Текст книги "Насквозь"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
5
Когда я узнала, что отец уходит из дома, я мучительно стала искать в памяти подтверждение его любви к маме. И тут я вспомнила, что случилось, когда он решил, что мы погибли. Мне было десять лет, шел 1970 год. Родители стали торжественно доказывать, что мне надо, наконец, съездить на родину в Приморский край в город Уссурийск. Тем более мама уже больше десяти лет не виделась с собственной матерью, меня же бабушка Таисия помнила только в младенчестве, а во все последующие годы – по фотографиям. И мы с мамой отправились в путь. Я никогда еще не летала на самолете, и все боялись, что меня будет обязательно тошнить. Однако все шло нормально, мы должны были пересесть в Хабаровске и лететь дальше – во Владивосток. Но где-то через несколько часов полета самолет попал в жестокую грозу. За иллюминаторами сверкали молнии, молодые стюардессы метались по салону, еле удерживаясь на ногах. Было видно, что они близки к панике. Но я почему-то не боялась. Может быть, в воздухе самолет всегда себя так ведет? К тому же мама вообще ничего не замечала. Справа от нее сидел мужчина, с которым она увлеченно общалась. Мама была так захвачена разговором, что только изредка поворачивалась ко мне и спрашивала утвердительно:
– У тебя ведь все в порядке? – и снова продолжала нескончаемую беседу. Попытки обратить ее внимание на молнии за стеклом иллюминатора, падающих в проходах стюардесс ни к чему не приводили. Она была в какой-то своей реальности, которая не имела отношения ни к самолету, ни к нашей поездке. Мужчина не отрывал от нее взгляда, и они словно были заворожены друг другом. По громкой связи сообщили, что самолет не принимают ни в Хабаровске, ни во Владивостоке. Повсюду грозы и наводнение. Мы летели, куда-то, и наконец, все-таки приземлились на военном аэродроме. Ни в каких аэропортах прибытие нашего самолета не числилось (это выяснилось позднее). Отец безрезультатно обзванивал справочные. Ему отвечали, что наш рейс нигде не значится. Что самолет пропал. Так как в это время правду узнать было невозможно, отец решил, что мы погибли. К тому же наша телеграмма, посланная по прибытии, до отца так и не дошла. По ошибке ее отнесли в другую квартиру. Все очнулись только на третий день, когда из Москвы от него пришло загадочное послание на имя бабушки Таисии. «Не скрывайте правду. Напишите все как есть». Куда девался тот призрачный мамин сосед по самолету, я так и не узнала. О чем впоследствии очень жалела. Ведь все нестыковки, странности того перелета, паника отца, его страх нас потерять в моем сознании связались с тем загадочным попутчиком.
Мы оказались у бабушки в небольшом домике в Уссурийске, и я долго не могла прийти в себя от восьмичасовой разницы во времени. Утром я вышла во двор и увидела огромных бабочек-махаонов размером с воробьев, гигантские листья лопухов в человеческий рост, крупные ягоды, похожие на вишню, почему-то прилепленные прямо к стволу дерева. Солнце мгновенно покрыло мою кожу пузырями. Спустя день, войдя в воду Амурского залива Тихого океана, я вышла из моря вся в крови, которая струилась из множества порезов на теле. Не сразу было ясно, что порезы появились от острых крабьих ракушек, которыми было унизано дно залива. Все это вызывало отторжение и неприятие. Мне стало казаться, что мир Дальнего Востока – жесткий, несоразмерный человеку, тем более маленькому, абсолютно непригоден для жизни. По улицам Уссурийска – так было принято – со страшным, низким гудением труб траурного марша – провожали гроб с покойником. Он стоял на грузовике открытый, а за ним шла процессия, которую замыкал надрывно бьющий в тарелки оркестр. От этих звуков я в панике затыкала уши и убегала в подворотню. Не только мертвецы, но и сам вид гроба и даже кладбища порождали во мне неизъяснимый ужас. Однажды в Москве, выйдя из двери нашей квартиры, я увидела, как с верхнего пролета два мужика спускают гроб. Лифт был небольшой, поэтому несли они его на руках. Я побежала вниз по лестнице, так, словно за мной гналась сама смерть. В Москве еще по старой, деревенской традиции ставили открытый гроб перед подъездом на табуретках, чтобы все соседи могли попрощаться с покойным. Я же всегда старалась пройти мимо, закрыв глаза.
В междугородней электричке, соединяющей Уссурийск с Владивостоком, постоянно ходили пограничники с автоматами. За несколько месяцев до приезда случилось трагическое столкновение наших пограничников с китайцами на острове Даманский, который находился совсем недалеко от этих мест. Родственники повели нас с мамой в музей, где целый зал был посвящен этой трагедии. Там я впервые увидела жуткие фотографии офицеров, изуродованных китайцами; с отрезанными ушами, выколотыми глазами, с вырезанными на теле иероглифами. Все эти впечатления слепились у меня в один образ – и стали называться «поездкой на родину». Я с удивлением спрашивала маму, как же она тут жила. Она только смеялась в ответ и говорила, что ей непонятно, почему я не вижу поразительной красоты этих мест.
– А как можно войти в лес? – спрашивала я.
– Никак, это – тайга, – отвечали мне смеясь. – Все деревья перевиты плющом и диким виноградом, по нему не ходят, а пробиваются при помощи топора или ножа.
Но ведь мама рассказывала мне про сказочные поляны с огромными пионами, лесами, полными белых грибов и груздей. Где же все это?
– Не здесь, – отвечали мне. Надо ехать на поезде, а потом на машине.
Нет, это мир преувеличенный, избыточный, я не хотела бы здесь жить.
Отец встретил нас каким-то иным человеком. Он был словно потерян. Похудел, осунулся и как-то странно всматривался в наши лица. В доме то тут, то там попадались наши фотографии. Они были вынуты из альбомов и лежали повсюду. Отец так никогда и не рассказал мне, что думал и чувствовал, оставшись один.
6
Все эти события с поездкой «на родину» случились два года спустя после того, как в 1968 году мы из нашей крохотной комнаты в коммуналке на Старом шоссе переехали в двенадцатиэтажный дом на углу Калининского проспекта и набережной Москвы-реки. Дом называли «генеральским», потому что он был возведен еще в конце 30-х годов для офицеров и генералов. Мы с отцом вместе поехали смотреть наши комнаты. Мы долго-долго поднимались в лакированном деревянном лифте с зеркалами по обе стороны кабины. На крашеной коричневой двери на табличке золотом сияло: «Полковник Малышев». Я с удивлением посмотрела на отца.
– Это наши будущие соседи. Представляешь, здесь всего одна семья, а не десять, как сейчас.
Я подпрыгнула.
Дверь нам открыл седой военный, но это оказался не полковник Малышев, а майор Кужельков; он судорожно увязывал книги и вещи в тюки, в его движениях была странная поспешность, словно он стремился как можно быстрее отсюда убежать. Именно в двух комнатах, освобожденных Кужельковым, мы и должны были поселиться.
Отец склонялся над ним и бодро спрашивал:
– Ну, и как жизнь, товарищ майор, как соседи?
Кужельков вздрагивал, на мгновение замирал над коробкой. Не поднимая глаз, он тянул:
– Да как… люди разные, у нас не сложилось, может, у вас…
Отец в ответ лишь радостно тряс головой. Видно было, как ему нравятся две большие светлые комнаты после нашей одной, где мы жили вчетвером, как весело смотрит он вниз на проспект Калинина с копошащимися муравьями-людьми, на старые арбатские переулки, что ломают повсюду, как радует его строительство новой Москвы. Он хватал меня под мышки, подкидывал перед огромным окном, чтобы я испытала тот же прилив счастья, что и он.
Нашими соседями, а вернее, соседками, стали три женщины.
Мать – пожилая дама с седыми прядками, прикрывающими остренькие глазки, с постоянной ухмылкой, которая менялась от угодливой до саркастичной, и была вдовой полковника Малышева. Две незамужние дочери – Люда и Галя, работали в закрытом военном учреждении. Первое время, встречая нас, они улыбались, но особенно их лица расцветали, когда они видели мужчин, и в первую очередь военных. Чем-то они походили на свою мать, но сходство это только начинало проступать на их тускнеющих лицах. Они считали себя дамами на выданье, устраивали у себя дома дни рождения с женатыми офицерами со своей службы, но их коллеги, прокричав тосты, поцеловав дамам на прощанье ручки, съев и выпив все, что было на столе, уходили домой к своим женам и детям. Наверное, Люда и Галя плакали ночами от несправедливости жизни; я то и дело слышала квакающие звуки из-под их двери. Но утром они накладывали на лица толстый слой пудры, надевали длинные юбки с бахромой, похожие на портьеры, вешали на руку по лакированной сумке и отправлялись на работу.
Как-то в самом начале нашей жизни в новой квартире Валентина Ивановна, так звали мать семейства, устроила мне экскурсию по своим комнатам.
Два непомерных, под потолок, резных буфета, покрытых черным лаком, мрачно глядели друг на друга с противоположных сторон гостиной. В скором будущем эти монстры, которых не могли ни разобрать, ни вывезти из квартиры, в каком-то смысле определят судьбу нашей семьи; все попытки найти размен, разъехаться – разбивались (по словам наших соседок) о зловещие буфеты. Словно эти ископаемые упирались лапами, чтобы никто не мог сдвинуть их с места.
Но пока я с изумлением оглядывала эти громоздкие комнаты, где царил полумрак, пахло нафталином и сыростью; меня изумило, что на всем – рояле, креслах, стульях и даже столе – были белые чехлы. Первым делом Валентина Ивановна подвела меня к окну; напротив криво торчал остов какого-то высокого старого дома, по которому глухо били каменной бабой.
– Это была тюрьма, в которой сидела Надежда Константиновна Крупская! – с торжеством сказала она, а я от неловкости, не зная, что ответить, вдруг спросила:
– А где ваш муж, полковник Малышев?
Валентина Ивановна со значением посмотрела на меня.
– Какая любопытная девочка, – проговорила она. И, резко взяв за локоть, втолкнула меня в смежную комнату, открыв стеклянную дверь, занавешенную белой материей. Я оглянулась по сторонам, это была спальня, в центре стояла огромная двуспальная кровать, закрытая покрывалом. Я вздрогнула, почему-то мне показалось, что сейчас из-под белой накидки вылезет сам полковник Малышев с металлической дощечки.
И тут я подняла голову. Над кроватью в тяжелой раме висела огромная фотография.
– Это он! – торжественно сказала вдова, и угодливо-саркастическая улыбка искривила ее лицо.
Никакого поясного портрета в медалях; фотография запечатлела усыпанный цветами и венками гроб, в котором лежал человек с набеленным лицом и в парадном мундире. Над ним невозмутимо возвышалась Валентина Ивановна в черной шляпе-кастрюльке, две ее дочери, а за ними плескалось море погон, которое утекало в огромную залу с белыми колоннами.
Фотография на стене навсегда поселила в моей душе мысль о том, что соседка не совсем нормальна. Однако я не стала делиться своими умозаключениями с родителями.
Они были молоды и наивны; им едва было за тридцать, они наслаждались огромностью комнат, величиной кухни и некоторой свободой перемещения в туалет и ванную, а тем временем я пыталась войти в новую жизнь.
К сожалению, уже через два года отношения с соседками у родителей разладились. Почему, не помню, но это случилось вдруг, сразу и навсегда. Однажды, войдя на кухню, я увидела на холодильнике огромную цепь и замок. Я влетела в комнату со словами, что у Валентины Ивановны, наверное, появилась собака, которая живет в холодильнике. Родители только грустно покачали головами, а отец сказал куда-то в сторону:
– Вот ведь и Кужельков говорил.
Что говорил Кужельков, отец мне объяснять не стал, но меня довольно скоро перестали волновать соседки. Я спускалась по огромной лестнице из арки во двор. Справа была дверь, к которой я всегда шла с огромной радостью. Я мечтала о дружбе с девочкой из четвертого подъезда. Мы вместе учились в третьем классе. Ее звали Танька Галкина. Мне ужасно нравилось, как соединялись ее имя с ее фамилией. Слова резинкой растягивались, а потом резко съезжались вместе. Даже когда я не видела ее, я ходила и повторяла одними губами: «Танька Галкина».
7
У нее был широкий лягушачий рот, маленький немного приплюснутый нос и огромные зеленые глаза с мохнатыми ресницами и черными бровями. Я всегда думала, что все красавицы должны быть именно такие. На спине у нее болтались две длинные косы, тяжелые и прохладные на ощупь. Я все время видела именно ее лицо, а свое – забывала. Себя я представляла изнутри, а ее – всю в подробностях и в черточках. Галкина прекрасно знала, что я смотрю на нее, и выделывала со своим лицом разные штуки. То делала вид, что меня вовсе нет рядом, и смотрела куда-то поверх меня, то внезапно высовывала язык, то выпучивала глаза, и от этого у меня от смеха все болело и екало. С ней было страшно весело еще и потому, что она умела делать смешное с каменным лицом. Так из нас не умел никто. Уже тогда мне пришла в голову мысль, что я напишу про Галкину. Я знала, что проживаю рядом с ней какую-то особенную жизнь, но это была наша с ней тайна, которую мы тогда никому не могли доверить.
В шестом классе на занятиях по труду мы шили трусы. Потом их надо было вывешивать на стенд в коридоре. Мы прятали свои фамилии под «изделием», потому что мальчики бегали с хохотом и кричали:
– Вон в горошек трусы Лысовой, а вон – в яблоках – трусы Квасовой.
Шили мы их в основном дома, а на уроках слушали душераздирающие рассказы нашей «трудихи» о непростой доле жены командира в военном городке. Она прожила там не одно десятилетие и вот теперь на пенсии делилась с нами своим огромным опытом; здесь было все – обман, ревность, расчет и даже самоубийства от несчастной любви. После цикла таких бесед трудиха неприязненно смотрела на наши «изделия» и всегда ужасалась моим.
– Твое изделие снилось мне всю ночь. Как же можно так шить? Ты будущая женщина и мать.
Я с тоской думала о судьбе женщин и матерей в том военном городке. Наверное, они хорошо шили трусы, но жизнь их явно не складывалась.
Галкина скорбно смотрела на меня, вытянув лицо. Ее изделия всегда были идеальны.
В то время в нашей, а скорее даже в ее голове сложилась мстительная мысль показывать учителей в идиотском виде. Для этого вполне подходила площадка в центре двора рядом с цветником, где стоял маленький серебристый Ленин. На лавочку садилось несколько зрителей, а кто-нибудь из нас, используя словечки, истории и жестикуляции учителя или учительницы, показывал прошедшие уроки. Задача была рассмешить зрителей, а их – не рассмеяться. Так изо дня в день мы с Галкиной оттачивали свое мастерство. Но ее выход в роли трудихи был всегда самым сильным. У нее то злая соперница уводила мужа-полковника из военного городка, то она пила горькую, жалуясь на свою жизнь:
– Освободи меня, – она тыкала в меня указкой, – твое изделие снится мне из ночи в ночь. Оно приходит ко мне в виде привидения!
Потом нам показалось, что и этого мало. Мы искали иные способы реализации своих талантов. Дело в том, что мы вставали и ложились под звуки радио. Мы делали уроки и обедали вместе с передачами про урожай, воспитание детей и, конечно же, «Театр у микрофона». Тогда мы уже научились считывать взрослое, сладенькое лицемерие, которое так часто встречали в жизни. Особенно смешно было слушать про детей в пионерских галстуках, про их помощь старшим и желание заработать хорошие оценки.
У меня дома был магнитофон «Чайка». Довольно скоро я стала им пользоваться, и мы с Галкиной начали записывать собственные радиопередачи. Они были о «счастливом» детстве, о родителях, которые рассказывали корреспондентам байки о своих детях и при этом избивали их прямо на глазах интервьюера, или же про радости сельской жизни. Откуда-то нам было известно, что радости там было немного. В общем, в свои десять-одиннадцать лет мы даже не догадывались, что занимаемся «очернением» действительности. Все свои эксперименты мы проделывали в глубочайшей тайне. Но однажды, когда нас летом отправили в пионерские лагеря (мы для себя называли это ссылкой), родители с гостями решили потанцевать под магнитофон. Благо отец записывал непрестанно всякую советскую эстраду из телевизора и радио. Они крутили, крутили пленку и вдруг услышали, как две маленькие девочки взрослыми голосами пародируют известные радиопередачи. Родители испытали легкий шок. Надо сказать, что они и представить не могли масштаб второй жизни, которую мы вели. Они потеряли дар речи. Но потом стали смеяться вместе с гостями. Смущаясь, родители рассказали мне про день рождения. Но в глазах читался испуг. Мне же было очень неловко перед ними, словно они застигли меня за чем-то непристойным.
Тем временем в школе нас стали постоянно гонять на маршировки. Так как наша школа находилась на проспекте Калинина, мы понадобились государству для проведения коммунистических празднеств. Близилось столетие Ленина. Шел 1970 год. Проходили съезды, торжественные собрания на огромных предприятиях. Почему-то всем нужны были пионеры, выбегающие на сцену с цветами, или с маршем под красным знаменем, заполняющие проходы в зале. Мы стояли, а тетеньки и дяденьки смотрели на нас как живых зверьков, так, как будто они детей в галстуках никогда не видели. В Кремлевском дворце в те годы мы были на всех съездах партии и комсомола. Некоторые из делегатов даже пытались нас пощупать, но мы уворачивались. Мы были по-взрослому мрачны и утомлены. Иногда нас бесплатно кормили пирожными. Довольно скоро мы стали понимать цену всем этим торжественным выходам. Цинично обсуждали, где и сколько нам могут дать сладкого.
В искусстве маршировки многие достигли совершенства. Галкина, как и все остальное, делала это изящнее других, и ее часто ставили под школьное знамя, мне же без нее было довольно-таки грустно. Учиться мы почти не учились. Поэтому у меня выпадали целые фрагменты среднего образования. Обеспокоенная этим учительница русского языка кричала:
– Вы у меня на колах будете знамена носить! Но поделать ничего не могла.
Первое мое столкновение с советской властью произошло накануне XXIV съезда партии. Мы стояли в строю, а директор ходил, осматривая каждого, как санитарный врач пациентов. И тут он увидел дырочку от утюга на моем красном галстуке. Галстуки, как известно, делались из какого-то полухимического шелка и при глажке могли целиком остаться на горячем утюге. Он взял меня за руку и возмущенно вывел перед строем.
– Посмотрите, в каком виде эта с позволения сказать пионерка хотела пойти на съезд партии! – гулко прокричал директор. Я с ужасом вспомнила судьбу Зои Космодемьянской и почувствовала, как мой дырявый галстук может превратиться в его руке в петлю. Но рядом появлялись все новые и новые отверженные, и мы даже почувствовали некое братство.
– А на черта мне нужен этот съезд партии, – прошептал низкорослый пионер с недостаточно короткими волосами, – и я подумала, что и правда, зачем мы как заведенные марионетки все ходим и ходим к этим толстым теткам и дядькам с их искусственными улыбками.
7
Тем временем в нашей квартире, хотя это мало меня касалось, шли развернутые боевые действия. Теперь мне было строго-настрого запрещено выходить на кухню. Обедала я после школы в комнате, где под накрытым полотенцем стояла тарелка с холодным супом, зато я была в безопасности. Соседки имели огромный опыт сживания со свету. Наверное, – думала я, – они считали, что вдова и дочери полковника Малышева имеют полное право занимать всю квартиру. И подсознательно стремились истребить всех живых существ. Каждый раз при появлении новых соседей они некоторое время сдерживались, но потом их охватывало ощущение, что судьба поступила с ними несправедливо, и тогда они брались за старое.
В воскресные дни, когда родители пытались выспаться, ровно в шесть утра наши соседки начинали концерт в коридоре, набив в авоськи банки и бутылки; этот перезвон напоминал мне кадры из фильма «Тимур и его команда», когда пионеры-тимуровцы собираются на призыв своего командира. Однажды соседки полили пол перед нашими дверями подсолнечным маслом, и мы, выходя по очереди, падали. Их безудержная фантазия не знала предела. Родители, исчерпав все аргументы в переговорах, вызвали общественницу и подали на них заявление в товарищеский суд.
В квартиру вошла полная пожилая дама в маленьком плетеном берете с блестящей брошкой в виде жука.
– Ну, что Малышевы?! – грубо обратилась она к полковничьей родне прямо с порога. – Снова хулиганничаете?
Соседки, перебивая друг друга, стали, жестикулируя, что-то рассказывать про моих родителей. Я, кстати, так никогда не узнала, в чем те были, по их мнению, виноваты. Но общественница только махнула рукой.
– Вы мне тут не пойте, Валентина Ивановна, – адресовалась она к вдове полковника Малышева. – Вы с 1946 года угомониться не можете.
«Ого, – подумала я. – Аж с сорок шестого года. Я еще не родилась».
А общественница продолжала: – Я вас всех жду на заседании товарищеского суда послезавтра.
Родители переминались с ноги на ногу, чувствуя всю нелепость ситуации. Суд постановил нам и соседкам искать варианты разъезда, в ином случае все будут платить штраф. Начались поиски размена. И все было бы прекрасно, потому что можно было бы поселиться и на Кутузовском проспекте, и даже на Арбате, но было одно «но». Огромные, черные, резные шкафы Малышевых, упирающиеся в трехметровые потолки, невозможно было, не то что вывезти, но даже сдвинуть с места. Эти стоячие черные гробы стали своеобразным символом недостижимых усилий моих родителей найти выход из тупика коммунальной жизни. Из их непроходящего отчаяния.
И вот чудо – им предложили обмен в квартиру в Бабушкине. Отдельная двухкомнатная квартира в кирпичной пятиэтажке. Этот вариант показался родителям избавлением. Они никогда не жили в отдельной квартире. К слову сказать, несчастные обитатели бабушкинской квартиры, которые купились на жилье на проспекте Калинина, спустя полгода оказались в больнице с загадочным отравлением. Квартира-надгробье полковника Малышева снова собирала свою роковую жатву.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.