберёшься, да и муторно. А здесь, у нас в парке, чем не кладбище – ведь здесь был склеп! Вы слышали? – далее я перехожу на таинственный шепот. – Вы слышали, что толкуют о Шмидте, о его исчезновении? Будто он просто ушёл погулять в парк и не вернулся…

Это определённо была провокация, и доктор поддаётся на неё, точно пескарь на крючок:

– О, Господи! – возопит он. – Никуда он не исчезал; Шмидт умер от чахотки, родственники не стали забирать его, а он сам завещал своё тело науке, потому что сам был известным медиком.

Так я нахожу подтверждение смерти Шмидта, и попутно совершенно случайно узнаю, чем на самом деле страдал наш немец.

– Благодарю за информацию, доктор. И, кстати, спасибо также за судно – мне позарез нужно было куда-то бросать исписанную бумагу, а захламлять пол, хотя бы ради несчастной Фриды, ой как не хотелось. Вы видите, всё же я ценю ваше благожелательное отношение ко мне.

Затем выхожу на улицу.

И плотная стена влажного морозного воздуха с моря чуть не сбивает с ног – поди ж ты, узник, не слишком ли долго не покидал ты своего каземата!? Дышу, дышу, а продыху – нет!

Тумана сегодня не предвидится, вместо того воздух снизу и на уровне глаз пронизан странной дымкой, пахнущей, очевидно, чадом – ах, жгут листья! – и небо по-старушечьи плотно закуталось серой безнадежной мохнатой шалью облачности. Снега ещё не было, и все в ожидании! Все… Люди, дорожки, грязно-жёлтые, увитые плющом стены, вековые деревья, и сама Вечная Земля – время сна пришло, хочется покоя… И перина… перина сбита, одеяла – недостает. Остаётся лишь дождаться, набраться чуток терпения и дождаться; за ожидание, как всегда, воздастся сторицей.

Большой старинный парк, совсем неухоженный, заваленный павшей листвой, с убогими косматыми щербатыми дорожками – разве что главная аллея смотрится – да давно заросшим прудом с насыпным островком и беседкой посреди него, куда сходятся все тропки с разных концов, будто в Рим, центр мира. Из деревьев в парке по большей части дубы и буки, а чугунная ограда, летом утопающая в вереске, увита тёмными извилистыми канатами дикого винограда. Прежде, в течение долгого времени, эти земли явно использовались под поместье, а трёхэтажный особняк с высоким крыльцом и прилепившимся к нему сбоку флигельком в стиле барокко принадлежит к восемнадцатому веку и построен, скорее всего, при Фредерике IV…

Чёрт побери, я живу здесь несколько месяцев, а вынужден додумывать историю этих камней и этих деревьев вроде как бы на заказ, на потеху публике, совсем как один всем известный сказочник, потому что не знаю истинной их истории! Конечно, для моей фантазии это не представляет особого затруднения, но всё же хочется и известной толики истины.

На самом ли деле всё было так, как я думал, или нет?

Вверху на фасаде, под самой крышей значится дата – 1718 и герб поверх неё, который теперь рассмотреть не представляется возможным, само здание дышит своими вековыми печалями и некогда вполне осуществимыми надеждами. Внутри не всё так радужно, как снаружи, внутри нет ощущения величия и старины, скрипучие полы заменили паркет, а стены везде окрашены в салатовый цвет, хотя прежде, верно, были покрыты золотом, гобеленами и фамильными портретами. Внутри – настоящий пансионат для балансирующих на грани жизни умалишённых, снаружи – парк и старинное поместье, литая ограда, львы со щитами, фонтан с Самсоном. Однако, какой контраст!

А с людьми, обитающими здесь, не то же самое?

