Электронная библиотека » Наталья Громова » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Насквозь"


  • Текст добавлен: 30 июня 2020, 10:40


Автор книги: Наталья Громова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
10

Я перечитала толстовский рассказ «После бала», память о котором далеко осталась в школе, но теперь он высветился по-новому. Вот одна Россия – думала я – длинный и прекрасный сон. Варенька, бал, шампанское, красивый полковник-отец, любовь и мечты героя. А другая, настоящая – свист шпицрутенов, крики: «Братцы, помилосердуйте!» И тот самый полковник – такой деликатный и вежливый на балу – смотрел, как избивают солдата шомполами, а когда видел, что кто-то бьет наказанного вполсилы, – хлестал перчаткой его по щекам со словами: «Будешь мазать? Будешь?». И ужас, и отвращение героя к полковнику и даже к обожаемой им Вареньке. И горькая и важная мысль: «Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал».

Ну, да. Они действительно знают, что-то такое, чего мы не знаем. Они знают, что насилие – это благо. Что наказание – это удовлетворение. Что убийство – это польза. И тоска от этого, тошнота и боль. Тогда и теперь.

11

Осенью я очутилась в Ясной Поляне. Мне снова хотелось увидеть могилу Толстого. Именно этот зеленый холм произвел когда-то на меня сильнейшее впечатление, и даже казалось, что именно это место, где он вместе с братьями искал «зеленую палочку», было тем пространством, в котором скрыта тайна избавления людей от мучений и страданий. Надо просто принять и понять то, о чем говорил Толстой.

Ночью за окном в номере вдруг раздался гул и скрежет, который доносился совсем рядом – с дороги мимо усадьбы. Заснуть было невозможно. Земля содрогалась. Пол вибрировал. Я открыла карту в планшете, оказалось, что мимо проходила трасса в Крым. Сомнений не было – по дороге двигалась военная техника, танки, БМП и прочее тяжелое вооружение. Я закрыла глаза и представила, как содрогается прах Толстого.

Здесь собралось много писателей. Почему-то говорили о молодом Толстом, написавшем «Севастопольские рассказы», который в своем творчестве вдохновлялся войной. Волшебство «зеленой палочки» никак не касалось здешних сердец. Да и никаких сердец.

Когда конференция закончилась, мы сидели за большим, хорошо сервированным столом, и тут общий разговор соскочил на Украину и Майдан. Было понятно, что всех это очень тревожит и волнует. Один писатель, сидящий напротив, мимоходом сказал, что обычные люди за просто так на площадь не выходят. Тогда пришлось отвечать, что видела, как люди изо дня в день на морозе стояли по своей воле, что они искренне хотели убрать режим прежней воровской власти. На это с иронической усмешкой говорилось, что достаточно купить семь процентов, а остальные просто потянутся за ними. И что так думают все просвещенные люди в Европе. Он их знает. Все проплачено, всеми движет расчет. И таинственно улыбался.

«Ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие невинной крови; мысли их – мысли нечестивые; опустошение и гибель на стезях их. Пути мира они не знают, и нет суда на стезях их; пути их искривлены, и никто, идущий по ним, не знает мира. Потому-то и далек от нас суд, и правосудие не достигает до нас; ждем света, и вот тьма, – озарения, и ходим во мраке. Осязаем, как слепые стену, и, как без глаз, ходим ощупью; спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми – как мертвые» (Исайя. 59:1-21).

Спотыкаемся, ходим ощупью, осязаем стену… Это было самое точное описание происходящего.

12

– Ах, вот так это было?! – говорили мы друг другу, вспоминая, как незаметно и неотвратимо разворачивалась гибель семьи Турбиных в «Белой гвардии». Как незаметно начинались войны.

На нас на всех давил опыт XX века. Именно столп трагедий прошлого определил нашу психологию, жизнь и даже поведение на долгие годы. Все могли наизусть рассказывать истории про то, как некто не успел уехать, повременил, чего-то ждал. Себя мы представляли людьми, живущими на краю исторического катаклизма. Потом эта острота утихала, и мы продолжали жить по-прежнему. А за дверьми дома все было так, словно ничего не происходило вовсе.

13

Разговоры об отъезде – уже общем для всей семьи – стали основной темой нашей жизни.

– Я не хочу себя связывать с этой Россией, – не раз повторял Павел. – Тут ничего не вырастет. И снова включал французские диски, которые в избытке стояли у него на полках.

Мы постоянно говорили. Один на один. Собираясь в дружеские компании. Приходило какое-то новое неотвратимое осознание того, что дело не в советской власти и ни в какой власти вообще. Что наше интеллигентское представление, идущее еще из прошлого, – о закрепощенном властью народе – закончилось. Оказывалось, что за имперское величие большинство людей было готово платить огромную цену. Хоть человеческими жизнями, хоть личным благополучием. Никого освобождать было больше не нужно.

Осенью на пороге появилась Ленка и сообщила, что закрыла газету, которую возглавляла больше десяти лет. Ее просили этого не делать, приглашали в разные передачи, и даже в педагогические сообщества. Она приходила и говорила одно и то же, что именно сейчас делать то, что она делала раньше, – невозможно. Она не знает, как разговаривать с читателями, не касаясь всего, что произошло и происходит. «Мы не можем молчать… – Но и не имеем права менять суть газеты, превращать ее в действующую сторону конфронтации, которая сегодня незримо раскалывает семьи и дружбы, заставляет каждого на свой страх и риск решать, кто он и с кем…». После этого она собралась и уехала из страны.

Уезжали, бежали многие. Петр теперь жил где-то в Латвии и старался здесь не показываться. Ленка уехала в Канаду. Многие знакомые и друзья брали израильские паспорта. Искали возможности не быть здесь. Наше прежнее время стремительно уходило, а жить в новом не было сил.

14.

Знакомые из Донецкого университета писали, что город набит какими-то чужими людьми; они заполняют детские площадки, дворы, спят в подъездах. Это было в начале мая… А потом уже были захвачены государственные здания. Я вглядывалась в хронику – тяжелые, опухшие мужики радостно стреляли из автоматов вверх, размахивая, похожим на пиратское знаменем. А за перевернутыми столами, за разорванными флагами Украины притаился человек, которого я, несомненно, знала. С есенинской челкой, голубыми холодными глазами, крупным носом. Он был абсолютно счастлив. Он осматривал этих странных людей, которые стреляли, громили мебель, вели кого-то со связанными руками, и улыбка играла на его лице. Он был с ними и одновременно отдельно. Они не видели его. Я даже заметила, что кто-то прошел прямо сквозь него, потому что он был прозрачен.

– Черт, да это же мой дед! – вырвалось у меня. – Ну, конечно же, где же ему еще быть? Это же его рук дело.

Часть 5

1

…К правнучке мой отец убежал прямо с больничной койки. Аню привезли на консультацию в Москву. Ее показывали всевозможным врачам, целителям. Нельзя было предугадать, как она будет развиваться, будет видеть или нет.

Отец долго и мучительно ехал к ней с другого конца Москвы. Он недавно вышел из больницы и был уже очень слабый. На лице у него проступили глаза, которые уже смотрели куда-то в иной мир. Он был совсем другой. Ушли его привычные шуточки, подтрунивание, суетливость, ненужные разговоры. Теперь он знал, что хочет одного – обнять и прижать к себе это маленькое существо. Отец не жалел ее, не плакал. Он просто держал девочку на своих слабых руках и вглядывался в ее лицо.

Этот рывок стал последним поступком в его жизни.

На его похороны в 2010 году прибыли солдаты с оркестром. Выставили почетный караул. Раздавался звон литавр, выстрелы – все, что он не раз со смехом мне описывал. Он любил рассказать, как будет идти ритуал прощания, как загудит оркестр, ударят в тарелки, как пойдет печатать шаг почетный караул.

– Меня будут хоронить с выстрелами, за государственный счет! – радостно говорил он. – Хоть какая-то тебе польза от меня будет.

Почему-то от этих выстрелов мне стало совсем худо.

– Зачем это? Бедный ты, бедный, – вздрагивая от нескончаемой канонады, думала я.

Я тряслась в автобусе, который долго пробивался сквозь пробки из Хованского крематория, и ясно видела, как отец с мамой, словно дети из «Синей птицы» – Тильтиль и Митиль, – бредут куда-то, взявшись за руки. Жизнь одного была прочно связана с жизнью другого. Каждый из них, сделав ошибочный, ложный шаг, укоротил век другого. Теперь они знали о себе все и поэтому не разлучались. Для меня они навеки остались детьми – испуганными, наивными, несчастными. Смерть соединила их навсегда.

На прощании – его последняя жена с волосами-пружинками – взвыла на весь зал крематория, а потом безжизненно повалилась на руки сопровождавших ее подруг. Но уже через десять минут, встряхнувшись, рассаживала всех по автобусам, резко покрикивая на разбредающихся родственников.

Вначале она была тихой, и мы горячо благодарили ее за то, что отец обрел с ней покой. Однако чем более он становился зависим от нее, тем сильнее она кричала на него и на нас. – Чтой-то они у тебя коммунистов ругают! – показывала она на нас пальцем. – При них настоящее счастье было. А пьяница-Ельцин весь СССР пропил.

Отцу было неловко, но в то же время было видно, как он боится эту третью, странно свалившуюся на него жену. Вдруг она выгонит его на улицу? И что тогда? Умирать под забором? И чем слабее он становился, тем громче становился ее голос. Она уже могла нам грозить…

В тот день, когда отец ушел из жизни, в Киеве Аня вдруг потянулась к ярким осенним цветам и мы поняли, что она все-таки что-то видит. Но как-то неестественно и странно. Ее зрение было, как фонарик, который она то включала, то не включала.

То, что она стала что-то видеть в день, когда ушел отец, – соединение этих двух событий – нам с сыном показалось безусловным.

Отец так хотел ей помочь.

2

Автобус шел по варшавской улице Сократа, а потом сворачивал на Льва Толстого. Аня называла все остановки.

– А кто такой Сократ? – спрашивала я. – Это такой умный человек, – невозмутимо отвечала она. Мы ехали в детский сад в Ляски.

По узкой лесной дорожке шла группа детей с белыми палочками. Их вел учитель, который показывал, как обращаться с тростью. Сначала проходила группа мальчиков, потом девочек. Мы с шестилетней Аней, взявшись за руки, обходили вереницу детей.

Она продолжала видеть фрагментарно, не цельно, а как-то мозаично. Часто она ходила, опустив глаза с рыжими ресницами, а я дергала ее за тоненькую ручку и говорила:

– Анечка, смотри! Подними голову! Что ты видишь?! Но ей надо было сотни раз сопрягать предмет и образ, чтобы понять, что она видит.

Сыну и его семье удалось остаться в Лясках под Варшавой, где была школа для «неведмых» – слепых и слабовидящих детей. Монахини из польского ордена запросили разрешение Кардинала, и сначала им сделали двухнедельное приглашение. С ними приехала маленькая трехлетняя Ксения. Они были абсолютно поражены увиденным. Тем, как любовно их встретили сестры, обаянием обители, тем, как там относились к детям. Сестры говорили, что они лишь руки Бога и исполняют волю, которая идет Оттуда.

А дальше надо было как-то переехать в Польшу. Но для этого необходимы были деньги, работа в Варшаве, знание польского языка – все это казалось абсолютно недостижимым.

И тогда в их жизни появился свой Евграф Живаго. Это был продюсер их общего фильма про киевскую девочку, которая влюбилась в уличного художника. Фильма, который их соединил в семью. И тогда этот Евграф сказал, что будет каждый месяц высылать деньги для того, чтобы Аня жила и училась в Лясках. После полугодового обучения польскому они собрали вещи и поехали в Варшаву, плохо понимая, что будут делать и как им жить дальше. Так Аня привела всю семью в Польшу, в Ляски, в обитель францисканских монахинь.

Дорога шла через зимний лес. Впереди виднелась деревянная церковь. Напротив нее – большой дом, где жили сестры. Мы приблизились к детскому саду в старом белом каменном доме. На стене была большая доска с необычным барельефом: на нем во весь рост стояла женщина в белой монашеской одежде, держащая перед собой руки, а навстречу ей шли дети, так же протягивая руки. Это была основательница благотворительной общины – Роза Чацкая, взявшая имя Эльжбета. Богатая молодая женщина, которая начала слепнуть с детства, а к двадцати годам потеряла зрение.

Из дверей к нам вышла сестра Габриетта. Она была любимой Аниной воспитательницей. Обнимая всех по очереди, она что-то приговаривала по-польски. Наконец, Аня сказала, про меня, что это – «бабча», и что я говорю только по-русски. Сестра подошла ко мне, крепко обняла. И вдруг она сказала мне на ломаном русском языке. «Я не могу говорить с тобой по-русски. Хотя я очень люблю тебя. Это язык оккупантов».

И вот ежегодное Рождество в школе. Слепые дети поют о Рождестве. Ёлка. Возле нее – крупный мальчик в костюме волхва, смотрит перед собой невидящим взглядом, опираясь на посох и качаясь, как делают большинство слепых. Внизу на скамеечке незрячая Дева Мария склонилась над колыбелью. Дети и подростки поют, сменяя друг друга. Их выводят родители или учителя, держа за руки, за плечи, чтобы те не упали, не наткнулись друг на друга. Дети молчаливы, они глубоко погружены в себя. И только когда начинается музыка, их лица светлеют, обращаются куда-то ввысь, и там они видят Того, Кто невидим нам.

На лавочке сидят два красивых черноволосых юноши-подростка с цветаевскими лицами-шпагами и абсолютно слепыми глазами. Их тонкие пальцы касаются друг друга. Они обращены в слух, но иногда, отвлекаются и о чем-то, то шепчутся между собой. А когда юноши выходят на сцену, становится ясно, что это близнецы, пораженные абсолютно одинаковым недугом – слепотой. Они поют, и их пальцы шевелятся, как трава в воде, сплетаясь между собой. А голоса – один сильный, другой слабый – возносятся куда-то вверх. Они так красивы, что на них больно смотреть. И какой-то голос твердит – вот же Бог. Он здесь и теперь. А на лицах детей – отсвет Вифлеемской звезды. С любой душой в присутствии этих детей происходит что-то невероятное – она внутренне изливается слезами.

Может быть, когда-нибудь люди узнают, что единственная, а то и последняя ниточка, которая их связывает с Богом, – это больные дети; они, не ведая того, страдают за своих предков, за нас, и еще потому, что больны и слепы мы.

Мы видим жизнь в обрывках и фрагментах. Целое закрыто от нас.

А Бог живет там, где боль и печаль, и в то же время там, где люди покрывают любовью эту боль.

Рождение детей помогает нам отодвигать хаос и разрушение, которые настигают нас постоянным дьявольским движением нелюдей к войне.

Но от смывающего потока времени нас спасает только память. Только возможность остановить время. Вглядеться. Вспомнить. Не дать исчезнуть.

3

В Варшаве семья сына жила, словно на ветру. У него больше не было собственного угла. Все, что он так настойчиво собирал, осталось в Москве и в Киеве.

Так он родился заново, абсолютно голым и новым человеком.

Часть 6

1

В доме было тихо, хотя издали, с улицы, доносился голос музейного дворника, который после того, как бросил пить, стал невероятно словоохотлив. Если какой-нибудь посетитель случайно обращался к нему, он говорил длинно и бессвязно. Отец его работал шофером у кого-то из советских классиков, и дворник любил рассказывать о том, как они вместе копали писателю яму под туалет или привозили из Москвы продуктовые заказы. Это были истории без начала и конца, где все путалось и мелькало. Вдруг возникало какое-то знакомое имя, а потом утопало в бытовых подробностях. И вот теперь он жаловался на боли в спине, а смотрительница Рая утешала его. Она тоже много лет жила в соседнем с Переделкино поселке, и ее дядя считал себя знакомым Пастернака. Когда-то дядя сильно пил. Однажды он лежал в канаве, не имея никакой возможности встать и опохмелиться. Мимо шел Пастернак. И тогда дядя воззвал к нему с просьбой дать рубль. Борис Леонидович наклонился над ним и дал рубль, но настоятельно попросил больше не пить. Как утверждала Рая, ее дядя выпил тогда в последний раз, а потом как отрезало. В семье считалось, что его спас Борис Леонидович. Мы в музее называли это народным пастернаковедением. Я любила слушать такие истории; было видно, как буквально из воздуха возникали мифы и легенды этих мест. Вряд ли дворник или Рая что-то понимали в творчестве поэта, но, когда они рассказывали свои истории, это было для них актом сопричастности к чуду. Собственно, они и воспринимали писателей как своего рода святых, только одни писатели у них были святыми первого ряда, а другие помельче. Почему так, они не смогли бы объяснить. Да и не только они. В Переделкино за много советских лет было видно воочию, как литература вытесняла с сакрального поля – религию. А теперь, когда церковь снова вернулась на оставленные позиции, шла негласная конкуренция между паломниками Патриаршего подворья и экскурсантами, приходящими к писателям.

За крестовиной небольшого окна сквозь старые сосны пробивалось солнце, которое топило снег, и он, оползая, превращался в капель, которая стучала по мерзлой земле. Стучала, словно отсчитывая минуты. Текст романа, который я перечитывала, ожидая посетителей, звучал в доме как-то по-иному, словно хозяин, присутствуя здесь, надиктовывал – слово за словом.

Я дочитала до того места, когда Юра Живаго упал в обморок после молитвы об умершей матери. Мне показалось, что я иначе поняла смысл происходящего в книге. Вот недавно осиротевший мальчик приехал в имение своего дяди Николая Веденяпина. Вышел на косогор и увидел на горизонте нитку железной дороги с далеким дымком паровоза. Обычно Юра каждый день молился об умершей матери и об отце, которого никогда не видел, но знал, что он существует. В этот раз он настолько был потрясен недавними похоронами, что молился и думал только о ней. И, словно спохватившись, сказал себе, что об отце помолится после. И потерял сознание. В мире что-то изменилось…

Оказалось, что когда мальчик не помолился о заблудшем отце, то единственная чистая душа сама, не зная об этом, перестала удерживать его – в пространстве жизни. И тогда тот погиб, покончил с собой, выпрыгнув из того самого поезда, дымок которого заметил Юра на горизонте. С этого звука свистка и набирает ход роман.

Можем ли мы в своем мире рассмотреть нечто подобное, успеваем ли связать события, увидеть невидимое? Выходило так, что Пастернак буквально с первых же страниц говорит о том, что мир держится нашим усилием любви и воли или рушится от нашего безволия или равнодушия. Значит, многое зависит от внутренних усилий? Разве я не знала об этом раньше? Знала. Но смогу ли я сейчас удержать мир внутри и вовне себя, или он распадется на осколки? Собственно, герою – «Живаго» – это так до конца и не удалось…

А может быть, я просто нахожусь под обаянием текста и ничего подобного никогда не может произойти? Мир каждый раз распадается, части его никак не связаны друг с другом, и все пересечения – случайны. И войны, и разрушения, и гибель не предотвратить, не остановить. Зло как огненный шар несется, сжигая все на своем пути. Мы каждый раз просим о помощи и не получаем ответа.


Вдруг все замерло. Затихла капель. Почему-то пошел снег. Стояли февральские дни, когда зима и весна за день несколько раз сменяли друг друга. Уже подступал вечер, и тут на крыльцо поднялись посетители. Их было двое. Мужчина и женщина лет пятидесяти. Иногда я пыталась отгадать, какие отношения связывают людей, которые сюда пришли. Но сейчас я была под впечатлением от чтения и в некотором тумане от своих размышлений, поэтому заговорила сразу и вдруг.

Я рассказывала им, что в этой столовой сходятся многие главные сюжеты судьбы Пастернака. Вот фотография с именин его жены, Зинаиды Николаевны, конца октября 1958 года, где Пастернак узнает о присуждении ему Нобелевской премии. Мы становимся свидетелями его счастья и триумфа. Но пройдет всего день, и он станет гонимым и преследуемым толпой. И этот стол, за которым шло торжество, – всего через полтора года станет столом поминальной скорби. Но кажется, что Пастернак заранее знал, что так и будет, и не уклонялся со своего пути. С самого начала, когда не стал музыкантом, хотя мечтал им быть, когда не стал философом, хотя все шло именно к этому. Он все время будто бы сбивался с дороги, хотя на самом деле пытался ее найти. Эта внешняя неясность рисунка его жизни очень огорчала родителей, которых он любил. Но даже сыновняя почтительность не позволяла ему отдаляться от того пути, который был ему предначертан.

Мы перешли в комнату его жены Зинаиды Николаевны Нейгауз. И здесь была история про ужасный 1929 год, когда все изменилось и начался «великий перелом». А потом пришла безысходность. Тупик. И выстрел Маяковского ударил по сердцу. Поездка в Ирпень, вспыхнувшее чувство к Зинаиде Нейгауз, – было разрешением, выходом из того тупика. Взгляд женщины до определенного времени был как бы отсутствующим, и вдруг в ней словно что-то провернулось, и она посмотрела на меня с вызовом. И хмурясь, и перебивая себя, она заговорила. Вот, вы, мол, сказали, что Пастернак всегда выбирал путь отказа от всего того, что буквально шло ему в руки, что он уклонялся от прямых и очевидных решений, а как же этот выбор? Зинаида Нейгауз? Жена близкого друга? Ведь в тартарары полетели две семьи. Как же так? Мужчина слушал женщину довольно напряженно. И я вдруг почувствовала, что она спрашивает не про Пастернака. Что ей надо сейчас отвечать что-то про ее жизнь, которой я не знаю и не могу знать. И стало не по себе. Я замечала, что люди приходят сюда с некоторым внутренним вопросом, касающимся их судьбы. «Как к священникам», – подумалось тогда.

– Наверное, он не мог иначе. Ведь речь шла о жизни и смерти. Если бы не выход в другое, «второе» рождение, наверное, случилось бы самоубийство. Не было ресурса для жизни. В новых условиях, в новой реальности. Я говорила, и с некоторым ужасом, параллельно думая о том, как же это я сейчас говорю. – Вторым рождением стала не только жизнь с Зинаидой, парадокс был в том, что через нее он принял советский строй и новую реальность. Именно поэтому оказался на этой даче. Сидел в президиуме I съезда писателей. На время даже стал представителем советской номенклатуры.

Потом я рассказала, как они с Зинаидой ехали из Ирпеня, курили в тамбуре и без конца разговаривали. И Зинаида Николаевна, вовсе не предполагая, что будет с ним когда-нибудь вместе, рассказала ему историю про то, как в пятнадцать лет ходила на свидания под вуалью в гостиницу «Европейская» к своему двоюродному брату, который был вдвое старше ее. Кто бы мог подумать, что эта история спустя много лет войдет в роман «Доктор Живаго». Но его роман о Живаго был не только историей о том, как интеллигент пытается сохранить себя на фоне исторического разлома, он, главным образом, про жизнь и смерть, и бессмертие. Про то, что бессмертие дается всем и каждому, так как человек творец, как и Бог, по образу и подобию которого он содеян. И поэтому дело не только во временах и обстоятельствах, а в том, чтобы вернуть свой дар тому, кто тебе его дал…

Когда она снова коснулась истории его травли, не выдержал уже мужчина. «Почему он не уехал? Чего он ждал?» – с какой-то мрачной решимостью проговорил он. Словно можно было что-то изменить этим вопросом. Его настойчивым желанием.

Я услышала голос своего мужа, настойчиво говоривший, что здесь, в России, как евреи в Холокост, все надеются уехать последним поездом, цепляются за последнюю надежду и оттого погибают, раздавленные этой машиной.

– Чего мы ждем?

Я снова забылась, рассказывая уже скорее себе, чем им. И когда они спустились из кабинета и прозвучали прощальные слова, женщина стояла возле мужчины уже какая-то другая, чем та, что час назад.

Когда ушли экскурсанты, я вспомнила, как в начале дня думала еще о том, что Юрий Живаго неслучайно, с одной стороны, невольный свидетель гибели собственного отца, а с другой – никогда его не видел и не знал; единственное, что ему осталось от него, – это известная фамилия.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации