Текст книги "Улыбка волчицы"
Автор книги: Надежда Осипова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Звонок в ночи
Глубокой ночью в квартире Потаповых затрезвонил телефон. Татьяна Николаевна, разом проснувшись, заспешила в прихожую. Протирая левой рукой глаза, еще не привыкшие к включенному ею яркому свету, правой взяла трубку. Она тихо ответила на приветствие, стараясь по возможности завязавшимся диалогом окончательно не разбудить уже потревоженных звонком домочадцев. Звонила незнакомая женщина, ее сбивающийся хриплый голос безудержным потоком лился из телефонной трубки.
– Я прошу вас, поговорите со мной, мне так страшно и одиноко… Прошу вас, простите меня… Я умираю… А вокруг никого… Мне плохо и я боюсь одна…
Сон слетел с Татьяны Николаевны сам собой. Ей стало не по себе. Хотелось бросить трубку, отстраниться от чужой боли. Но, кое-как одолев налетевшую дрожь, она заставила себя слушать сбивчивые слова и рыдания, по-прежнему неукротимо источающиеся из сторонней ночной бездны.
– Кто вы, откуда у вас номер моего телефона? – наконец смогла она втиснуть вопрос в бессвязную речь незнакомки.
– Да ниоткуда, наугад цифры набрала от отчаяния. Не думала я, что умирать буду так страшно, это оттого, видать, что свои земные дела я не успела закончить, дети у меня еще совсем маленькие, двое, – опять донесся всхлип и стоны в трубке.
– Обе девочки? – наобум спросила Татьяна Николаевна, стараясь направить разговор в осмысленное русло.
– Да? А вы откуда знаете? – удивился женский голос.
– Почувствовала. А сколько им лет? – Татьяна Николаевна старалась закрепить уже явно звучащее спокойствие в их диалоге своими наводящими вопросами.
– Восемь и семь лет, в школу обе уже ходят, хорошо учатся. Оленька послушная, а Настя у меня своевольная девочка, – начала рассказывать женщина. – Только обе скоро одни на белом свете останутся, – опять послышался скорбный плач.
Татьяна Николаевна от ночной прохлады начала слегка мерзнуть. Чтобы не раздражаться из-за начинающегося озноба, она стащила с вешалки мужнино пальто, завернулась в него и забралась с ногами в старое кресло, дежурившее с незапамятных времен у тумбочки с телефоном. Устроившись поудобнее, прервала все еще доносившиеся до нее женские всхлипы довольно бесцеремонно:
– Простите, но вы позвонили мне среди ночи и попросили поговорить с вами, я готова вас выслушать, но если вы хотите лишь без остановки рыдать, то делайте это в одиночестве, а я спать пойду, мне завтра на работу. Хотя вообще-то уже сегодня, пятнадцать минут четвертого, – заметила Татьяна Николаевна, скользнув взглядом по висевшим в простенке часам.
– Давно болеете-то? – продолжала она расспросы. – А зовут вас как? Давайте друг дружке хоть имена свои назовем. Что ж мы так в ночи безымянными собеседниками и останемся, – мягко засмеялась, назвавшись, Татьяна Николаевна.
– Натальей меня зовут. Четвертый год я маюсь, опухоль мозга у меня. Чем только не лечилась, сколько больниц объездила, в Москве у известного профессора в платной клинике лечение прошла, все народные средства перепробовала, да бестолку. Полгода назад сделали операцию, вроде бы удачно, а с месяц как началось все сызнова, еще сильнее. В больницу уже и не кладут, наркотики от боли прописали. Я ведь все понимаю и ясно вижу, что стою уже на краю пропасти, только от материнской тоски лекарств еще не придумали, девчонок моих мне жалко, душа стонет, в узел завязывается, вот и вою по ночам, днем все как-то легче. Раскаяние меня гложет каждодневно и еженощно, что не так жила, не то считала главным в жизни. Стремилась денег побольше заработать, а мои капиталы в настоящий момент перед моей болезнью бессильны оказались. Наряды и золото покупала, так сейчас платья в шкафу пылятся, не понимаю, чего я так рьяно стремилась их иметь. Детей ругала, за непослушание шлепала, а теперь дороже моих кровиночек для меня нет никого.