Больной душевно и физически выглядит куда как лучше здорового, он подтянут и крепок духом, точно сталь он закалён в борьбе, а его планам мог бы позавидовать и сам Наполеон, размечтавшийся о мировом господстве. Планы и мечты, чёрт бы их побрал, всегда лезут в голову, когда загнан в угол и нет выхода, когда почти что мёртв, и от них нет спаса: это похоже на какую-то насмешку, особенно если ты не пребываешь в счастливом неведении насчёт дальнейших своих перспектив. Да, кто-то сверху, Создатель, Великий Игрок, азартный до безобразия, двигает нами, как фигурами и ставит нас в ещё более невыгодное положение, чем уже есть; Игрок спускает нам всё новые мечты, огромные хрустальные замки, радует нас, заставляя забыться в этой радости. И вот, с душами, полными этого неизбывного счастья, мы летим в пропасть, до конца, до самой могильной плиты не веря, что это конец, что это всё, что ты мог сказать этому миру.

Вот, какой-нибудь Фюлесанг, смотря на себя в зеркало по утрам, побрившись и причесавшись, находит себя в более выгодном свете, нежели доктора Стига, вечно метущегося, мрачно-задумчивого, обременённого проблемами вовсе не глобального характера. Сёстры доложили доктору, что в подвале опять мыши попортили мешки с пшеном. «О, Господи, и за что мне это!?» – восклицает доктор Стиг по своему обыкновению. Вместо своих прямых обязанностей по подобающему сопровождению живых трупов в иной мир, он вынужден воевать с мышами; это не уменьшает количество морщин под глазами, и никак не способствует собственному спокойствию и благополучию. И так выходит, что он медленно, сам по себе, шажок за шажком разрушается… А что ж Фюлесанг? Ему вовсе не так уж худо, как можно было бы подумать. Он глядится в зеркало на себя каждое утро ровно в девять часов аккурат перед тем, как позавтракать и поглотить законную пригоршню таблеток, глядится и отмечает, что уж на его-то круглом челе, в отличие от хмурого докторского, морщин явно поубавилось, а волос на голове ударился в рост. Нет, конечно, он не Дориан Грей, но всё же положение явно стремится к лучшему, и нынче он – мужчина хоть куда, и отчего бы, в таком случае, скажите на милость, не приударить за какой-нибудь из сиделок. Вот хотя бы за фрёкен Джулией, сиделкой загостившегося на этом свете Хёста! Чем не пассия? И я видел-таки тучного, как бочка, пышущего здоровьем и румяного Фюлесанга любезничающим с фрёкен Джулией, полногрудой незамужней девицей приятной наружности. А та краснела и заикалась от неожиданности его напора и его едва ли не юношеской горячности.

Тогда я вновь задумался о странностях человеческой натуры. Это был хороший повод, чтобы записать парочку пришедших мне на ум мыслей.

Быть может, нездоровому человеку лучше всего внушить себе, что он здоров… Отчего нет? Это мгновенно убивает всякую тягость от скорой кончины, особенно у того, кто вовсе бы не хотел умирать, либо так страшится этого, что и слова не вымолвит. Выходит, доктор Стиг прав… С чего я тогда так невзлюбил его?

Чёрт его знает; по мере того, как боль моя со временем будет всё сильнее и сильнее, у меня будет возможность подумать об этом подробней.

Вот вдова Фальк, моя добрая знакомая, которая столь часто донимала меня прежде, теперь пребывает в состоянии совершеннейшего растения, я совсем не вижу её, разве только в окно по утрам, и не слышу её голоса. Она возносит руку, заметив знакомое лицо и, необходимо признать, зрение у неё острое, как никогда – она хорошо различает меня издалека в окне. Она, думаю, могла бы сказать пару слов по поводу улучшения своего состояния – о, да, именно улучшения! – пусть она перестала ходить, и вся как есть трясётся, так ведь взамен Господь Бог даровал ей право видеть на расстоянии в таком возрасте без очков и монокля. Господи, как ты милостив к нам!

– Доброго времени суток, госпожа Фальк, как говорят у меня в стране!

Старуха ничего не отвечает, она спит, как младенец, и посапывает во сне из-под своих одеял: утро для неё пока не началось. А вот незнакомка моя, застигнутая врасплох, отскакивает от её кресла метра на три в сторону, едва не соскальзывая в пруд при этом. Ну, уж ей-то я могу сказать «Здравствуйте» без того, чтобы это показалось дурным тоном.

