Текст книги "Насквозь"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
3
И тут я узнала, что существует фантастическая школа, организованная такими же измученными родителями. Она была специально придумана учителями для собственных детей. В девяностые годы – любые, самые безумные проекты находили воплощение. Несколько учителей создали частную школу, чтобы спрятать своих детей от советской системы, которая еще никуда не ушла, а длилась по старинке, только уже без пионерии и комсомола. Мы думали, что раз вместе собралось столько добрых и интеллигентных людей, то непременно можно создать что-то выдающееся. Расцвет школы пришелся на правление Ельцина, с похожими надеждами на то, что без коммунистов, со свободным рынком мы очень скоро будем жить как в Европе. Надо только немного потерпеть и правильно выучить «непоротое» поколение. Угасание школы символически совпало с финальными аккордами эпохи перестройки.
А тогда, в 90-е, в эту школу потянулись дети гуманитарной интеллигенции; писателей, художников, режиссеров, ученых – родители хотели, чтобы прекрасные учителя неформально общались с детьми «с нарушением эмоционально-волевой сферы», которые были действительно нервными и сложными. На уроках они орали, ходили колесом и слушали учителя только тогда, когда он мог их чем-то поразить.
И я кинулась туда. Жесткая, но обаятельная директорша сказала мне, что мальчика возьмут при одном условии: я тут же впрягусь в общую пахоту – и она кивнула в сторону учителей.
– Они тут все работают за детей.
Я мгновенно согласилась, хотя не имела подходящего образования и ни малейшего представления, чему мне их учить. Но я готова была каждый день мыть полы, лишь бы не возвращаться туда, откуда мы бежали.
4
«Достижением» нашей Доброй школы считалось то, что в ней особенно не учили. Все должно было происходить само. Знание, уже заложенное в ребенка при рождении, должно само вырастать из него. А учитель – это лишь прекрасный садовник, который поливает все новые побеги. Правда, это все было в теории, а на практике выходило не всегда.
Учителя в нашей школе были странные. В каком-то смысле они почти не отличались от детей, с той только разницей, что что-то знали и могли о чем-то рассказать. Часто из-за двери класса доносились крики, вой и визг, словно ты проходил мимо вольера в зоопарке. Учителями здесь были профессора, ученые-математики, физики, журналисты и даже один художник – их объединяло то, что они любили своих собственных детей. Но чужие дети могли кинуть в них ботинком, рассмеяться в лицо или послать куда подальше.
Зато были театр, пение, танцы, свой литературный журнал, свободное творчество, которое в нормальной школе отсутствовало, – все это покрывало отдельные недостатки. Но ведь не бывает же хорошо все и сразу.
Директорша успокаивала.
– Притрутся, научатся. Все будет хорошо. Меня ужасно радовало ее позитивное настроение. Я тоже сначала входила в класс, как в клетку со зверями, но не хищными, а домашними, такими, которые свободно прыгают по шкафам и занавескам. И вправду почти на каждом уроке открывалось окно второго этажа, и в нем появлялся сын нашего хорошего учителя, юноша с тонким красивым лицом, никогда не улыбавшийся, которого почему-то все звали Полтер. Он стоял на подоконнике и ждал, что я скажу. Обычно я предлагала ему сесть, или, если ему так хотелось, двигаться дальше. Он садился. Но выдерживал минут 10–15 и снова исчезал.
Главное, чему я научилась, это абсолютно ничему не удивляться. Принимать все как должное и пытаться вступить с этими детьми в контакт.
5
Я придумала предмет под названием «философия литературы» и на уроках разговаривала не столько о текстах, сколько о жизни как таковой. Собственно, я стала делать то, что было важно мне самой. Я входила с ними в книгу через дверь, в которую входит взрослый читающий человек. Через собственный опыт. Сначала мы говорили о тяжелых, кризисных точках – отчаянии и одиночестве, о непонимании их родителями, о мыслях о смерти; а потом уже принимались за «Преступление и наказание», «Братьев Карамазовых» или «Анну Каренину».
Меня тогда очень волновали проблемы собственной судьбы и тех неясных посланий, которые я получала от жизни. И мне казалось, что только литература позволяет мне их понимать. Мы входили шаг за шагом в «Преступление и наказание». Я рассказывала, как Раскольников находится в особом диалоге с пространством. Он что-то совершает, а нечто из пространства словно отвечает ему. Вот появляется как бы из воздуха маленький пьяненький человек и выкладывает перед ним свою историю. Заставляет героя выслушать себя и сострадать. Раскольников это услышит и содрогнется, а после скажет: «Подлец человек! Да и весь род человеческий, раз попускает это». И опять герой останется сам с собой. Но пространство, мир или Бог над ним не дают остаться одному и снова взывают к нему. Взывают, чтобы остановить, опрокинуть его замысел. Вот пьяная 15-летняя девочка идет по улице, а за ней охотится пожилой сладострастник. И герой вдруг забывает об Идее, о своем безумии и откликается на вызов. Он спасает девочку, потому что у него есть сердце. Эти встречи, этот диалог с пространством существуют и до, и после преступления Раскольникова, потому что это он сам, это его шанс вспомнить свою живую душу, увидеть ее и в пьянице, и в бедной опустившейся девочке. Он читает эти события, хотя и не понимает их. Но раз мучается, значит, что-то в него попадает? Собственно, дело было именно в умении понимать.
6
Скоро я поняла, что мой метод дает результаты. Многие дети так втянулись в романы Достоевского, что не хотели читать ничего другого. Сам нервический тон романов, переживание вопросов бытия соответствовали воздуху времени, коллизиям в их семьях. Многие не желали слушать ни о каком-то там Пушкине, Тургеневе или Чехове. Все казалось пресным рядом с Достоевским.
Однажды, когда мы обсуждали на уроке вопрос смерти и бессмертия, я читала им разговор Алеши и Ивана Карамазовых, вдруг вскочил юноша, который совсем недавно появился в школе и был у меня только на втором уроке. Он буквально кипел от возмущения:
– Как вы смеете! – кричал он. Я остановилась. Все с удивлением смотрели на него. – Как вы можете вот так, так лезть в душу?!
– А почему тебе кажется, что я лезу в душу? – спросила я его.
– Потому что об этом не говорят вслух. Это слишком страшно.
Народ в классе загудел. Они-то знали, что мы на уроках говорили обо всем.
– Держись, друг, – сказал ему хороший мальчик Паша, который до этого вообще книжек не читал. – Привыкнешь. Станет легче.
Но юноша этот больше на мои уроки не ходил. Я потом долго думала о том, что у каждого есть свои границы. Что язык внутренней жизни образуется в столкновении опыта, рефлексии и необходимости самопознания. Что мысли, которые кажутся сокровенными, выговоренные вслух, могут обжигать.
Но вот пришло время, которое отодвинуло все эти соображения, потому что в стране и городе сгущалась атмосфера. Ко мне подходили ученики и рассказывали, как у Белого дома им якобы давали настоящий автомат. Они, конечно, из него не стреляли. Но им было интересно поговорить о том, что можно взять и запросто забрать чью-то жизнь.
Это было в самом конце сентября 1993 года.
7
Отец прожил со своей женой недолго. Сначала ему дали комнату в коммуналке в огромном доме на Таганке, куда она приходила к нему пару раз в неделю. Это придавало их совместной жизни студенческий колорит. В этой коммуналке с отцом случилась престранная история. На новоселье товарищи по работе подарили ему живого кролика. Принесли в клетке и сказали, чтобы он съел его на ужин. Но одно дело съесть, другое – зарезать и выпотрошить животное. Но даже если предположить, что кролика убить невозможно, то как с ним жить? Отец решил, что он справится с этой страшной задачей. На следующее утро он выпустил животное из клетки. Взял в руки нож. Но зарезать не мог. Он подходил к нему то с одной, то с другой стороны. Пока он метался, кролик довольно мирно смотрел на своего палача, дергал носом, шевелил усиками и не трогался с места. Хотя лучше бы спрятался и убежал. Но нет, кролик был похож на чистого агнца. Возможно, что отец даже вспомнил картину, где Авраам приносит в жертву своего сына. Но, тьфу, как же кролик мог быть сыном? В общем, все это проносилось в его бедной голове, и он решил прибегнуть к испытанному способу – пошел и купил пол-литра водки, сел за стол и выпил бутылку. После этого он взял молоток, схватил кролика и побежал с ним в ванну. Но мирное подрагивание ушей и чистый ангельский взгляд окончательно добили отца. Он посадил животное в ванну… и заплакал. Кончилось тем, что он выскочил с ним во двор, пометался и бросил его в кусты.
Не знаю, мог бы отец выстрелить в человека, но в кролика точно не мог.
Наконец, отец и его новая жена получили квартиру. Конечно же, она оттягивала момент, когда он увидит ее без томика стихов и разговоров о прочитанной вчера книге. Походы в галереи и на концерты резко прекратились. Она с удивлением спрашивала его, почему он не продвигается по службе или не зарабатывает, как некоторые его коллеги. Как же так? – удивлялся в ответ отец, – я же – военный, офицер. Очень просто, говорила она, вот тебе положена машина, ты ее никогда не берешь, так надо просто продать свое место в очереди. Так в отделе делают все. Или ты не знал? Не знал? Ну тогда слушай! Ты купишь своей сестре машину, она давно хотела, я знаю, и возьмешь с нее приличный процент. Как, как?? Брать с сестры процент? Ну и что, – невозмутимо отвечала любительница советской поэзии и исторической литературы, – это же обычное дело. Не кривляйся.
В общем, она пыталась объяснить ему, что ставила на него как на приличную лошадь, а он не оправдывает ее надежд. Но она постарается и всему научит. Просто надо перестать говорить и делать всякие глупости, и стать, наконец, солидным человеком.
Отец был в полнейшей растерянности. А где же все прекрасное, что их связывало вначале? Она только смеялась в ответ, называла дурачком, не способным справиться даже с несчастным кроликом. Но отец ведь не мог перемениться, бросить свои веселые посиделки с военпредами, прекратить просветительские монологи и начать заколачивать деньги.
Поэтому, бросив еще совсем новую жену, бросив чистую отремонтированную квартиру, заново приобретенные вещи, купленные на талоны макулатуры свежие книги – он бежал. И ничего лучше не мог придумать, как ринуться назад – к маме. О чем они говорили, неведомо никому. Но она осталась непреклонна. Мне же мама сообщила нечто загадочное. Она уверена, что эта тетка обладает настоящей темной силой и может убить ее на расстоянии. На все мои уговоры, что это настоящая блажь и просто она не хочет простить бедного, запутавшегося человека, мама говорила, что уже чувствует ее чары, потому что именно сейчас у нее все болит. В тот момент я поняла, что мои родители – это такие взрослые дети, которые не способны справиться ни с одной жизненной коллизией. Я махнула рукой.
Вскоре после своего бегства отец оказался в больнице; у него была странная болезнь; врачи установили, что кровь его абсолютно испорчена – от этого он весь покрывался ужасными язвами – и ему придется полностью ее поменять на новую. Была сделана очень сложная операция – ему перелили кровь, потому что прежняя была отравлена.
Меня поразил этот диагноз. Он имел абсолютно духовную природу, и отец об этом, наверное, догадывался, но говорить про это не умел.
К отцу в больницу стала ходить простая женщина, секретарь коммунального товарищества военных дачников их отдела. Перманент, завивка мелкими пружинками, золотые зубы и тихий голос. Она забрала бездомного отца к себе и неожиданно превратилась в следующую жену.
Деду удалось дожить до перестройки и конца Советского Союза.
Разбитый, постаревший отец иногда приезжал к бодрому, полному сил деду. Тот сначала ужасно боялся, что новая власть откроет архивы, начнет потрошить сотрудников НКВД, отнимать персональные пенсии. Но потом понял, что все складывается как нельзя лучше, и стал снова воспитывать моего отца.
Когда шли очередные выборы, отец горько жаловался мне, что тот кричал на него, уже старого, отставного полковника:
– Я сказал тебе, что ты должен голосовать за Зюганова! Он восстановит нам Советский Союз!
Казалось, что дед молодеет с каждым новым поворотом истории.
8
В больницу я попала прямо с урока литературы. Я была беременна, хотя ни я, ни Петр не хотели этого бедного ребенка. Оказалось, что у меня начались преждевременные роды. Но ребенок никак не появлялся. Мне кололи какие-то вспомогательные средства, однако ничего не получалось.
Была яркая, солнечная осень. Мама стояла под окном и выкрикивала мне отдельными словами и предложениями.
– До института невозможно дойти. Стреляют!
Институт Курортологии, где она работала старшим лаборантом, находился рядом с СЭВом, который превратился в мэрию и граничил с Белым домом. По городу ходили люди с грязными, темными лицами, иногда они сбивались в группы. То тут, то там горели машины. Я просила маму не выпускать сына из дома. Она грустно смотрела на меня и обещала, что с ним все будет хорошо.
Потом под окнами появилась Ленка. Она радостно улыбалась мне снизу. Говорила, что до их редакции пули не долетают. Уже год она работала в газете у Симона Соловейчика. Так получилось, что сначала туда пошла я. Он хотел делать газету не о нуждах учителей, а такую, которая поднимала бы уровень самих педагогов при помощи философии и литературы.
Денег, чтобы платить зарплату, почти не было. Все работали за идею. Находилась редакция в небольших комнатках старого двухэтажного домика на Маросейке. Соловейчик назначил меня заместителем главного редактора. Редактировать и руководить я не умела, а кроме того, у меня не было никакого опыта. Впрочем, как и у Ленки. Но, когда меня брали на работу, я предложила ей пойти вместе со мной. Мы договорились: если что, она меня «прикроет», чтобы мне было не так стыдно, когда меня разоблачат. Она умела редактировать, и у нее с младенчества был явный вкус к этому делу. В детстве она брала журнал «Мурзилка» и красным карандашом вычеркивала из журнала целые фразы и предложения, казавшиеся ей неудачными. Видимо, в нее это вошло с молоком матери. Я привела ее к главному редактору, сказав ему, что работать могу только с Ленкой, потому что она помогала мне всегда и во всем и т. д. Он странно посмотрел на меня, но почему-то согласился и взял ее. Спустя некоторое время он признался, что во время той нашей встречи решил, что я ненормальная. Ведь он пригласил меня своим заместителем, а я ему привела какую-то подругу. Но виду не подал. Как я и предчувствовала, через полгода мне пришлось позорно бежать, потому что я не выдерживала каток газетной жизни. Работа в школе отнимала много сил, а Ленка постепенно становилась правой рукой Соловейчика.
В больнице я встретила страшные октябрьские дни 1993 года. Изо всех сил я пыталась услышать радио, которое стояло на посту у медсестры в коридоре, понять, что происходит в городе, но была мгновенно изгнана назад в палату. Наутро у меня вызвали роды. Ребенок, который появился, был абсолютной копией моего сына. Через день мне сказали, что он умер. Я почему-то знала это заранее и ни на что не рассчитывала. Сама эта больница была зловещей. Еще через день я ушла оттуда под расписку. В городе уже все поменялось. Петр, не понявший ничего, что со мной приключилось, тут же потащил меня смотреть на дымящийся Белый дом. Я видела с моста черные расплывшиеся подпалины на его фасаде и чувствовала себя такой же простреленной насквозь. Я еле дошла до дома, задыхаясь на ходу. С каждым днем становилось все хуже. Я лежала и думала про то, что если из отца пришлось убрать всю старую кровь и поменять на новую, то мой случай был еще горше. Из меня оказалась выкачана душа. Врачи не находили причин моего умирания. Тогда я пошла в церковь. Но священники были в своем суетном общении с клиром, и у меня не хватало сил даже на то, чтобы обратить на себя внимание. Я сидела тихо в углу с опущенной головой и непонятно чего ждала.
9
Передо мной стояла та самая церковь Владимира в Старых садах, обломки которой несколько лет сияли нам в юные годы из окна черной лестницы Исторички. Под разбитой церковью, от которой сохранилась высившаяся белой свечой старая колокольня, был склад библиотеки. Теперь прямо от Солянки на холме виднелась хорошо отреставрированная церковь XV века. С трудом поднимаясь в гору, по ступенькам я зашла в полупустой храм. Шла утренняя служба. Священник с замкнутым и строгим лицом принимал нескольких исповедующихся. Когда очередь дошла до меня, я сказала только то, что со мной случилось месяц назад. Больше ничего. У меня не было ни слов, ни сил для моей истории. Он взял меня за локоть и отвел в сторону.
– Я буду тебя отчитывать! – с внезапно появившейся теплотой в голосе сказал он и куда-то исчез. Я смотрела по сторонам, узнавая и одновременно не узнавая ту печальную декорацию, в которой в начале 80-х годов была вынуждена провести несколько дней. Тогда тут загорелся книжный склад. Нас вместе с бравыми пожарными, которые загасили, а фактически залили книги толстым слоем пены, кинули на разбор погибшего фонда. Мы стояли на старых церковных ступенях и цепочкой передавали друг другу книги, которые потом относили в бомбоубежище, находившееся тут же поблизости. Мы смеялись, осматривали непонятные фолианты и надеялись, что хоть что-то спасем. Через три дня мне и моей старшей напарнице было дано указание спуститься в убежище и начать отбор книг для реставрации.
И тогда я стала что-то понимать. Мы сидели с ней вдвоем под светом тусклой лампочки, а вокруг возвышались груды полусожженных мокрых книг, и нам предлагалось решить, кому из них жить, а кому погибать. Мне было чуть больше двадцати лет. Моя взрослая напарница истерически смеялась и твердила, что нас выбрали на должность палачей.
– Я привыкла спасать книги! Я не желаю решать, какой из них жить, а какую уничтожать!
Первую же книгу, которую мы открыли, украшал экслибрис «Из библиотеки III рейха». Это были старые немецкие издания с гравюрами, напечатанные готическим шрифтом. Потом появились книги из коллекции Щукина. Все они были старые и явно редкие. Затем нам крикнули в окошко, чтобы мы не очень-то тянули, потому что большую часть уже везут на свалку. И еще нам крикнули: обо всем, что мы тут видим, мы должны молчать.
Моя умная напарница впадала то в черную меланхолию, то в истерику. Я же ясно увидела лицо государства, которое нам с Ленкой казалось вполне еще исправимо – но вот сейчас оно уничтожит, не подавившись, эти книги, потому что, как нам объяснили, на реставрацию денег почти нет, а там, наверху, не должны узнать, что что-то горело. Потом это государство съест и нас, потому что мы свидетели их тайны.
Я вырвала несколько гравюр из книг, которые подлежали уничтожению, и засунула их под свитер, приложив к животу.
– Это воровство, – отрезала моя подруга по несчастью.
– Это спасение, – ответила я.
Мы посвятили не один час разговорам про то, что в данном случае может быть преступлением, а что нет. Но это было абсолютно бесполезно. Потому что в тот самый момент наши тетки – заметали следы. Во дворе жгли каталог коллекции, которая хранилась в подвале церкви.
Когда мы вышли с красными глазами на свет, нам бодро сказали:
– Не забудьте: всем говорить, что горела макулатура.
Эти картины пронеслись передо мной, пока я ждала священника. Он вышел с какой-то книгой, дал мне в руку бумагу с молитвой и долго читал что-то над моей головой.
10
– Посмотри, у нас новый учитель, – сказала директорша, когда я, наконец, вернулась на работу. – Он такой необычный!
У нас было много мужчин-учителей, и они сменялись с огромной быстротой. Зачем мне было смотреть на нового?
Оказалось, что это был первый учитель, который профессионально умел учить детей. Всех это ужасно смешило. Мы были свободные художники, общающиеся с детьми на особом языке педагогического искусства. Другой вопрос, что иногда этот диалог прерывался и начиналось нечто непотребное. Учитель литературы мог съездить обидчику-ученику по физиономии, а ученик приковать учителя наручниками к ручке двери. Все это порой напоминало перформанс с участием взрослых и детей.
И вот появился человек, который вместо того, чтобы под гитару, взявшись за руки в цепочке петь про светлое и далекое, ставить спектакли со свечами, где все бегают по сцене в простынях, вносил иное представление, зачем и для чего все собрались в Доброй школе. Он говорил своим коллегам, что, если дети не заняты всерьез обучением, ведут в школе богемный образ жизни, то они постепенно тупеют и разлагаются. Ему горячо возражали, называя его методы насилием и обвиняя его в диктаторских замашках, но дети к нему почему-то очень быстро прониклись доверием.
Я тоже стала замечать, что если я не делаю в классе что-то регулярное, если ученики не втягиваются в процесс познания, в конце концов они теряют интерес, переключаются на что-то другое и перестают к тебе приходить. Наши же учителя, почувствовав головокружительный воздух свободы, внезапно заполнивший их легкие, жаждали эту свободу разделить с детьми. И в этом их вполне можно было понять. Они щедро дарили своим ученикам праздники и фестивали, дни песен, танцев, пресс-конференций, живых журналов, спектаклей. Над тем, что кто-то хотел еще и учиться, все по-доброму посмеивались, а в первую очередь наша директорша.
Новый учитель – он был физик – иронически, но вполне доброжелательно смотрел на все это, но гнул свою линию.
Мой сын отнесся к новому учителю физики настороженно. Он рассказывал мне, что в отличие от других тот говорит на уроках так тихо, что все постоянно напрягаются и вынуждены включаться в его особую манеру. Я удивлялась. Вы что, его боитесь? Почему же у других все иначе? Да не то чтобы боимся, – говорил сын. Просто он такой странный. Непонятный какой-то. Если ему что-то не понравится, он может так стукнуть ладонью об стол, что все подпрыгивают от ужаса. Мне приходится учить эту физику, чтобы он на меня… не смотрел. Не смотрел? – удивлялась я. Вот это да.
В общем, учитель вел себя довольно диковинно в стенах нашей школы, и мне интересно было его разгадать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.