Татьяна Николаевна слушала молча. Что можно тут сказать, чем можно порадовать умирающего человека. Порой фальшивое утешение само не идет с языка. Грех врать в подобные минуты, грех и обнадеживать, однако и молчать невмоготу.
– Вы в церкви давно были? Вам, Наташа, молиться надо, исповедаться. И помнить, что на кладбище и младенцы лежат, кому судьба какая выпадет, все под Богом ходим. Господь вам путь ваш дальнейший и укажет. А я и не врач даже, да и не медсестра, не специалист в области медицины. Только ведь не все люди и от рака умирают, исцеляются же как-то. Если не помогло еще средство какое, значит, не все способы вы испробовали. У меня бабушка, помнится мне с детства, деда от рака горла отварами ядовитыми и настоями травяными года два отпаивала, помогло, четырнадцать лет еще прожил после того.
– Расскажите, вспомните рецепты, умоляю вас. Я жить хочу, понимаете, жить, умирать страшно мне, – Наталья опять заплакала, но ее далекие всхлипы прервали частые гудки. Их разъединили. Татьяна Николаевна, машинально щелкнув выключателем настенного светильника, еще долго сидела в кромешной темноте, думая не то о чем-то своем, не то поджидая повторения звонка.
Но Наташа не позвонила ни в эту ночь, ни в последующую, ни через неделю, ни через месяц. Возможно, не смогла она вспомнить и повторить набранные наугад цифры, а, может, дыхание ее угасло в ту ветреную осеннюю ночь навсегда. Или она каким-то чудом выздоровела, и сама ведет по жизни своих дочек. Во всяком случае, Татьяна Николаевна об этом никогда не узнает, ей остается только сожалеть, что не смогла она тогда протянуть руку помощи незнакомой умирающей Наталье, не нашла каких-то нужных слов, не готова была к спасению человека добротой. Увы, не готова…
«Понаехавший» будень
Литературный институт – это место, где гаснут звёзды. Сразу после поступления все бывшие абитуриенты страшно гордились собой, полагая себя избранными. И только потом, у каждого этот процесс протекал по-разному, начали возникать ощущения, что институтская обстановка должна быть другой. Пожалуй, я дольше всех сохраняла иллюзии, мне они были необходимы, чтобы выжить. До сих пор не знаю, где находится столовая, в которой бесплатно кормили очников, несмотря на то, что я часто голодала. Дома в Енисейске у меня почти не было учебников, но я до одури учила на сессии, и за все шесть лет не схлопотала ни одного хвоста, хотя читать могла только с увеличительным стеклом. И в очередь за тройками тоже не вставала, потому что считала – тройку надо заработать.
За год до окончания института я захворала, стало болеть сердце, и мне довелось узнать, где находятся почки, всё это означало, что моему надсаженному организму надоело совершать глупые подвиги. Сессия ожидалась тяжелая, всё было плохо, и дальнейшее происходило тоже против меня. Кошелёк пугал пустотой, я кое-как смогла купить билеты на поезд, чтобы приехать из сибирской своей глуши в Москву. Самочувствие стремительно портилось, вновь привязался старый друг – цистит, вскоре добавилась и простуда с насморком. В общежитие меня заселили с очниками-малолетками на второй этаж, где страшной силы сквозняки носились с радостью и буйством по коридорам, их силы хватало на кухню, на туалет и на жилые комнаты – везде резво играл молодой ветер. Комната досталась проходная, и в любое время суток мимо моей кровати взад-вперёд сновали к соседям гости, на несчастье она оказалась ещё в самом конце коридора.
Надо сказать, что институтское общежитие – это маленькая планета дураков. Одни были странными из-за побочных явлений таланта, а другие косили под гениев, придумывая себе эти самые странности. В комнате мне выпало жить с очницей-второкурсницей Ариной, которая ночами совсем не спала, она утверждала, что охраняет общежитие в тёмную пору от злых духов, и удивительнее всего было то, что я ей верила, потому что сама тоже была с планеты дураков. Бодрствовать предпочитала не только Арина, у окна в коридоре набиралось до десятка студентов, которые спорили, читали стихи, пели и пили всю ночь, но утром непостижимым образом сдавали экзамены, вероятно, это свойство молодости. А я молча огребала проблемы со всех сторон, и лишь терпение было моим единственным союзником.
