Текст книги "Дом на миндальной улице"
Автор книги: Нелли Федорова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Я заметила одну закономерность, и заключалась она в том, что дети были всего лишь игрушками, они интересовали женщин лишь до тех пор, пока зависели от них, пока были слабы и беспомощны, а когда начинали приобретать свои черты и мнения, матери переключались на создание новой игрушки. Многие, я это знаю, старались всеми силами даже подавить развитие ребенка и сделать его зависимым как можно дольше. Можешь себе представить, что из этого выходило – бедные, забитые, неприспособленные к жизни существа, не могущие самостоятельно решить даже мелочи.
Я спрашивала каждую, любит ли она своего ребенка, и мне с пеной у рта кричали, что да, конечно! Не может быть и речи о том, чтобы мать не любила ребенка. Да только это странная какая-то любовь, Феликс. Если я люблю, то разве мне может быть все равно? Разве могу я считать, что доказываю любовь, осуществляя лишь элементарный уход? Женщины рожают детей и смотрят на них лишь как на побочное действие брака, как на неизбежную участь и отсюда складывается впечатление, что и любят они автоматически. Но разве они различают любовь и долг? Очень и очень немногие отвечали мне, что ждут своих нерожденных детей с нетерпением, что им интересно с ними, что они мечтают, кем те вырастут, что будут любить, что им будет по нраву. Такие женщины никогда не опускаются до восхищенного лепета о «прелестях» беременностей. Для них бремя – лишь миг, лишь вынужденный простой перед удивительной встречей. А остальные просто кидаются красивыми словами, но не любят, не умеют любить, им все равно, что они производят.
Кстати, позволь мне сказать и о другом аспекте, который всегда поражал меня до глубины души. Все кричат, что дети – это необыкновенная ценность. Но заметь, сколько брошенных и бездомных детей просят на улице милостыню. Сколько детей каждый год оказывается в приютах, и сколько младенцев находят весной на полях под сошедшим снегом. Это позволяют себе допускать те, кто кричит, что их сердце обливается кровью за несчастных детей! Бездетные пары вышвыривают кучи денег жрецам, на финтифлюшки, якобы способные им помочь, тратят время на молитвы и паломничества, но если ты спросишь таких, почему они не хотят взять брошенного ребенка, они начнут с возмущением, будто ты их оскорбил, говорить, что свой чем-то лучше. А тот, чужак, обязательно больной и дурной, как будто большинство дурных и плохо воспитанных детей не происходят из хороших семей! Это говорит гуманность и любовь к детям – обрекающие сирот на гибель и заранее лишающие их права на любовь! Если хоть кто-нибудь когда-нибудь сможет объяснить мне, по какому принципу один ребенок заслуживает любви, а другой нет, я приму все, что угодно, весь этот мир со всеми его странностями и мерзостями! Но пусть мне это объяснят! Одно только это!
И еще одно, то, с каким сюсюкающим довольством говорят мне – ты ничего не понимаешь в жизни, а вот когда ты забеременеешь… Как будто простой физиологический процесс может изменить человеческую душу! Да для большинства из них он ничего не приносит, это всего лишь вынужденное явление между парой вечеров и сплетен! Это то же, что говорить – смени прическу и взглянешь на мир по-новому! Да, я понимаю, что для человека, умеющего ценить и относящегося к ребенку не как к игрушке, общение с этим самым ребенком обогащает жизнь, и главное – заставляет страдать и волноваться. Но разве эти – они умеют страдать? Для них страдания заключены в самих себе. Для таких людей даже существование зла подвергается сомнению – если это не происходит со мной, то этого просто нет. Да и вообще я давно заметила, что люди хороши, только когда им плохо. В черные полосы своей жизни люди становятся ранимей, открытей, умеют сопереживать другим, тянутся к людям, задумываются о чем-то высоком… Но стоит жизни наладиться, люди как-то тупеют, зацикливаются на быте, становятся ужасно равнодушными к другим. Их собственная черная полоса для них как-то удивительно быстро забывается, а случайность, вытащившая их из беды, воспринимается как личная заслуга. Они с пренебрежением смотрят на тех, кому невезет, порой даже задирают носы, полагая, что их собственное счастье не имеет способности вдруг ежесекундно и бесповоротно рассыпаться в пыль. Поэтому я не понимаю, почему именно физиологии, именно беременности (а не воспитанию ребенка) придается столько внимания. Если человек не умеет учиться жизни, не умеет сочувствовать, то ничто не заставит его сопереживать несчастным, больным, детям или животным. Вот я и думаю, что для того, чтобы иметь чувствующее сердце и быть человеком, вовсе необязательно беременеть. В конце концов, мужчины этого лишены напрочь, но и среди них попадаются весьма сознательные и добрые люди, правда же?
Я уже не говорю о том, как используют детей и все, что с ними связано, чтобы заполучить или увести из семьи мужа, чтобы получить выгодный пост в палате, покричав с разрыванием одежды на груди о страданиях и унижениях бедных детишек. Как натаскивают детей на воровство, мошенничество, подслушивание, на самые подлые занятия с тем расчетом, что ребенка оправдают и отпустят, когда взрослого наказали бы со всей строгостью. Как иные (и это отражено в нашей истории) собирают из сирот и подкидышей банды, развращают, озлобляют и используют эти шайки детворы, которые потом бесчинствуют, доходя до самых пределов вседозволенности. Об этом горько говорить. стыдно слышать, оскорбительно признавать, но это так, все это существует в этом мире. Это позволяют, меж тем в теплых защищенных комнатах разглагольствуют под чашечку кофе о правах детей, о ценности детей и так далее.
Лицемерное, подлое, двуличное общество! Я знаю, что они плюются, произнося мое имя за то лишь, что я требовала уважения к детям и капельку здравого смысла матерям. А сами позволяют продавать детей, убивать детей, пытать детей, насиловать и сажать на цепь, как зверей! Я знаю об этом, потому что видела это у Клавдия. В его обществе есть такие, которые находят изуродованных детей забавными. Феликс прав – я не могу ненавидеть Клавдия, не могу ненавидеть Нолу или отца, но я ненавижу, ненавижу всей душой, каждой капелькой своего тела и души эту человеческую подлость, это отворачивание, когда творится зло. Ненавижу и не прощу!
Конечно, все это я рассказывала Аэринея не совсем так, как написала, хотя и это не все, что я думаю, да и не так полно, как хотелось бы. Может, это звучит несколько наивно, да я и не привела тех возмутительных примеров, которые бы оттенили мои слова должным образом. Но я так много говорила об этом и уже давно все решила для себя, что вновь толочь воду в ступе мне не хочется. Знаю, что мои слова могут принять только три человека на свете, а остальные не поймут и будут возмущаться, хотя какое мне дело до остальных, когда мне достаточно и тех троих? Я могла бы говорить об этом долго, но факт остается фактом – несмотря на все те громкие крики о ценности детей и важности этой пресловутой беременности, ценностью они являются для крайне малого количества людей. Для остального большинства дети – игрушки, орудие для своих целей, и многое другое, что обращает самих детей в несчастные и сами по себе ненужные существа.
Я точно не помню, с какой ночи все началось. Помню только, что та ночь была на удивление душной и тяжелой, а с рассветом пришла чудовищная гроза. Дождь шел тогда два дня, а потом все снова стало по-прежнему…
Было так жарко, что я не могла уснуть. Я извелась, пытаясь улечься и вызвать сон, но все было напрасно, простыни подо мной горели, воздух был недвижный и такой густой, что его не хватало на вдох. Смирившись с бессонницей, я накинула легкую одежду и вышла на небольшой балкон, который смотрит на море. Снаружи сильно пахло морской травой, рыбой, солью, было тихо, плеска волн было не слышно. Единственными звуками был назойливый треск цикад и стук большого мотылька, бьющегося о стекло. Небо было светлым, все в звездах, и из окна его было видно очень много, до горизонта, где уже звезды на небе сливались со звездами, отраженными морем. Я посидела немного, глядя на темные сады соседей, на скалы и рыбацкую пристань, а потом услышала, что меня окликнули. Я сначала не поняла, кто и откуда меня зовет, а потом подняла голову и увидела Аэринея. Он сидел на окне своей башенки и смотрел на меня сверху вниз. «Не можешь уснуть?» – тихо спросил он. Я покивала. «Хочешь, я спущусь к тебе?» – снова спросил он, и я улыбнулась в ответ. Он спустился в комнату, и мы разговорились, говорили до утра, смотрели, как рождаются у горизонта алые всполохи, как там начало сверкать и мерцать, как били, змеясь, молнии, как гроза надвигалась с моря, неся с собой бешеный ветер, валы белой пены, разнузданный разгул стихии. Это была пляска ветра и моря, а мы любовались ею за надежными стенами, в уюте маленькой комнаты, хоть порой раскаты грома заставляли стекла дребезжать, а стены сотрясаться. Мы говорили и говорили, и никто нам не мог помешать, никто не прерывал и не останавливал, и это было настоящим блаженством.
С той ночи так и пошло, что иногда Аэринея оставался и после сигнала к тушению огней, или, если у него были дела, после работы садился на окно и ждал меня, моего знака спуститься. Мы сидели в темноте, но она нам не мешала, и беседовали порой всю ночь до утра обо всем на свете. Мы говорили о тех великих людях, которых он встречал, об обычаях прошлого и давних историях, которые он рассказывал так, будто они с ним случились только вчера. Он описывал легендарных царей и полководцев, философов и гениев, словно они завтра могли прийти к нам на завтрак выпить кофейку. Мы обсуждали книги, которые он мне разрешил брать из своей библиотеки. Я была поражена, читая их, видя в них те мысли, что порой и мне приходили в голову, но которые я гнала от себя и не осмеливалась думать. Через них я прикасалась к великой мудрости людей прошлого, которая была здесь, в Эосе, намеренно уничтожена или сокрыта. И обо всем этом я могла теперь поговорить с Феликсом Аэринея. Казалось, для нас нет запретных тем, он отвечал на любые мои вопросы, поддерживал любой разговор, но все же о своем бессмертии, о том, как это случилось, не говорил. Обходил стороной, при этом охотно рассказывал о событиях многовековой давности со своим участием, живо, непринужденно, разъяснял давно забытые интриги, упоминал затертые временем имена… Я не могу ему не верить. Да и, наверное, никто не сможет считать его лжецом, раз послушав, как он рассказывает о прошлом. Для него оно не перечень событий или смутно обозначенных портретами лиц. Прошлое в устах Аэринея дышит и чувствует, оно неотрывно связано с настоящим, с будущим, оно не кануло и не миновало. Мир мог забыть, все эти люди, вещи и события остались каждое в своем отрезке времени, каждое на своем куске извечного пергамента истории, уходящей в темноту, но в памяти Аэринея все это продолжает жить, будто люди не умирали, а просто уехали в другие края и лишь ждут срока, чтобы вернуться. И в такие минуты я чувствую их незримое присутствие, ощущаю биение их сердец, которые будут биться до тех пор, пока Аэринея помнит.
Грозы все так же приходят под утро. Наверное, скоро все изменится, потому что уж очень долго тянется эта жара, это безветрие, суда стоят, и мы не можем покинуть Эоса при всем желании. Единственный шанс – уйти на веслах в новолуние, когда будет достаточно темно для того, чтобы уплыть из порта. Аэринея говорил, что условился с пиратами и их лодка будет нас ждать в первую безлунную ночь. Придется идти на веслах, говорил он, до Волчьей Стены, а там будет ждать галера. На ней мы уже в любом случае будем в безопасности, а там с ветром или без будем добираться до Селестиды или хотя бы пограничных территорий. Когда я думаю об этом, волнуюсь. Представляю город с алыми крышами, с величественной Ареной, с белыми голубями, кружащими над Площадью Пяти Храмов, с поющими фонтанами, в которых по ночам плавают масляные лампы с разноцветными стеклами. Думаю о библиотеке на вилле Аэринея, о празднике сбора винограда, когда деревенские девушки пляшут босыми ногами в полных чанах. О ферме, где живут тонконогие эльшерийские кони, среди которых никогда не бывает коней светлой масти. Я думаю о будущем, которое неотвратимо, которое так близко, которое у меня будет. Мне хорошо здесь, в доме на миндальной улице, но там я буду свободна. Там не будет Гая Клавдия и Северина Нолы с его ублюдками. И там я буду не одна. Я знаю, что с Аэринея мы уже никогда не разойдемся как чужие. Я видела это у него в глазах. Вчера, и позавчера и позапозавчера тоже. Потому что что-то уже изменилось…
В тот раз мы тоже говорили. Уже давно погасли все огни, исчезли последние прохожие, все затихло, умолкло море, ветер был слабый, едва ощутимый, но он был, слегка шевелил края занавесей, приносил ощущение прохлады. С улицы в открытое окно тянуло еще не остывшей пылью, полынью, медуницей из чьего-то садика. Окна в комнате разные. Два окна, выходящие на балкон в сторону моря, высокие, от пола до потолка. А то, что выходит на улицу, широкое и начинается на высоте бедра. Аэринея часто сидит на нем. Он вообще любит сидеть на подоконниках, как птица, готовая в любую минуту взлететь. Я как-то спросила его, а он рассмеялся в ответ, мол, эта привычка у него уже давно. Что на своей вилле он тоже устроил себе кабинет в башне, выходит на карнизы и сидит там на выступающих опорных балках, на солнце и ветру, глядя на море. Хотела бы я увидеть это место и тоже посидеть с ним. Он говорит, оттуда замечательный вид на окружающие края, и что от высоты легко кружится голова и кажется, что летишь… Когда он так говорит, я чувствую, как он любит то место, деревни, холмы, апельсиновые рощи, это ему дорого.
Аэринея сидел на окне, я – рядом в кресле. (У меня тоже свои привычки, я люблю валяться в кресле поперек.) В тот вечер он был в особенно благодушном настроении, шутил и ехидничал больше обычного. Мы говорили о религии и под конец заспорили о загробной жизни. «Рай и ад придумали священники, – убеждала я его, а он слушал меня с иронией в кошачьих глазах. – чтобы пугать доверчивых людей. А теми, кто напуган, легче управлять, ведь высокие чувства вроде любви и сострадания доступны не всем, а страх есть в каждом без исключения…» «Большинство людей устраивает такое будущее, – с улыбкой ответил он. – Для них Рай и ад – залог справедливости и последнее утешение. Если уж не везет на этом свете, всегда остается надежда, что повезет на том, а мерзавец сосед, выливающий ночной горшок на твои розы, непременно попадет в ад». Я возмущалась: «Хорошенькое утешение – желать зла другому. А как же милосердие и любовь к ближнему? Как же это связать? Или я всех люблю, жалею и страдаю душой за чужие ошибки, или я тихонько радуюсь тому, что этот ближний попадет на вилы чертям? Между прочим, в твоей библиотеке была книга какого-то священника о Рае и аде, – сказала я. – Ничего нового, чего бы я не знала, но я прочитала все внимательно. И знаешь, он так рьяно утверждал, что ад и Рай существуют, что я поняла, что… их просто нет». Аэринея рассмеялся, переменил позу, глянул на меня любопытно, будто забавляясь моими незрелыми и необдуманными высказываниями: «И что же тебя утвердило в этом?» «Противоречие, – ответила я, все более горячась и торопясь. – Те противоречия, которые вытекают из, ты будешь смеяться, моды на Рай и ад». «Моды?» – и он рассмеялся, запрокинув голову. На смех ответила ворчаньем какая-то собака. «Именно! – торжествовала я. – Несомненно, что представления о загробной жизни культ Бога, как более молодой, перенял из веры в Богиню. Ты же служил в храме, ты это знаешь лучше меня. Да, я не буду спорить, разделение на грешных и невиновных после смерти происходит. Но заметь – райской жизни удостаиваются те, у кого добрых дел больше, чем дурных, а в сердце они чисты. А чистота сердца достигается степенью осмысленности своих деяний. Поэтому жить бездумно по шаблону для меня больший грех, чем пьянствовать или распутничать, например. Богиня не кичится справедливостью, она мать, которая любит своих детей, какими бы они не были, для того, чтобы оправдать ее любовь, достаточно раскаяния, искупления. Но ты все это и так знаешь», – я споткнулась, смущенная его внимательным взглядом. Несмотря на то, что мы живем вместе уже столько времени, я все никак не могу привыкнуть к этому его взгляду – неожиданному, острому, пронизывающему. Мне сразу хочется отвести глаза, но чаще я заставляю себя выдерживать, хоть внутри у меня все переворачивается и огонь пробегает по жилам. Может быть, он умеет читать мысли? Я как-то глупости ради в такую минуту попыталась послать ему сообщение, но он не ответил, наверное, притворяется. И еще, в этом его хищном взгляде никогда нет ни вожделения, ни призыва, но у меня сразу начинают потеть ладони и стучать сердце, я как-то сразу робею, теряю самообладание и становлюсь такой жалкой мямлей, что стыдно.
Я запнулась и он сразу же отвел глаза, будто заинтересовавшись какой-то ерундой на улице, хотя там все было по-прежнему: скрипели ставни, где-то хлопнула дверь, заволновались спугнутые куры, очень далеко потренькивала гитара и слышались приглушенные взрывы смеха. Воздух свежел, пахло цветами, сладко и приторно. Я продолжила: «В твоих книгах описание Рая всегда одинаково, а вот ад претерпел множество изменений. Сначала он был таким же, как ад Богини, но потом, с тем, как сильно брала церковь власть в свои руки, ад начал превращаться в нечто отвратительное, жестокое, место отчаянья и скорби, а Рай – становиться все более недоступным. Сам посуди – взять любого человека с улицы – да разве ему попасть в Рай? В Рай попадают только безгрешные, те, на ком нет ни пятнышка. Мало того, что это невозможно для человека – стать идеальным, так вдобавок он должен стать идеальным согласно идеалам, нарисованным другими людьми. Которые, сдается мне, тоже не были безгрешны и чисты, – лицо Феликса было задумчивым и сосредоточенным, он глядел вдаль, на последние угольки закатной зорьки. – Поэтому я не верю в Рай и ад такие, как говорят священники. Потому, что они просто не могут существовать. Если Рай – место вечного блаженства. Чистое добро, всеобщая любовь и запанибратство? Этакий приторный кусок сахара. А ад? Телесные пытки для душ, которые не имеют тела? Абсурд! Пытки духовные, для душ, которым недоступна надежда? Нет, это просто смешно… Как Рай невозможен без наличия в нем зла, так и ад невозможен, если в нем не остается надежды, или хотя бы чего-то, что можно