– Здравствуйте, фрёкен! Хорошее утро, не правда ли?

Она молчит, хлопая глазами. На ней тёмно-синее пальто с меховой оторочкой и обшлагами, на ногах чёрные сапожки, а на голове широкополая шляпа с закинутой на поля вуалью, совсем как у той, которую я знавал давным-давно. Лицом она и впрямь отдалённо напомнила Ольгу, разве что оно строже и мрачнее, с некоторой резкостью в чертах, но в глазах, словно сияющие слёзы, спрятались тайны. И глаза эти, глаза… так же тёмны и глубоки, как ольгины, а губы пухлые и сжатые сердито, словно бы никогда не знали улыбки и уж тем более горячего, как огонь, прикосновения.

Нечто непонятное нашло на меня, какое-то воспоминание укололо прямо в сердце, и я чувствую резкую боль, а затем расплывающуюся по телу мягкую теплоту. Это не имеет ничего общего с тем, от чего я пью таблетки, это глубоко в душе, и вовсе не смерть сводница этому.

Я быстро подхожу прямо к ней и целую незнакомку в губы.

Ума не приложу, зачем я это сделал – порыв, не более – я захотел этого, мои губы без труда вспомнили, что нужно делать, руки легли на худенькие плечи и, дрожа, прошлись по спине. А губы её, вспыхнув пламенем, были взаимны, и знакомое раскалённое дыхание – ответом на некоторые вопросы… Да, это была она, и значит, мне не привиделось!

Ольга… Это ты!

Недоумение, в конце концов, снедает страх, густая краска на лице, то ли от стеснения, то ли от ярости, а ошалевшие глаза в поисках истины вовсю бегают по сторонам – как бы кто лишний не увидел, не застал.

– Кто вы такой? Что вы себе позволяете? – голос, понятное дело, мигом в дрожь.

Я трепещу, признав и его, голос; я ответствую, вопреки всякому приличию, вопросом на вопрос:

– Ольга, ты обещала прийти ко мне. Почему ты не пришла тогда?

– Господи, что вам от меня нужно? – лепечет она, стараясь, во что бы то ни стало, увернуться от моего пронзительного жаркого взгляда. – Я не Ольга! Я вас не знаю, я ничего вам не обещала…

– Обещала! Ноября, семнадцатого дня, я запомнил дату. Мы, полумёртвые, иногда ещё способны соображать, а память, порою, нам всё одно, что солнце и воздух. Ты явилась ко мне тем вечером, смотрела мои бумаги, те самые, на которые оплавлялась свеча, я застал тебя с поличным. Ты забрала что-то из них, чего-то я не досчитался.

Озирается… Дрожь уже не только в голосе, а и во всём теле; обвинения слишком серьёзны, чтобы в ответ можно было отмолчаться.

– Не было ничего подобного!

– Зачем ты явилась? Уж не для того, чтобы справиться о здоровье старика…

Голос начинает захлёбываться:

– Это… Это была вовсе не я…

– Значит, всё же была!

– Нет, вы всё не так поняли.

– О, гляди ж, чертовка, – взбредает мне в голову чуток погрозить ей, – то, что случилось, будет иметь последствия – мои записи были похищены и доктор читал их…

Тогда она выпячивает на меня глаза, полные смятения, и лопочет что-то о какой-то ошибке.

В ответ я с завистливой жадностью, присущей старикам, хватаю её за то самое плечо:

– Прикосновение может многое сказать, если слова не понятны. Ты помнишь это прикосновение?

– Пустите!

Вижу, она готова сломаться, и мне вовсе не нужно полностью применять свой дар убеждения для этого, как частенько бывало в юности, нужно ещё немного надавить, совсем немного.

– Так ты помнишь меня? – повторяю я, сжимая её плечо, и купаясь в её чёрных глазах. – Отвечай же, тогда отпущу.

– Помню! Пустите, ради бога! – визжит она.

Ну, вот и всё, что было мне нужно!

Я определённо мог бы быть каким-нибудь политиком или министром иностранных дел, я очень быстро решаю все вопросы – ни долгих переговоров, ни бессонных ночей – раз и всё. Стоит, пожалуй, попроситься в канцлеры Германии вместо Фейхтвангера, просто позвонить в Берлин и спросить, не нужен ли им канцлером в меру известный, умудрённый опытом и сединами, человек, с волчьим билетом от Королевского суда за организацию путча в богадельне.

Продолжения разговор не имеет – от Ольгиного визга просыпается госпожа Фальк и ёрзает под одеялами. Ольге только того и нужно, мгновенно вырывается она, хватает кресло со старухой, и вот уж везёт его по аллее от пруда в сторону «Вечной ночи» – так я их и видал.

Преследовать их – есть ли в этом нужда!?

Довольно на сегодня чувств! Губы до сих пор горячи и пылают, сердце того и гляди выпрыгнет из груди, как в юности; сладостная уверенность в том, что день это запомнится и ей, моей маленькой Ольге, не отпускает, как не пытается разум, единственно хранящий трезвость, подвергнуть это осмеянию. Но если ж так, если впрямь горяч её интерес к тому, чем дышу я в одиночестве в своей огромной берлоге двухсотлетней давности, то мы ещё свидимся! Никто не убедит в обратном меня. Быть может, следовало бы взять с неё слово, однако то, как она сдержала предыдущее, не оставляет никакой надежды в этом. Ведь она – настоящая женщина, а настоящие женщины не держат своего слова.

И я решаю, что, изображая из себя Хитклифа, поступаю верно – итак, прочь все обещания, заведомо невыполнимые, да здравствуют тёмные потаённые надежды, позволяющие видеть чуть больше смысла в происходящем, будь здрав тот единственный день, которым я жив, завтрашнего мне не надо.

Разумеется, она была иного мнения, и я не увидел её ни завтра, ни послезавтра.

Несмотря на всё, я тосковал в своей комнате, тосковал и молился. Знаю, она где-то поблизости, возможно, в другом крыле, возможно, этажом ниже, или на чердаке, но точно в здании. Я знаю это и отягощён этим, больше всего на свете я желаю видеть сквозь стены или проходить через них, моя мысль стремится к ней через пространство и время, через высокие горы и глубокие озёра этой земли, я мечтаю о её чистоте и беспокойно-покорном взоре тёмных глаз. Я воображаю себе ад и чертей, которые навостряют крючья, ад является мне всеми своими бесчисленными мытарствами, и я затаскиваю её туда вместе с собой, как сделал это тот, кто лишил её невинности… О, что я делаю!

Каждым утром я у окна с воспалёнными глазами и смятённым сознанием; с тех самых пор я не спал ни мгновения, прислушиваясь то и дело, не скрипнет ли дверь.

Нынче ночью казалось мне, будто кто-то тихонько стучится в мою дверь, я вскочил с кровати, точно ужаленный, и на негнущихся ногах подбежал к двери, но это лишь сквознячок пошаливал в пустом гнезде выкорчеванного дверного замка. Тогда я запалил свечу, как тогда, дав ей оплыть на мои бумаги, и огонёк её мерцал, едва не затухая, я хотел, чтобы всё было точь-в-точь как тогда. Лишь погода нынче стоит иная – небеса разверзлись и заливают землю дождём со снегом, и всё посерело окрест, дождь заливает наши мечты и наши надежды, и им уж не выбраться, они захлёбываются и тонут. Но погоду я изменить не могу, как ни нашёптываю в окно всякие детские заговоры.

Всё это ни к чему, она не приходит.

Тогда, постепенно сходя с ума, и кидаясь из крайности в крайность, я начинаю думать, что помехой пред ней какая-нибудь мысль или негласный запрет.

Да, особняк поделен на женскую и мужскую части, – таковы правила, установленные доктором, – из женщин к нам заходят лишь наши сиделки и медсёстры. Некогда приходила и старуха Фальк одним только ей известным способом, но вряд ли без ведома доктора Стига. Единственное место, где мы все можем видеться – столовая, или кают-компания, как её здесь называют. Можно встретиться и снаружи, но по разным причинам на улице появляются немногие, не страшащиеся ветра, дождей и холодов. Иные выходит под присмотром, кого-то возят в коляске, двух-трёх человек, не более, старуху в том числе, но с момента той памятной встречи проходит время, несколько дней, а её, точно с намерением, больше не вывозили на прогулку, ни та девица, Ольга, никто вообще. Ей стало хуже, доктор запретил ей покидать особняк, звезда сорвалась с неба и прибила старуху насмерть – масса причин в голове, фантазия не иссякает – масса поводов у меня в мыслях и на языке, кроме одного – Ольга сама не хочет исполнять свои обязанности и всё из-за одного старого писателя. Это приходит чуть позже, и так, в образе шутки, выдумки обостренного болью и бессонницей разума. Когда я лишь начинаю думать об этом, то тут же обзываю себя тупицей и слизняком, и отбрасываю эту мысль от себя как можно дальше – как может быть, чтобы такая мысль вообще посетила меня!? Для надёжности я записываю её на бумаге, а затем со злобным отчаянием обращаю листок в пепел: когда он прогорает с характерным звонким хрустом, таинственная радость посещает меня, изгнав отчаянные мысли прочь.

Следующим днём я сам прохаживаюсь вокруг здания, заглядываю во все окна первого этажа, наблюдаю за вторым этажом, но ничего особенного не вижу; стариковские глаза смотрят на меня в ответ, знакомые и малознакомые, а порою, что и молодые, глаза какой-нибудь из сиделок, любопытные, оценивающие, побуждающие присмотреться пристальней к ним… И присматриваюсь – вздор, выдумка, водевиль, обман! Сколь много глаз, и нигде нет таких молодых таинственно-глубоких, исполненных светлой грустью жизни, как у неё. Ничего тут не поделать – я не знаю, где Ольга может быть.

Кажется, это окончательный тупик. Мне только и остаётся лишь сидеть в своей берлоге злым на весь мир, курить и издеваться над Фридой, это видится самым простым способом забыться.

Но хочу ли я забвения? И хочу ли я быть «овощем», нарочно предав забвению то, что, пусть и подспудно и безосновательно, волнует меня?

Оставить всё так – слишком просто; когда я поступал так?!

И я не оставляю. В тёмной бездне дней, в кромешной тьме, зажигается огонёк, далёкий, точно отстающая на миллиарды световых лет от нас звезда, сокрытая тоской, затуманенная великими расстояниями. Отчего случается это теперь? Это знак, ничто иное, знак! Обратной дороги нет, она длинна и извилиста, но обернись – на ней остались следы, глубокие и не очень, отпечатки моих стоп, не всегда чистые, не всегда верные, обрывки грёз и мечтаний… Вон они, видишь, до самого горизонта! И маленькая Ольга в тех следах, она – один из них, два или три, быть может, старинное-престаринное воспоминание, она явилась мне, чтобы смог я выправить свои ошибки, или же хотя бы объяснить их как можно лучше самому себе.

Что ещё? Желал бы я объясниться с ней? И сам не знаю…

Преследую её, не даю ей покоя, из-за меня она перестала вывозить старуху в парк, и та обречена чахнуть в четырёх стенах, из-за меня белый свет ей, как в копеечку. Да, я не могу себя контролировать – её глаза такие тёмные, так и зовут, но сами не отвечают на зовы, колются, налитые ядом. Господи, а что я скажу ей? Расскажу о следах? Спрошу, не вы ли были мне подругой в 1914 году в России, и не вас ли я приглашать гулять по кладбищу? «Вы в своём уме?» – только что и бросит в ответ она. – «Тогда меня и на свете-то не было, и в вашей проклятой России со всеми её кладбищами делать мне нечего, да и сама я северянка северянкой!». Ответит, да будет такова, с поджатыми губами, надменным взглядом, носом, задранным выше облаков… Ах, да, вы правы, чёрт возьми, но так ведь не зря я уверовал в переселение душ на склоне лет, не зря; и теперь, видите, я вполне мог бы стать ламой на Востоке.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации