Текст книги "Лето по Даниилу Андреевичу // Сад запертый"
Автор книги: Наталия Курчатова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Данька поежился и ушел в дом. Через тонкое стекло он слышал, как Янка спросила Витаса:
– Ты давно этого оболтуса знаешь?
Он не уловил, что ответил Витас, но, в общем, представить мог. Посмеиваясь, достал чашки, побросал в них засушенную мяту из жестяной банки. Продрогнут – подтянутся.
Лев Николаевич чуть не ткнулся в шлагбаум. Сторожа долго не было; наконец проснулась и заорала собака. Потом завыла. Из-за дома выскочила Надежда – крепкая испитая финка, вернувшаяся на родину еще при Даньке и заставшая там военное садоводство.
Залез в машину.
Перед нею была целая ночь, и надо было как-то ею распорядиться.
Казалось, после всех треволнений Алька должна была действительно упасть где-нибудь на скамейке, но ей даже в зале ожидания не сиделось – тем более что, как предупредила ее служительница, он закрывался через полтора часа. Покинув привокзальную площадь, она шла длинными проспектами имени революционеров, один революционер встречался с другим, они обменивались крепким партийным рукопожатием и вместе двигались на юг, где виделась ржавеющая кирпичом из-под осыпавшейся штукатурки колокольня Воскресенского собора. Город был пуст и просторен, ночь зелена, тепла и по-южному загадочна, будто в заштатном райцентре Ленобласти, хуже этого городка только мой Новоржев, нежданно высадился кусочек Крыма.
…А вечерами мы будем в нашем домике с видом на небо и кусочек реки в кудрявых соснах пить вино и смотреть фильмы, взятые в видеопрокате, некоторые даже по нескольку раз. Ты будешь все время ругаться, что нет твоего любимого Годара и еще этого китайца, который про любовь. И мы их выпишем для тебя из Питера. А вот с нашей любовью будет все непросто. Она будто то будет, то нет; словно блуждающая река Луга, она постоянно будет менять свое русло, ускользать из моих рук, хлестать по пальцам холодными плетями твоего отчуждения. Я буду уходить, оставляя тебя с китайским фильмом – кажется, только это размытое по экрану изображение, словно смотришь сквозь стекло в дождь, будет возвращать мне тебя, кого я знала и люблю, и еще эта песенка, под которую ты, забывшись, начинаешь качать ногой – может быть, может быть… Она, да еще вино, что я тебе принесла, будет менять твое настроение, и ты, схватив меня за талию и приподняв, попробуешь покрутиться на коляске по нашей маленькой комнате – и спальне, и гостиной, и кабинету одновременно. Первый раз, и второй – ничего не получится, но постепенно мы освоим этот трюк, и вместо того чтобы переворачиваться вместе с креслом, будем завершать танец, соскользнув на ортопедический матрац, который подарит нам моя сестра, закажет вместе с доставкой из Пскова.
– Данила! – запричитала она. – Давно вас не было. Отодвинула шлагбаум; пес вился вокруг. Надежда выглядела почти так, как всегда – узкие глаза, заплывшие щеками-подушками, юбка из занавески, пуховик. – Ты, парень, как вообще? Как жизнь молодая? – спросила она Даньку. Тот заметил, что Надежда уж очень сильно пьяна. – Ты ведь смекаешь, я ваше добро сторожить не нанималась.
Данька сообразил неладное, вскочил обратно в уазик. Петляя по остаткам булыжной мостовой, они выскочили на Тихоокеанскую улицу – там их дом стоял. На коленях дрожал лэптоп. Данька родился в городе; в самой середке – и в Летний сад гулять водил. Но если бы у него спросили, где его малая родина, он без обиняков вспомнил бы мягкий ельник, начинающийся сразу за дачным домиком; голосящее по осени гусиными воплями небо. Темное озеро, заштрихованное по берегам легким тростником; густые сизые болота. Бруснику кровавыми каплями на лаковых темно-зеленых листьях. Рыжие, пламенеющие березы. Кленовые листья в октябре, бледными призраками проносящиеся в темноте наискось окон. Режущийся по весне сочный папоротник. Мягкую землянику. Летнюю воду – золотую сверху, бугрящуюся ледяными ключами со дна. Уносящийся в безвозвратные северные джунгли родник – легкий, звенящий; случайные хвоинки и не по сезону желтые осиновые листки увлекающий вниз по течению ручья – и дальше, и дальше.
Водица-царица, бежишь ты с восхода до запада, омываешь пенья-коренья, белые каменья, зеленые луга, крутые берега. Смой осуд и призор, и всякий оговор; выходи печаль в мох и болото, там твое место, там колодина лежит, а водичка чистая бежит. Есть поверье – если бумажную птичку пустить вниз по ручью, то все печали раздаст – с моего Ивана на траву-бурьян, горе-беда, что с гуся вода, по утренней заре, по вечерней мгле, от глаза завистного, от серого глубокого, от карего, всяки разны глаза, от всякого забытного, с боку засматривающего, вперед заглядывающего.
А на выходных я буду ходить на этюды, и ты со мною, хоть иногда и придется преодолевать твое сопротивление, но я буду убеждать тебя, что прогулки необходимы и полезны. Я прикачу твою коляску на высокий речной берег, откуда виден и островок с тяжелым цепным мостом, на открытие которого приезжал государь император, и белая Николо-Преображенская церковь шестнадцатого века, и наш краеведческий музей. Как-нибудь я попробую из головы нарисовать старинную крепость на островке, которую жег еще Стефан Баторий, а разобрали до основания уже немцы на дороги для своих моторизированных соединений во времена оккупации, а ты высмеешь мой рисунок, указывая на ошибки в средневековой фортификации. Я немного обижусь, но постараюсь не подать вида – это твой новый характер, и с ним приходится считаться. А потом ты допишешь свою диссертацию про альбигойцев и еще роман, и сборник стишков в подражание трубадурам, но к последнему ты будешь относиться как к безделке, и все это опубликуют, и к тебе будут приезжать внезапно вспомнившие о тебе друзья и журналисты, и предложат работу в Петербургском университете, а может, даже и в Московском, но ты откажешься покидать наш Остров, потому что к этому времени увлечешься историей края, ты же не можешь без чего-то нового, пищи для ума, и Остров с его героической историей вполне сгодится в пищу, поэтому мы останемся здесь, только, может быть, переедем в частный дом, нам уже будет хватать его оплачивать, и еще сделаем тебе ноги как у терминатора и купим машину с ручным газом-тормозом, и объездим всю губернию, и к Генке с Вадимом приедем в гости…
Если я – это не просто ряд электрических импульсов и капелька плоти при них, то в материализующуюся на глазах историю про лейтенанта Ворона надо поверить насовсем, и потому – поскорее упрятать, как иглу – в яйцо, а яйцо – в утку. А утку отпустить. Сам себя ведь сглазил – с боку засматривал, вперед заглядывал.
Витас задернул желтые полотняные занавески. Яна вызвалась готовить бутерброды. Кромсала ветчину тупым ножом; в итоге Данька отобрал и нож, и ветчину. Посмеиваясь, нарезал пружинистый хлеб из сельпо, сверху побросал мясо.
– И этому тебя два года в кулинарном техникуме учили? – притворно возмутилась Янка, впиваясь зубами в бутерброд. Витас водил тонкими пальцами вокруг свечки, фигурно оформлял заплывший огарок. Янка, мигом сточив бутерброды, потянулась к сумке.
– Сейчас мы будем увлекаться оккультизмом, – заявила она. Плясал огонь; Данька напротив оборачивался то монгольским ханом, то кельтским духом – носатый, скуластый; смуглое лицо будто оплывало, меняло очертания, как кусочек олова на спиртовке. Яна достала карты.
– Чингисхану вон погадай, – посоветовал Витас. – Это он у нас собирается ойкумену завоевывать, а я – так, второгодник.
– Лады, – Яна хлопнула на стол три атласных квадратика. Посмотрела пристально.
– Дань, вот смотри, – провела ладошкой над картами, – это то, что у тебя в голове.
– Чего-чего? – засмеялся Данька.
– Герда, проснись, – Вадим потрепал ее по плечу. Путь, оказавшийся таким длинным, наконец доконал ее, и она заснула прямо на автостанции города Остров.
Алька подняла голову с коленей, обтянутых вытертым денимом. Лицо у нее было потерянным и светлым, как у людей, вернувшихся с Тир Тарнгири, Островов Блаженных.
– Ты позвонила мне и попросила приехать, – напомнил он ей.
Она кивнула, соглашаясь с очевидным.
– Он мертв.
– …Я гуляла всю ночь по Луге, в пять утра села на этот дизель до Пскова. В поезде поспала немного, но в основном думала, как он меня встретит. Не прогонит ли и так далее. Во Пскове, слава Богу, оказалось, что маршрутки до Острова в первой половине дня ходят часто – и наши, и белорусские. Я довольно быстро доехала. Маленький городок, несколько воинских частей и районов при них, и открытых, и закрытых – Остров-2, 3, 5… Ему дали квартиру в Острове-2, пришлось поплутать немного, город сильно разбросан – центр одно, а кварталы эти как бы отдельно. В остальном все именно так, как я и представляла, – больничка с буханками этими, старая церковь на островке посреди Великой, екатерининский собор на берегу. Мне открыла женщина… ну, или девушка, моих лет или чуть постарше, но такая, обабистая уже. Она сразу же начала на меня кричать.
Алька замолчала, передыхая.
– Говорит – и мне, и куда-то вглубь квартиры – ты меня достал уже со своими невестами без места, женишок без сапог! Что он тебе рассказал – что на чеченской растяжке подорвался или что поинтереснее? Так все не так было! Себя поставить не смог, пиздили его в казарме, караулы стоял один за другим, а сапоги снять, портянки на сухие переменить не догадался… Доктор так и сказал – во пиздец, в мирное якобы время пишу диагноз «окопная стопа». Вот и оттяпали ему копыта-то. Не, ну ты покажись, покажись, герой всех империалистических и отечественных!
– То, что ты о себе понимаешь, – пояснила Яна. Даньке неудобно, он дурачится.
– Чингисхан смущен, – поясняет Витас.
– А понимаешь ты о себе много, – продолжила Яна. – Эта карта называется «корень сил огня»!
– Ян, кончай.
– Заканчивай, – поправляет Яна. – Теперь личность. Что в сердце. Что нам, девушкам, более всего интересно.
– Ян, может, чайку еще?
– Упс! – Яна разыгралась. – Принимаю ставки, – говорит.
– Хуйня какая-нибудь, – подзуживает Витька. Ворон злобно сверкает глазами. Яна смотрит на обоих, открывает карту.
– Ну? – нетерпеливо спрашивает Данька. Яна посмеивается.
– Король огня, – со значением говорит.
– Дань, ты саламандра, ты понял? А ну в печку.
– Достал, – отмахивается Данька. – Янка, что дальше?
– А дальше – что ты на самом деле.
Яна открывает последнюю карту. Все молчат. Яна грустно пожимает плечами.
– Дань, эта карта называется «шут».
– Дурак, одним словом, – поясняет Витас. Данька смеется.
– Ян, – говорит он, – а давай теперь в них поиграем?
– Нельзя, – Янка серьезна, – это карты Таро.
– Я ж говорю – дурак, – подытоживает Витас.
«Уазик» с плеском затормозил на Тихоокеанской – поверх старой финской брусчатки и вправду лился океан грязи.
Данька соскочил на травяную кочку у обочины.
У ворот росли деревья – ель по правую, сосна по левую руку. Отец сажал. Ворота были приоткрыты, во дворе паслись мокрые курицы. На крыльцо выскочила черноволосая женщина с тазом белья, затараторила что-то по-нерусски. Данька – как был с ноутбуком – прислонился к столбу. Ноги резко ослабли. Из-за сарая вышел и уставился на него еще один. Увидел «уазик» и заорал: мылыцыя! С резким гортанным акцентом. Баба на крыльце быстро спряталась в дом. На месте костра, который они когда-то жгли с Витасом, располагалась куча мусора.
Их кухни выехал парень на инвалидной коляске, на вид примерно Данькиных лет, даже и в лице что-то общее – правильный нос, черные брови вразлет, только волос не темный, а русый, и подбородок мягковат.
– Вы Воронов Даниил?
– Воронов, Воронов! – подтвердила женщина. – Только не Даня, а Деня – Денис, значит. А вы что, не его искали разве?
Нет, говорю, не его. Тут бы, конечно, впору разреветься, но у меня не получилось. Отдала им бутылку «мукузани», что купила во Пскове на остатки больничной зарплаты, говорю – выпейте за… что-нибудь. За помин души, например. Они были рады, по ним видно уже, что пьют, – закончила Алька.
Помолчали.
– Ну а потом выяснилось, что маршрутка белорусская мимо прошла, а на псковские все опоздала я. Вот тебе и позвонила.
– Правильно сделала.
Вадим приобнял ее, приподнимая с поребрика.
– Выпить хочешь? У меня ижорская самогонка есть.
Алька с благодарностью приняла фляжку, отхлебнула.
– Ну как, в норме? – Она кивнула. – Поехали, нам до Сойкинского еще часа три лету, если не больше, хоть я коляску и отстегнул.
Дороги висели в воздухе и дымились солнцем. Мотоцикл пыхтел и подрагивал, но вот они взобрались на горку, с которой трасса разбегалась грунтовками, над дорогами висела и горела нежным золотистым пеплом пылюка. Он сбросил обороты, залюбовавшись.
Парни галантно предоставили единственную комнату в ее распоряжение; сами улеглись на веранде. Еще час или полтора она сквозь дремоту слышала, как они шептались за стеной. Трескучий смешок Витаса и то, как на него шипит Данька – тише, мол. В окне колыхал листьями огромный ясень, облака ездили по небу туда-сюда; чувствовалась близость побережья – погода за ночь поменялась несколько раз.
С утра домик пронизывало солнце. Яна вышла на веранду – две панцирные кровати были уже сложены и стояли в углу. На столе – Данькина книжка про язык трубадуров и трехлитровая банка молока. Молоко еще теплое. Яна налила себе молока, откинула ветхую марлевую занавеску над дверью и вышла во двор.
В умывальнике воды не было; плеск слышался за поленницей. Лиственные тени плясали на утоптанном пятачке вокруг кострища; шуршал ветер. На солнце сверкнуло белое полотенце; из-за сарая выскочил мокрый и полуголый Даниил Андреевич. Ой, Янка, – улыбнулся он, плотнее заворачиваясь в простыню. Мы тебя будить не хотели. Ты умыться хочешь? Воды нет пока, Витас на родник пошел.
Данька вытер башку и бросил полотенце на провисшую бельевую веревку. Молоко нормальное? – кивнул он. Здесь по утрам деревенские ездят на тракторе; с Сойкинского полуострова. Продают молоко, иногда рыбу. Здесь озеро рядом, а чуть дальше – море и рыбхоз. Кильку продают.
Яна пожала плечами и протянула ему чашку. Попробуй сам; оно теплое, согрелось уже, наверное. Данька пригубил молоко и фыркнул. Оно теплое, потому что из-под коровы. А ты, может, думаешь, что батоны на деревьях растут? Яна кисло улыбнулась: Дань, я тебе подыграла, а ты ведешься с полплевка. У тебя молоко на губах не сохнет; усы белые. Чашку отобрала. Нет, все равно не получилось. Тыльной стороной ладошки мазанула по губам; Данька отпрянул. Рассмеялась.
– Закипели? – спросила она, склоняясь над плечом. Он ткнулся колесом в колею и придержал байк ногой. Густая древесная зелень перемежалась золотистыми проплешинами выгоревших лугов. У взгорок обочин звенел сиреневый иван-чай; то есть его разливы колыхались тихо, но цвет был так чист и насыщен, что не мог ограничиться зрением и раздражал все возможные органы чувств. Ниже на уровне глаз над полями кружился, пищá, ястреб. Алька пожевала застывшую катышками во рту пыль.
– Заблудились, – стянул шлем. На загорелой коже отпечаталась пыльная маска. Волосы слипшимися колечками пахли резко и горьковато, как раздавленная между пальцами трава.
– Ты чумазый весь.
– На себя посмотри, – кивнул. – Ну, что? Налево пойти – коня потерять…
– Почему?
– Колдобины, почему.
– Направо?
– Налево пойти – богатым быть… Направо пойти – женатым быть…
– Слушай, а почему тогда герой все время выбирает прямо? Если и налево, и направо так много хороших вещей.
– Давай проверим? – обернулся он. Алька молчала. Вадим улыбнулся, опустил шлем и повернул на боковую дорогу.
– Колется… Ты моешься, но не бреешься? Бороду отращиваешь?
– Нет… (смеется). Приспособы забыл.
– А ты как натуральный человек.
– Как?
– Молоком. Вместо пенки.
Она опрокидывает молоко на руку, подпрыгивает и с хохотом хлопает его по щекам. Данька вздрагивает и всплескивает руками. Оступается босиком, Янке здорово; всю морду ему молоком вымазала. У Даньки на щеках бьется стыдливый смуглый румянец; он ловит ее руки и рычит:
– Слизывать заставлю!
– Ого?! – приподнимает брови Янка.
Не ого. В малине шуршит Витас; с родника прется. Данька скачет за поленницу и Янку следом дергает. Тихо. Что тихо? Ничего, Витька идет. А тут неувязка такая, представь – ты, я. Голый в полотенце, и морда в непонятной белой гадости. Стесняешься? Или дружок приревнует? Ишь, слизывать он заставит. Янка шипит и едва сдерживается, чтобы не расхохотаться – губы кусает через слово, давится собственным неуемным остроумием. Данька бесшумно смеется и закидывает голову; башкой мокрой прилипает к нагретой стене сарая и смотрит вверх. Ясень колышется над головами.
– Ну вас к черту! Помогите кто-нибудь! – орет Витька и ведром грохочет. – Выходите уже наконец, ну?! Я видел вас все равно.
Разо второе
Дам ему белый камень
O Rose thou art sick.
The invisible worm,
That flies in the night
In the howling storm:
Has found out thy bed
Of crimson joy:
And his dark secret love
Does thy life destroy.
William Blake
1. Обитель
– …Это было промозглое февральское утро. До того недели три морозы, а тут холод спал, екнулся, и я внезапно оказался среди мокнущей ни-деревни-ни-города. Я очнулся в огромной квартире с арочными окнами во двор моего детства – двор с «гигантскими шагами», вкопанными покрышками цветочных клумб и скамеечками для старушенций… Дом был одинок, а его двор был чудесен, вместе они помещались у излучины шоссе, на отшибе, за спиной по шоссе была старинная промзона, в лицо – военное кладбище, пустырь, обелиск в середине поля. Ниже тянулось море, а к морю тянулись деревья. И там, за деревьями, тоже было кладбище – очень мертвое кладбище, с развороченной, вздыбленной землей, с раззявленными могилами и оббитыми статуями. И с крестами. И со звездами на конических командирских надгробиях. И с черными пластиковыми мешками, торчащими из земли, как рукава покойников. Я вышел туда по дороге, по засохшей аллее благородных львиных дубов. Я перешел мостик через вечношкворчащий ручей. И с моря пополз туман. С моря меня захватил язык тумана, – а у меня было жуткое похмелье, и я ловил падающий снег губами, и он таял на них. Из тумана медленно выдвигалась лодка – именно выдвигалась, будто она не браконьерская была пелла, а лоцманский ялик непобедимой армады… или командора Беринга. И я увидел, как он, тот, кого я убил, как он сходит на берег, касается заиндевелого песка высоким армейским ботинком, как полы шинели взлетают над плавником и мерзлой, слежавшейся листвой, а на голове у него морская фуражка с имперской кокардой в виде овального солнышка. И вот он легким своим командирским шагом преодолевает кладбище, взвивается над могилами… Туман летит за ним хвостом, пороховой дымкой, его будто выслали на этот берег из пушки.
– Анфа’дё пют..![7]7
Enfant de pute (фр.). – Сукин сын.
[Закрыть]
Данька сгибается от хохота и вытирает лицо краем простыни. Во блин! Весело ему, – ругается Витас.
Из трубы тянется густой черный дым. У цыгана на ногах батины старые сандалии. Погреб вскрыт; туда затаскивают мешки, бугрящиеся картошкой. Мешки свалены у входа.
– Гражданин начальник, – цыган дергал подбородком, – нас сюда привезли, бросили, ты пойми. – Он подхватил первую попавшуюся птицу. – Курицу хочешь? Больше ничего нет.
– Это мой дом.
– Патиссон, говорит, выращивать будешь. А счас зима – какой тебе патиссон? – чернявый никак не мог угомониться. В курчавой бороде дрожали крупные капли осенней дождевой взвеси.
– Я убью тебя сейчас, и мне ничего не будет, – кивнул Чингис. – Понимаешь, ты?
Цыган стоял под дождем и хлопал глазами. Стремительно темнело. Курица в руках у мужика вяло дергалась и дико воняла. В ста метрах за домом начинался лес. Данька помнил, что в эту пору, так же как и ранней весной, он был пустым и гулким, и проглядывался далеко.
…Янка в лесу ничего не умела и боялась. Данька шел по тропинке первым, покачивая ладными плечами, как молодой цыганский барон, легко уклоняясь от веток и еловых лап. Насладившись самолюбованием, спохватился и принялся ветки придерживать. Ничего, Дань. Я справляюсь, – усмехнулась Яна. Витас шагал позади нее и заботливо стряхивал со спины комаров и слепней. Там вот, – кивнул Данька, внезапно остановившись, – замечательное моховое болотце. Изумрудное все, и грибы растут. Моховики. Моховиков он произнес с чутким придыханием, будто пытался фонетически передать их золотисто-охристый цвет, а еще – какие они бархатные, влажные, живые. Яна фыркнула и отдышалась. Устала. До озера твоего далеко? Нет. Не очень, – сказал Данька и внезапно сиганул с тропинки прямо в папоротник. Дань, там гадюки. Могут быть, – осторожно предостерег его Витька. Знаю, – отозвался из-за деревьев. Идите, я догоню.
Трудник замолчал ненадолго, отпил воды из баклажки. Крепкие скулы, гладкие темные волосы, густая недлинная борода, карие глаза умной дворняги.
– Это с чего тебе такое привиделось? – нарушил всеобщее молчание вопрос мужичка, что называл себя Кузьмой.
– Пил человек, сказано же… Ну, а дальше что?
– И пил, и прочие совершал непотребства, – с некоторой даже важностью, будто сознавая назидательный эффект своей истории, произнес рассказчик. – Разбойником я был, православные. Как брата потерял, так и вовсе резьбу сорвало, хотя и до той поры кротостию не отличался. А после того, как увидел на берегу того капитана – причем в жизни земной он выше лейтехи так и не поднялся, ну да, может, там уже – повысили, так пришел на хату эту в доме с гигантскими шагами, грят, в нем конюшня княжеская была раньше, собрал барахло свое зачем-то, залез на крышу и приготовился сигануть, чтобы, значит, все беды разом с плеч долой… А в доме том хоть и четыре этажа в самом высоком месте, но каждый просторен, как раньше делали. Так что вполне мог улететь грешным делом, и тут уж душе христианской полная и окончательная погибель… Спасибо соседям, вызвали мне бригаду из сумасшедшего дома, а дурка там в десяти минутах езды помещалась, так что недолго. Пока я там на крыше зеленых чертей ловил и с капитаном разговаривал, они как раз и домчали. Скрутили меня два дюжих санитара, определили в карету, ремнями примотали, чтобы не рыпался…
Догнал минут через пять, весь запыхавшийся и счастливый. Протянул Янке маленький аккуратный букетик – тонкие веточки, на веточках – земляника. Последняя, – похвастался Данька. Раскисла только немного, от дождей. Ее можно съесть или так любоваться? – спросила Яна. Данька засмеялся, щелкнул пальцами. Нет, – говорит, – засуши, конечно, на память.
Деревья расступились внезапно; перед ними было поле и режущаяся сквозь траву бетонная полоса. На горизонте торчали огромные полукруглые строения; прозрачные и решетчатые. В арматуре свистел ветерок. – Это что? – обомлела Янка. Инопланетяне? – Это второй Кронштадт, – тихо и тожественно сказал Данька, даже для себя незаметно касаясь пальцами ее легкой стебельковой шеи. – Щекотно, – отмахнулась она.
Здесь перед войной базу строили, – объяснил Ворон, сшибая прутом коробочки чертополоха. Солнечногорск. На Сойкинском, ближе к заливу, были причалы и военный городок, а здесь – аэродром. Немцы начали бомбить в конце лета сорок первого, весьма успешно. А потом наши отходили и сами уже все подрывали. Чтоб врагу не досталось. Это не очень у них получилось; там дальше есть лаз в подземные склады, все в целости – так что если хочешь тушенки тридцать какого-то года выпуска, то можно устроить. Яна поежилась. Слушай, сталкер… выведи нас наконец к озеру. Я купаться хочу, а не в царство мертвых.
От озера завернули на станцию – Янке захотелось докупить сигарет. На водонапорной башне сидела четверка аистов; время от времени один из них закидывал горло и исполнял странное булькающее соло – пел вроде. По железнодорожным путям скакали сороки. Данька присел на ступеньки станционного домика и смотрел, как на солнце одно за другим наползают облака. Когда облако отходило, дальние деревья за железкой постепенно загорались золотисто-салатным светом; солнечная полоса надвигалась фронтом, крылом – стремительно и неумолимо. Солнце перекидывалось через пути и припечатывало плечи большой теплой ладонью. По всему телу бежал веселый трепет, и тут возвращалась Янка. Вертелась рядом на стоптанном каблуке старых босоножек, болтала что-то. Рядом Витас откупоривал пиво. – Прикинь, здесь даже сигарет нормальных нет, – возмущалась Грабовская. – А какие тебе нужны? – Вог, – наивная, улыбается, – Вог супеслимз. Витька начинает ржать. – Глушь! – Янка сердится, – Медвежий угол! Во забрался! – хлопнула ладошку Ворону на темечко. Оперлась бесцеремонно, на одной ноге вытряхивала камешки из босоножки. – Лешак! Автомобибильно туда не доехать и мамамабильна туда не дозвониться! – пропела. – Вылупились яйца на небо, – подхватил Витас, подмигивая Даньке. – Девушка любит другого! – сердито кивнул Ворон. Небо в сахарных облаках звенело дерзкой лоскутной синевой, как всегда в конце июля; налетал ветер; вдалеке грохотал подкидыш – смешная электричка о двух вагонах; булькали аисты, трещали сороки. Это и было счастье.
– А что капитан этот на крыше тебе сказал?
– Ээ, вот тут интереснее. На крыше он увещевал меня не прыгать, что твой переговорщик от МЧС. Ну, правду сказать, у него и при жизни язык был хорошо подвешен. А вот когда меня в дурку привезли и феназепамчиком сдобрили, тут и чертям конец пришел, а капитан этот не уходит и не уходит. Не то чтобы сидит у изголовья, как сестра милосердия, но нет-нет да заходил проведать. Тоже в пижаме больничной, стриженый коротко от насекомых, худой и на пальцах вместо ногтей багровые лунки. И вот он так ходил, ходил, а потом я будто его глазами начал видеть. Сначала больничные коридоры, палаты с бесноватыми всех сортов и блаженными, и юродивыми, и такими же, как я, алкашами, и просто от жизни уставшими людьми. А затем накинул он как-то ватничек и вышел через проходную в лес, интернат-то прямо посреди леса стоял, справа еще была речка, перегороженная плотиной, и красивый пруд, а прямо через рощицу по лязгу и гулу угадывалась линия железной дороги. И никто его не заметил будто – прошел мимо окошка сторожа, ни слова не сказав, и тот его ни о чем не спросил. Ну, это понятно, дух – он и есть дух. И вот вижу я, как он идет лесом, его глазами вижу – а лес весенний, звонкий: вода капает, птицы щебечут, деревья мокрыми ветвями ерзают. Состав прогрохотал товарный направлением на запад, уже видно сквозь деревья, как тянутся один за другим вагоны, цистерны. Он подождал, пока пройдет, даром что дух, перешел пути и направился через автомобильную дорогу, что за железкой, к микрорайончику пятиэтажек таких уютных с эркерами, не первой серии хрущевской, а какой-то из следующих. И я почему-то знаю, что угловое окно крайнего дома – его, и оно пыльное и закопченное, будто там давно не живет никто, и в то же время существует нечто. Он открывает дверь парадной, поднимается по лестнице, трогает знакомую дверь, она легко уходит внутрь. В квартире пахнет дымом, несвежими телами и перегаром, девки какие-то пьяные по углам валяются, а в комнате прямо на полу бомжи жгут костер. Я жду про себя, что он скажет – изыди, и они выскочат в двери или попрыгают прямо в окно, но он вместо этого присаживается на корточки и греет руки у их костерка. А в костре горят книги, бумаги, письма – в общем, вся его жизнь. И он молча на это смотрит. Затем поднимается, подходит к окну, за ним береза и дубок прямо на глазах разворачивают почки, и комната вместо вони наполняется их горьким и свежим запахом. А его силуэт медленно тает и в конце концов остается только прозрачной промоиной на стекле, и в нее хлещет апрельское солнце.
Вечером парни начали раскладывать костер. Зачем костер, когда мангал есть? – недоумевала Яна. Иди, Янинка, освежись, я душ тебе починил, – мягко спроваживал ее Данька. Душ – это деревянная кабинка с баком наверху и рычажком. Внутри пахло елкой. На проволочной сетке полагалось стоять; в ячейках торчала листва и сережки ясеня. Когда Яна вышла, кутаясь в огромное вафельное полотенце, – не так уж плохо, – Данька колол дрова, а Витас старательно раздувал щепочки. При виде Яны Данька улыбнулся и скинул рубашку, поиграл мышцами. Витас отвлекся от щепочек и усадил ее на длинную скрипучую скамейку, которая служила вместо завалинки. Данька махал топором и ревниво оглядывался. А ты работай, работай, – посмеивался Витас. Данька раздул ноздри и с наигранной досадой запустил топор в стенку сарая.
Рассказчик тряхнул головой, его взгляд собрался на фигуре, выросшей в аккурат против солнца, но такой тонкой и невесомой, будто змеиный зрачок, что она не заслонила его, а лишь акцентировала. Над Свято-Успенским девичьим монастырем спускался вечер, а к ним на берег Волхова спустилась молодая женщина в скромном мирском платье, с бледным лицом и нежными травянистыми глазами.
– Матушка просила передать – пожалуйте к трапезе.
Обернулась и тихо пошла обратно, совершенно не сомневаясь в том, что вся мужская бригада потянется за нею. И они действительно встали и пошли, покачивая головами об истории кареглазого трудника, а тот вскочил первым и постарался догнать женщину, но, как ни тихо она шла, он все равно оставался на несколько шагов позади.
Смеркалось. Над крыльцом горела лампочка; в оконное стекло бились бабочки и огромная оса. Витас включил музыку; таракашки на стекле двигались в такт.
– Ян, смотри, у них дискотека, – кивнул Данька. – Бабочки-блондинки и осы-бандосы.
– Они у него в малине живут, у туалета, – пояснил Витас. – Не выкурить никак.
– Кого? – смеялась Янка.
– Бандосов, кого.
– Шутки у вас – как в пионерском лагере, – сказала Яна, отбирая у Витаса куртку и шашлык. Данька, наклонившись над костром, заговаривал мясо.
– Я очень люблю, когда он готовит, – кивнул Витас.
– Почему, – спросила Янка, впиваясь в шашлык.
– Ну, хоть какая-то польза.
Витас тихо засмеялся, Данька передернул плечами. Яна сидела на бревнышке рядом с поленницей. Землю под ее ногами усеивала пахучая древесная труха. Данька примостился рядом, раскопал труху носком кроссовки и показывал ей разнообразных жуков и древесных личинок. На дальние сосны карабкалась луна – желтая и тепло светящаяся, как сыр. На участке рос ясень-патриарх, его нескончаемые побеги гибко свистели под тихим ночным ветерком и разбрасывались сережками. Разве не замечательно? – тихо спросил Данька. Его вдохновенная физиономия казалась Янке удивительно милой и трогательной. Данька тем не менее был вполне серьезен – смотрел на нее открыто и прямо, ждал утвердительного ответа.
Дом они присмотрели все же не на Сойкинском, а поближе к городу. Эта красивая, крепкая деревня, по летописям – старше стольного Питербурха, уже вот как столетие медленно превращалась в гибрид дачного поселка и закрытого городка с морским арсеналом в роли градообразующего предприятия. Из-за военно-морского характера территории на дачи сюда выезжал тоже люд специальный: военморы, корабелы или ученые; у садоводств, окруживших деревню плотным полукольцом, и названия были соответствующие – Парус, Якорь, Орбита, Химик-1, 2, 3… много химиков! Садоводства, а не прибрежный городок с арсеналом, и были стеной цивилизации, отделяющей деревню от леса, озерца, ягодных болот и прочих приятных вещей, но об этом Алька, Вадим и Генрих узнали чуть позже. Пока же они приехали в эту очередную Ижору, до того посмотрев десяток домов в разных местах, и увидели старенькую, но еще крепкую избу на взгорке – сзади участок открывался прямо на маленькую луговину, сбегавшую к норовистому торфяному ручью, который здесь назывался речкой Черной и еще как-то по-местному, хорошо устроенные службы – дровник, баньку, колодец и, что особенно их очаровало, – благоухающий, обильно плодоносящий в конце августа, порхающий бражниками старый сад. Отходил белый налив – под деревом стояла большая плетеная корзина, полная крупными белесыми, в зелень и золото, плодами, рядом наливалась пунцовая цыганочка, огромная антоновская яблоня осеняла своим библейским шатром пол-участка, у дальнего забора пламенели брусничными боками зоревых яблок гибкие аборигенки, на тропинках под ногами хлюпала осыпающаяся венгерка, и высоко над головою мерцали в темно-зеленых листьях янтарные мирабели.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?