В один из таких угрюмых дней я не смогла сразу встать с постели, несмотря на то, что утро началось ещё ночью – ошалелые «дневники» совсем не дали спать. Поднять себя удалось с третьей попытки жёстким шантажом – в расписании первой и второй парой стояла эстетика, которая через год выходила на госы, а на последней паре красовался зачёт по религиоведению. На первую лекцию, как правило, являлось совсем немного студентов, человек пять-шесть, не больше. Ко второй паре подтягивалось ещё с десяток. Обязательного посещения требовали очень немногие преподаватели. Некоторые мои однокурсники бывали только на экзаменах и зачётах, да на своих творческих семинарах, хвосты имели недурственного размаха, но дипломы впоследствии получили наравне с остальными. Сразу оговорюсь, что были предметы, которые интересовали всех студентов поголовно, но эстетика в их число не входила.
Первыми всегда приходили мы с Пестовой Жанной, человеком честной дисциплины, садились на свои места во втором ряду, обсуждали новости, поджидая начала лекций. Так было все пять предыдущих лет, и в этот день тоже. Но только в самом начале первой пары случилась беда – я высморкалась, и тогда преподаватель Дубовицкий предложил мне покинуть помещение, потому что я болею, а дома у него маленький ребёнок.
После тёплого и светлого, с новыми удобными мягкими креслами актового зала, где проходила лекция по эстетике, коридор представился мне большим сумрачным погребом. Здесь тоже потягивало изо всех щелей, только сквозняки были совсем другими – старыми, плесневелыми и злобными. Уехать в общежитие, чтобы согреться и попить горячего отвара мне не дозволял страх обрасти хвостом по религиоведению. Я присела на холодное, продавленное и черное от времени креслице, но цистит мой тотчас взбунтовался – он так гневно потребовал тепла, что я едва успела добежать до туалета. По лестнице у меня на виду в аудиторию проходили проспавшие сокурсники. Пошатываясь, пробуксовал восьмихвостый студент из Питера, инфекция с него сыпалась килограммами, а слюни и сопли со своих отвислых губ он даже не старался смахивать. У меня внутри будто горящие поленья пошуровали: я голодала, замерзала, меня гнобили почём зря за эту гребаную московскую учёбу, я приехала с другого конца России, одолев тысячи километров, и не просто так, а за знаниями, мне хотелось стать профессиональным литератором, чтобы сибирские люди тоже со временем стали жить интереснее, но меня турнули, а этого Гоблина, пьяницу, лентяя и дебошира, безмолвно впустили в аудиторию среди занятий. Было над чем подумать.
Примерно часа через полтора ломило уже всё тело. Короткими периодами, чтобы не завыть от боли, я кусала себе руки. Измучили и ускоренные туалетные пробежки на первый этаж, куда, к сожалению, я не всегда поспевала. А тоска от грустных размышлений давила сильнее физической боли. Помню, как в детстве мы, пятиклассники, обсуждали на внеклассном чтении «Хижину дяди Тома», и все радовались, в какое счастливое время родились. А сегодня я сама ощутила себя ухайдаканным негром, и мне подумалось, что на воротах Литературного института впору повесить табличку: «Только для жителей Москвы, Московской области и мегаполисов». И сразу же внизу под объявлением я мысленно увидела карандашную надпись, сделанную каким-то лихим студентом, который не вынес чистого бумажного пространства: «Таёжная глубинка – не суйся!».
Очередной позыв в туалет вновь закончился маленькой катастрофкой – ещё на бегу по лестнице я почувствовала растекающуюся вниз по ногам сырость, противная резь притиснула к холодной каменной стене напротив платоновской аудитории, и, видать, от затяжной боли душа моя отчаянно выдохнула:
– Господи, не ропщу, только не пойму, за что опять страдаю, ну посмотри на меня хоть разок, я ведь твоя дочь тоже…
В перерыве ко мне подошла сокурсница Вера, почётный житель планеты дураков, мы различались с ней только тем, что я была вдова, а у неё имелся муж, которого она называла «тело без души».
– Не плачь… Сама видишь, зажрались ребята… пресытились столичными возможностями, вот и выпендриваться со страшной силой потянуло… Только сперва они за людей нас не считают, а потом удивляются, почему их собственные дети такими неуправляемыми вырастают. Этого, который божеством себя посчитал, прости уж как-нибудь… не ведает, что творит… наверное, в детстве хороших сказок не читал, если решил крутизны себе добавить… просчитал ведь, что из тайги, значит, и защиты никакой не будет, Что ж… Терпи… надо стерпеть… не то на госах будь здоров как отыграется. А сопли твои не понравились… так теперь ему придётся собственные сопли на кулак наматывать… сам сегодня судьбу своей дочери изменил…
Перед сдачей зачёта, когда все мы сидели в теплой и светлой аудитории, поджидая застрявшую в пробке преподавательницу, я оглядывала своих однокурсников и недоумевала, почему никто не вступился за меня… Среди студентов ведь и медики были, даже московская докторица имелась… Почему же никто не захотел сказать зашедшему за черту преподавателю, что ему нужно, к примеру, перед началом лекций мазать у себя в носу оксолиновой мазью, если так хочет избежать инфекции… И ни один из них даже на миг не вник в абсурдность ситуации, ведь ходит же как-то Дубовицкий в магазины за продуктами, покупает в аптеке лекарства, где болезней можно тоннами насобирать. А если вдруг сегодня его на совещание пригласят, а там ректор чихнёт невзначай, и что… он столь же резво заявит: «Господин Тарасов, покиньте помещение, у меня дома ребёнок маленький»? Я сама долгих пятнадцать лет вытягивала с инвалидности младшего сына, и выходила, только не за счёт сторонних людей, а собственной жизнью за его здоровье расплатилась… А потом без перерыва ещё десять с половиной лет за мужа против инсульта и рака боролась… Или, может, права Вера, что люди совесть начисто потеряли… и есть двойной стандарт, как и третий сорт… и даже здесь, в родном, казалось бы, институте…
Сжав кулаки, перемежая стоны молитвами, я дождалась заветной, выстраданной за день минуты, когда в моей зачётке появилась пометка «зачтено», а потом поскакала в общежитие лечить болячки. В общежитовской комнате, до которой уже не чаяла добраться, я с отвращением сдёрнула с себя мокрые трусы, и, обгоняя удалые сквозняки, полетела в кухню готовить себе отвар из изюма. Но оказалось, что я слишком рано начала радоваться. Три из четырёх исправных газовых конфорок были заставлены посудой, «дневники» готовили себе какую-то изысканную бурду. Оставалась свободной третья, самая лучшая, но она тоже горела приятным голубоватым пламенем, и парень уже шёл от стола, чтобы поставить на неё сковородку. Я одним прыжком обогнала его, заняв конфорку своей кастрюлей. Сразу поднялся жуткий крик. Сам парнишка молчал, мы встречались с ним ночью в коридоре, когда я по стенке ползла из туалета к себе в комнату, и сейчас по его глазам прочитала, что он готов ради меня переждать несколько минут. Кричала девушка-второкурсница. Её я заприметила давно, она выделялась на редкость склочным характером, верховодила среди ровесников, сказать правду, те попросту предпочитали с ней не связываться. Она соскочила с подоконника, где наблюдала процесс готовки бурды, и стала бегать по кухне, браня неотесанную деревню вдоль и поперёк. Меня очень трудно вывести из себя, и я терпеливо молчала до той поры, пока не услышала знакомое пожелание:
– Уходите отсюда! Это наше общежитие! Что вообще вы тут делаете?!
Не могу сказать, что так уж люблю кухонные перебранки, но на меня замахивались второй раз за день, бесстыдно пытаясь лишить законных студенческих прав, поэтому не оставалось другого выхода, кроме как дать жёсткий отпор, иначе моя территория человеческого достоинства уже к сумеркам скукожилась бы до размера макового зёрнышка. Я начала с того, что посоветовала девочке самой отправляться к своей маме в Липецк и там ей устраивать концерты. И скажу не выхваляясь, что ровно через пять минут кухня стала пустой, а ещё через четверть часа в коридоре притихли даже оголтелые сквозняки, и очень долго на всём этаже не наблюдалось никакого движения. Чуток передохнув, я спустилась в подвал постирать своё мокрое бельё, к тому времени свита липецкой второкурсницы прославила меня на всю планету дураков россказнями о кухонной стычке, и посему из прачечной всех дневников будто Фомка веником смёл, как только я туда вошла. А ночью мне удалось впервые выспаться за всю текущую весеннюю сессию, потому что под дверями никто не пел и не пил.
Прошло чуть больше года. Я по-прежнему твёрдо стою на своей суровой сибирской земле, кровно дорожу тем, что находится вокруг меня. Окончив институт, я стала ещё сильнее, но Дубовицкого пока так и не простила. За себя не простила, и за «понаехавших тут» из таёжной глуши, которых вытурили из института до срока, тоже пока простить не могу…
Шутка
Иван Ильич целое лето поджидал племянника Шурку к себе в гости. Хотел попросить его доколоть березовые дрова, пять чурок осталось, не смог сам осилить, вроде каменные они, аж топор отскакивает. Жена же его, Марья Ивановна, настоятельно советовала пьющего соседа Семена пригласить, тот с радостью эти чурбанчики за настойку смородиновую даже на щепки бы разгрыз, или, говорила она, следует их выбросить за огород, кто-нибудь подберет, авось. Но хозяину такой расклад событий не нравился, становилось жалко нерасколотый дровяной запас, зима придет, все подберет, до последнего полешка полусгнившего на растопку под уголь уйдет. А тут на целую неделю, почитай, а то и дней на десять печку растапливать под уголь хватит. Не захотел Иван Ильич транжирить этакое богатство, пенсионеры они ведь с женой, с оглядкой жить приходится. Хоть и всю жизнь прогорбатились в совхозе, однако, невелика пенсия у обоих, не сэкономишь, так не проживешь.
Шурка нагрянул неожиданно, да на целых два дня, уж так этим сообщением он дядю порадовал. Тот быстренько и колун приготовил, и чурки собственноручно из-под навеса перекаил поближе к забору в тенечек, чтоб колоть Шурику легче было, и топор сызнова наточил. А чтобы совсем задобрить племянника, весь запас настойки смородиновой из подпола достал, целый литр, не поскупился и на закуску.
Племяннику внимание стариков по душе пришлось. Шурка, попивая пахучую целебную настойку, клятвенно обещал чурки расколоть. Пять чурочек, пусть даже и крепких, раскатать на части для тридцатилетнего мужика дело плевое, говорить особо не о чем. Здесь же за столом семейно на этом и порешили, не обсуждать вопрос больше, расколет, уважит Шурка дядюшку, доволен тот будет.
Утречком Иван Ильич все прислушивался, не идет ли шум со двора, не переколол ли племяш дровишки. Шурка возвратился с рыбалки к обеду, удовлетворенный, посвежевший. Дядю успокоил сияющей улыбкой, не беспокойся, мол, яйца выеденного дело не стоит, успеется. Пообедали по-родственному уже с магазинной водочкой. Аппетит после прогулки у Шурки отменный, настроение и того лучше. Иван Ильич за обедом все анекдоты рассказывал, старался посмешнее вспомнить, гостя услаждал рассказами, шутками и прибаутками, аж устал. Но марку хлебосольного хозяина выдержал, сдюжил кое-как. И пивом расстарался свежим на ужин. Шурка на радостях дядьку по сгорбленной спине похлопал, дескать, правильный старикан, дальше в том же духе действуй. Марья Ивановна помалкивала, привыкла она за четыре десятка лет мужа жалеть, здоровье его беречь, особенно после того, как семь лет назад погиб в аварии на заводе в городе их единственный сын Петруша. Про чурки березовые злополучные и не напоминала. Сама разговор в сторону старалась увести, если тема вдруг невзначай к нерасколотым дровам приближалась.
– Утром встанешь, дядька, выйдешь во двор, дрова твои расколоты будут. С утра пораньше вместо зарядки расколю. Будить вас не буду, сам позавтракаю, меня не провожайте до автобуса, убегу по-тихому, – заверил вечером в канун отъезда Шурка Ивана Ильича, преданно и любовно глянув ему в выцветшие старческие глаза.
Уснул Иван Ильич только под утро, целую ночь проворочался. Все ему было не так: то постель казалась слишком мягкой, то одеяло чудилось особенно жарким, а то попросту воздуха не хватало. Мысли ему в голову всякие нехорошие лезли. Что обманет его все-таки Шурка, не доколет дрова. И не в допущенных затратах загвоздка состояла, угостить по-доброму племянника – дело святое, родственное, а в чем-то другом суть заключалась, более нужном ему и важном, в любви и сочувствии, что ли. Вспомнил Иван Ильич, как на поминках Петруши, девять дней они тогда отводили, расхвастался Шурка, напившись не в меру.
– Я всегда жить умел, даже в детстве, ребенком малым, еще школьником при деньгах уже был, – трепал пьяным языком племянник. – Отец и мать тайком друг от друга давали, кто пятерку из них сунет мне, а кто и десятку, оба не скупились, старался каждый из них меня на свою сторону перетянуть. Да и я не дремал, стравливал их потихоньку, так чтобы в меру было. Однажды папке сказал, что к мамке без него дядька чужой приходил, то-то крику было, на целых полгода, отношения все предки выясняли, кто кому из них рога наставил, а мне тогда перепало доходу немало.
Оживленный Шурка и не приметил на поминках тогда спьяну, что помрачнел от трепотни его бедный дядька еще больше, что горечи во взгляде у него добавилось. Ни слова единого не промолвил Иван Ильич в ответ Шурке, только каменным исполином встал из-за стола и во двор вышел. Жалел он всегда шибко сестру свою Валентину, Шуркину мать, с судьбой ее незадавшейся. Горевал все, что той счастья все не выпадет никак, а причина-то вон в другом, оказывается, крылась. Изгнать хотел сгоряча тогда Иван Ильич Шурку из дому своего, отлучить от себя, да мудрая Марья Ивановна не дала, отсоветовала:
– Родню, Ваня, себе люди не выбирают, – внушала она мужу. – Издавна ведь говорят, да и не напрасно, что свой своему – поневоле друг. У Шурки родители давно померли, один как перст по свету белому он мытарствует, да и нам не сладко без Петруши теперь жить будет. Не сотворяй глупостей, и так тяжко, сумей простить уж как-нибудь парня. И сестра Валентина перед смертью просила тебя слезно не отвергать его от себя, ты ведь обещал ей. Так что забудь о его трепотне, не вспоминай бредни эти больше. Смолчи, если не перед памятью сестры родной, так ради здоровья своего и спокойствия нашего не раздувай пожар гнева своего. Нам ведь надо теперь жить как-то дальше.
Прислушался тогда Иван Ильич к мнению жены, не раз и похвалил потом себя за это. А нынешней ночью неожиданно память вернула его в те дни, когда началось их пожизненное горе, погиб Петруша.
Рядом шепотом заворчала жена, упрашивая Ивана Ильича постараться уснуть, не бередить душу. Вот уж поистине вторая половина, даже мысли его привыкла она чувствовать. Повертевшись еще немного, старик наконец-то задремал.
Проснулся Иван Ильич поздненько, когда солнышко к нему в окошко приветливо постучалось. В доме было тихо: Шурка, видать, уже уехал, а Марья по холодку до жары полуденной морковку допалывала, с вечера намечала. Едва натянув портки, поспешил во двор. Около забора во дворе высилась порядочная кучка дров. Беспамятно возрадовался старик, и дров вышло чуть больше предполагаемого, да и переколоты дровишки были как надо, мелконько, как сам хозяин смолоду колоть любил. Иван Ильич на радостях, руки его сами потянулись к долгоожидаемой приятной работе, принялся поленья к забору перекладывать на просушку. Раскаянные раздумья его, что зря мысленную напраслину возвел на племянника, прервали обнажившиеся до сердечной боли знакомые березовые чурки. Все пять, ровным счетом красовались они нетронутыми на прежнем месте. Догадался Иван Ильич, что в порыве подлого своего веселья Шурка закидал чурбаны переколотыми сухими дровами из сарая, заготовленными уже хозяином на зиму, не поленился ради шутки почти четверть поленницы перетаскать.
То-то ликовать теперь будет он, как блестяще задумал и провернул столь остроумную операцию. Жаль только, что не увидел племянник, как медленно и страшно оседал его дядя на березовые чурбаны, сжимая корявой рукой изношенное сердце. Пропустил всё же Шурка еще один живописный повод для своей грязной радости.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.