потерять. Одно не может существовать без другого, – я помолчала, и он не перебил меня, но повернул голову в мою сторону. Не дождавшись ответа, я продолжила, хотя признаваться мне было нелегко, – Когда я была маленькой, мама рассказывала мне о духах мертвых, которые скитаются по свету, не могут уйти и не могут примкнуть к этому миру. Она говорила, что среди них есть добрые, которые всеми силами пытаются удержать живых от непоправимых ошибок. А есть злые, и злых намного больше. Потому-то они приходят в деревни и пакостят живым. Я не понимала этого, мне казалось глупым, что эти духи должны быть злыми, с чего бы им злиться на людей? – я снова замолчала, подбирая слова, Аэринея глядел на меня своим пристальным зеленым взглядом, не отрываясь, лицо у него было внимательным и серьезным. – Я вспомнила эту легенду и поняла ее только в доме Клавдия. Когда я чувствовала себя мертвой среди живых. Когда видела юных девушек, у которых впереди была жизнь, борьба за свое счастье, в то время как я свою проиграла без права на реванш. Мне хотелось убить их всех, смеющихся, веселящихся, не задумывающихся ни о чем, потому что они были массой, а я была изгоем. Потому что они смели радоваться, несмотря на свои недостатки, а я не могла себе это позволить из принципов. Я ненавидела их, я была тем злым духом. Поэтому я знаю, что Рай и ад здесь, среди нас, пока мы остаемся смесью чистого и грязного, добра и зла, пока есть, из чего выбирать, чего добиваться и что терять…» «Тогда представления о Рае и аде становятся еще более размытыми, – мягко перебил он. – Для каждого свое. Выходит, что одни находят свой рай в вине, в веселье, в служении другим, и ад для кого-то выражается в отсутствии денег, в вылезшей из перины ости, или же в душевных терзаниях. Ты сказала, что нет счастья без капли горечи. Но осознание этого счастья приходит либо в предвкушении, либо в момент утраты, сожаления. Значит, сам момент счастья ускользает, он недоступен пониманию. Или его просто нет, – он снова откинулся назад, уперся босой ногой в оконную раму. – И мне верится, что Рай и ад – тоже непознаваемы, недоступны ни разуму, ни чувствам. К ним можно приблизиться, но нельзя вкусить, потому что в них нет смыслов, нет образов, которые можно пережить, оценить, назвать и признать счастьем или несчастьем». «И ты никогда этого не узнаешь, – грустно улыбнулась я. – Ты никогда не умрешь и не узнаешь, что там». Он как-то странно посмотрел на меня, печально и мудро: «А если я скажу, что я был там?» Должно быть, у меня было очень удивленное лицо, потому что он так же загадочно улыбнулся чему-то и заговорил, глядя то на затянутую темнотой улицу, то в мою сторону. Была ночь, слабого небесного отсвета уже недоставало, чтобы читать по лицам. И мы доверялись голосу. «Знаешь, я не могу сказать, что было правдой, а что нет, – говорил он тихо, но ясно. – Мне не у кого спрашивать, потому что все свидетели давно мертвы. Я даже не могу четко обозначить то, что происходило, поскольку я был болен, я бредил, и временами мой бред был похож на реальность, а реальность – на бред. По крайней мере последние мои ощущения были явно вызваны болезнью, – он говорил медленно, вдумчиво, выбирая слова. – Я работал у себя, когда очередной приступ начал меня донимать. Жар, боль, мучившая мою голову, нестерпимое жжение в груди, кровавый кашель – это постепенно разъедало меня, превращало в беспомощную тряпку, отчаянно цеплявшуюся за жизнь, какие-то дела, какие-то связи. Убеждавшую себя, что все переживет, нужно только держаться, – он опустил голову. – Это не помогло. С каждым разом все было хуже, обманывать себя было бесполезно. Однажды стало так тяжело, что я решил, что хватит работать, что надо отдохнуть и отлежаться, встал, но ноги не держали. Стал звать – задохнулся от кашля. Кажется, дополз до другой комнаты и там потерял сознание. Просто растворился в жаре, в боли, которая стала моим спутником, в слабости и бессилии. А потом, – он слез с окна, направился к столу и говорил оттуда, из темноты, выбирая в корзинке фрукт по вкусу. – А потом мне стало легко, голова стала ясной, боль исчезла, дышалось свободно. Я открыл глаза и нашел себя стоящим на кружевном мостке между двумя крыльями огромного дворца. Дворец вставал справа, бескрайний, как город, с тысячами куполов, арок, балконов, окон, мостков и переходов, – он вновь появился на окне, поигрывая персиком. – Он таял в золотистом тумане, в собственном блеске, в розоватости кварца, белизне мрамора, порфире, обсидиане, нефрите, в золоте и меди. Терялся в дымке будто бы раннего утра. Слева от меня шумело море, далеко внизу катило волны, дышало свежим ветром. Во всем этом было столько свежести, стройности, легкости, чего-то вечного и неизменного. Это было место удивительного покоя. Может быть потому, что его было так мало в той моей жизни? – он помолчал, задумчиво кусая персик, затем я снова услышала его голос, он говорил, уйдя в свои мысли, не торопясь, расставляя все по местам еще раз. – Мост, на котором я стоял, шел от одного крыла дворца в другое. А посредине него были лестницы. Лестница уходила вверх, ясная, умытая розоватым утренним солнцем, вела к террасе, где росло множество деревьев, цветы, травы. С той террасы шла другая лестница, все так же вверх, к террасе, и опять, и опять, – персиковая косточка мелькнула на фоне светлого неба, он подался вперед, положив сладкие от сока руки на согнутое колено. – Одна за другой, лестницы поднимались в небо, растворяясь в дымке. Террасы манили своей тенью, запахом цветов, ласковым шелестом. Кажется, на террасах были какие-то легкие солнечные фигуры, они играли и отдыхали там. А перед первой лестницей меня встретила девушка. Я не помню ее лица, но она была мне знакома. Очень знакома, это был мой самый близкий друг, самый нежный и преданный, тот, кого я любил, как самого себя. Так я чувствовал, хотя не мог бы назвать ее имени. Она улыбнулась, взяла меня за руку, спросила – ты останешься здесь? Я не ответил сразу, потому что вдруг меня посетило осознание того, что это за место, но покачал головой – у меня есть еще неоконченные дела, я не могу сейчас. Она вздохнула – тогда я буду ждать. Я отвернулся и пошел мимо лестниц во дворец. Она разжала мою руку и я очнулся с этим ощущением. Что кто-то держал меня и отпустил, – в его голосе слышалось сожаление и досада. – Я очнулся на берегу у своего дома, совершенно голый и совершенно потерянный. В голове сохранялась та розовая ясность, я еще чувствовал запах утреннего моря и цветов с террас, но с каждой секундой видение покидало меня, уступая место запаху моря этого мира, голосам тех, кто нашел меня и звал. А тепло ее руки держалось дольше всех, – добавил он со вздохом. – Мне хочется верить, что это был мой Рай». «А что было потом?» – спросила я. «Ничего, – Аэринея пожал плечами. – Мне сказали, что нашли меня мертвым в моей комнате, провели обряды по обычаю и сожгли мое тело, как принято в нашем роду. Никто не смог объяснить, как так получилось, что я оказался на берегу. Сослались на магию, тем более, что… да это уже и не важно…» Он исчез с окна, зазвенел серебряной крышкой от полоскательной чашки, снова обозначился на подоконнике, стряхивая с рук воду. Посмотрел на меня, хотя в темноте мы уже давно не видели лиц друг друга. «Мне потом объяснили это, – сказал с теплом и своей обычной игривой насмешкой. – Сказали, что меня обратила Минолли, моя подруга детства. Я и сам у нее как-то спрашивал, но так ничего и не узнал. И вот мы снова вдвоем – ты и я. Может, ты мне откроешь секрет, Минолли?»
Он не первый раз называл меня этим именем. Мне оставалось только поверить ему, что я та, кем он меня считает. Это могло быть правдой. Когда он рассказывал о нашем общем детстве в те далекие времена, я чувствовала что-то вроде отзвука, легкой вибрации внутри. Я не чувствовала протеста. Но и ничего, что могло бы подтвердить это. Никаких снов, никаких воспоминаний, никаких ассоциаций с именами и местами, о которых он говорил. За все это я чувствовала укор, потому что он верил, а я… И да и нет. Мне ничего не приходило на ум, когда он вспоминал что-то общее между нами. Но я узнавала его, чувствовала тепло в его словах, знала, что ему дорого и через это его воспоминания поселялись во мне с лаской и щемящей тоской. Я любила людей, которых он любил, и не чувствовала, что это неправда, хоть и не могла их вспомнить. И каждый раз, когда он называл меня так, мне хотелось сказать ему, донести как-то, что мне не все равно, что даже если я не могу вспомнить, это не меняет того, как я отношусь к нему. И уж точно не считаю, что он сумасшедший.
В конце концов многие сумасшедшие намного здравее умом, чем те, кто считает себя здоровым.
Я слезла с кресла, подошла к окну, прислонилась к косяку. Изблизи мне стало лучше видно его лицо, упавшие на плечи волосы, где прятались пара амулетов и оберегов, маленькую серьгу в левом ухе, как носят пираты или эосские цыгане. Осмелевший ветер шевелил тонкую ткань его хитона. Аэринея был вельможей, аристократом, привыкшим к роскоши, но при этом одевался он всегда просто, едва ли не небрежно. Мы как-то разговорились об этом, он убеждал, что умеет одеваться помпезно, когда вынуждают обстоятельства. «Бывало, – оправдывался он, – что приходилось на празднество одеваться, как капуста. В иные времена столько приходилось на себя натягивать…» «Подумать только – штаны и рубашку,» – смеялась я. «Ну-ну, – с чертиками в глазах поддакивал он, – все же больше». «Ну хорошо, еще и сапоги», – дразнила я, а он смеялся и смотрел на меня, как кошка на своих дурачащихся котят.
«Прости, – извинилась я. – Я ничего не могу вспомнить. Не потому, что не хочу.» «Я знаю, – я не видела, но в его голосе была улыбка. – Это все равно ничего не изменит. Просто интересно…» С улицы донесся протяжный звук, встревоживший меня. Аэринея заметив мой испуг, выглянул на улицу. Звук повторился снова. «Кого-то бьют?» – меня не покидала тревога за того, кто жалобно скулил там, внизу. Сразу пришли на ум те истории, о которых говорила Фелисия, о растерзанных людях, о замученных в ямах, пропавших и затравленных зверями. Я с ожиданием посмотрела на Аэринея, будто он мог чем-то помочь. Его ответный взгляд был более, чем выразительным, чтобы я поняла свою ошибку. Мне стало очень стыдно, я опустила голову, хорошо, что он не видел в темноте, насколько мне неловко. «Ничего, бывает,» – он мягко улыбнулся. Стон снова повторился, яснее, стеснение все нарастало, я оглянулась, будто ища, где в этой маленькой комнате можно спрятаться, пробормотала себе под нос: «Так неудобно получается, будто нарочно подслушиваешь…» Он обернулся ко мне, с любопытством и долей снисхождения в глазах, тихо спросил: «Хочешь, я уйду?» «Почему? – мне совсем не хотелось, чтобы он уходил, я слишком дорожила его обществом, чтобы прогонять его из-за каких-то вызывающих звуков, которые перешли уже в дуэт. – Хотя, если ты устал, то иди. Тебе идти в Сенат, не мне. Мы уже договаривались…» (Мы действительно договорились еще в начале наших ночных бесед, что он отправится спать, как только почувствует усталость, так как я не желала, чтобы наша болтовня, не приносившая ничего, кроме обоюдного удовольствия, шла во вред его работе). Чертов стон из темноты был таким дерзко-громким, что я невольно замолчала. Аэринея, все так же созерцавший крыши, сдержал едва обозначившуюся улыбку, сдержанно объяснил: «Не устал. Я прекрасно высыпаюсь под бормотание твоего мужа. Просто подобные… звуки имеют определенное воздействие, и я подумал, что ты…» «Я умею держать себя в руках!» – как можно грубее ответила я и тоже принялась изучать крыши. «Я тоже,» – тихо заметил он и мы надолго замолчали, невольно слушая пыхтенье и стоны из недр города. К первому дуэту, видимо раздразненные, присоединились еще два голоса, менее темпераментные, но лучше слышимые. «О чем думаешь? – пошевелился Аэринея и, так как я не ответила, необидчиво заметил. – Не завидуй, – я вспыхнула и обернулась к нему, выискивая какую-нибудь колкость. – Нечему завидовать, – его голос успокаивал. – Тебе это напоминает только о чем-то романтичном, правда? Если не о шелковой постели, то об обоюдной любви, – и все-таки в его голосе был этот издевательски дразнящий смешок, который так и взывал к словесным поединкам. – Ты бы удивилась, если б знала, насколько это отличается от того, о чем ты думаешь». Он снова ушел в себя и в крыши, а я дулась оттого, что он смеет надо мной подтрунивать. Я кашлянула, чтобы привлечь его внимание и, насупилась: «Все же я была замужем…» Краем глаза я уловила очередную сдержанную улыбку, а квартет тем временем менял тональность и темп. «Определенное воздействие» сказывалось. И, если Аэринея его никак не выказывал, то я была взволнована и не могла никак взять себя в руки. Особенно досадным было то, что он это видел. Или чувствовал. Я даже подумала, что лучше бы ему и вправду уйти, чтобы не видеть, как я теряю самообладание. Он оторвался от окна, потянулся ко мне, нашел рукой мой локоть, примирительно подергал за рукав: «Эй, ты обиделась? Ну прости… Я же вижу, что тебя это смущает. Наверное, я просто циник, но я на своей шкуре знаю, что этот мир не просто груб, а скотски груб. Я не ошибусь, если скажу, что за перегородкой из глины и щебня, если не за простой ширмой в той комнате лежат еще пара их детишек, какая-нибудь родня, братья-сестры. Что нелепо даже упоминать о гигиене после жаркого и тяжелого дня. И меньше всего я бы предположил, что все это результат большой и обоюдной любви. Скорей уж случайно задранной юбки…» «А бывает иначе? – неожиданно для самой себя спросила я. – Если, конечно, оставить в стороне божков и красные свечечки». После какой-то секундной паузы мы оба расхохотались. В подворотне заворчала собака, где-то с ругательствами захлопнулось окно. На стене мгновенье держался отблеск далекой грозы, ветер шевельнул занавеску. Я подавила стеснение, спросила, все же несколько запинаясь: «Феликс, а мы с тобой… были близки? Когда-то в прошлом?» Он шевельнулся, как оправляющая перья птица, вздохнул: «Мы всегда были близки. Ближе, чем можно представить… Порой мне казалось, что мы знаем друг друга лучше, чем сами себя. Конечно, бывало, что мы и ссорились, но никогда так, чтобы разочароваться или потерять доверие. Эта связь весьма крепка, наверное, это единственная вещь во всем мире, в которой я уверен безоговорочно. Ее не может разорвать даже время, как ты видишь. А физическая близость… рождает много иллюзий, необоснованных предположений, нелогичных связей, она ничего не дает, ничего не скрепляет. Ничего не доказывает. Просто приятный дурман, который на какое-то время отключает голову, как вино или наркотик. Так разве к этому можно относиться серьезно? Ценно доверие, ценна доброта, но никак не возможность владеть чьим-то телом». «Но говорят, это приятно, – предположила я. – Что некоторые рискуют многим ради одной возможности…» «Кто-то говорил, кажется, недавно о ложных ценностях? – ехидно заметил он. – Я знал женщин, для которых вся жизнь была прелюдией к близости. Которые разворачивали тысячи шелковых сетей, влекли к себе тысячами изысканных способов, играли тысячи разнообразных ролей, маня, как диковинные птицы. И все ради момента, чтобы сказать – ах, я отдаю тебе все вот это, владей и распоряжайся. Ты просыпаешься наутро возле нее и видишь полные глаза ожидания чего-то сверхъестественного, планов на оставшиеся дни жизни, и хорошо, если так, а не полные укоров и реплик вроде „ах, это была моя минутная слабость, я так сожалею…“ – он тихо рассмеялся, невидимый в темноте. – Ты понимаешь, что кроме сетей и приманки, которую ты уже изведал, больше ничего нет. Через какое-то время эта потрепанная ромашка приедается, в ней не осталось ничего, кроме горькой голой серединки. И ты уходишь, страдая и испытывая угрызения совести, – патетично закончил он, на мгновенье вспышка далекой молнии осветила его тонкую фигуру. – А были такие, немногие, со вкусом терпким и пряным, как дорогое редкое вино. Которые были как роза или ирис, завернуты в лепестки своего мира так плотно, что до них нельзя было добраться, их суть ускользала, когда ты верил, что обладал ею. Ты закапываешься в этот душистый цветочный ворох, – с чувством и нежностью говорил он потемневшим крышам, – ты ищешь все глубже, но так и не познаешь ее до конца. Она может быть в твоих руках податлива и неприкрыта, как младенец, но не она принадлежит тебе, а ты ей. Душу такой вкусить невозможно…» И он покачал головой будто в подтверждение своих слов. Снова ослепительно полыхнуло, уже ближе, заиграло, заметалось на стенах вереницей всполохов, резким, угрожающим светом. «А как же любовь? – спросила я. – Ты в нее веришь? Встречал?» «А ты?» – легкая ирония из темноты. «Нет, не верю, – мотнула головой я. – Поэтому спрашиваю у тебя. Может, ты когда-то видел или знал». «Мир несовершенен, а от любви требуют совершенства, – неохотно заговорил Аэринея. – Точно так же, как со счастьем. Или с Раем и адом. Каждому свое – одним довольно пылких взглядов и горячих ночей, другим довольно привязанности и терпимости, третьим нужно попасть душой в душу. Любовь – самое размытое и размазанное слово, то ее притягивают за уши, обещая каждому в жизни, то возносят в идеалы как недоступное и единицам чувство. Потрепанная, затасканная любовь, в чье имя совершались самые глупые и самые благородные поступки, оправдываясь которой совершали самые жестокие и чудовищные преступления… Просто слово, за которым скопилось столько имен и значений, что оно стало пустым звуком. Все ее ищут, подразумевая каждый свое, и не довольствуются малым, ища совершенства». «Некоторые полагают, – пошутила я, – что любовь рождается из близости. Или наоборот». «Некоторые полагают, – передразнил он мой тон, – что мыши родятся из грязного белья, а дети – от поцелуев». Мы снова рассмеялись. «От всего на свете устаешь со временем, – пояснил Аэринея. – От доказательств любви, долга, от достижений каких-либо целей, ведь в конечном счете от человеческой жизни практически ничего не остается, исчезают недолговечные плоды его рук, уходят те, ради кого совершались поступки, услуги, долги. Устаешь от ролей, которые играешь. Остаешься в пустоте, в которой хочется одного – понимания. Сочувствия. Оба этих чувства – не пустой звук, они не рождаются из поддакивания или примерки на себя жизненных позиций. И ни в коем случае не из отождествления себя с другим, как того приписывают любви. Я знаю, что ты меня понимаешь, Минолли».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.