Текст книги "Дом на миндальной улице"
Автор книги: Нелли Федорова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Почему-то, когда тебе плохо, кажется, что все окошки вокруг уютнее и счастливее твоего. Хотя там живут такие же люди со своими проблемами. Но почему-то верится, что они непременно счастливее… Вообще всегда, когда что-то не ладится, любое лицо или даже вещь кажутся тебе богаче тебя. Если ты болен, то смотришь на здорового и говоришь – да, пусть у него некрасивое лицо или сварливая жена, он все равно счастливее. Если ты голоден или неодет, то смотришь на сытого и одетого и говоришь – как у него могут быть проблемы, когда он не нуждается? А уж какую зависть вызывают те, кто делает вид, что доволен жизнью…
Наверное, нет тех, кто всем доволен. Счастье кратко и мимолетно. Но сейчас я счастлива, и другие окна не вызывают у меня желания поучаствовать в чужой жизни. Я не завидую людям, которые толкутся на площади внизу, потому что моя жизнь мне дорога.
Два дня назад я познакомилась с нашей соседкой.
Когда я только поселилась здесь, на следующий же день, гуляя на балкончике, я обратила внимание на ее садик. Он совсем крошечный и засажен очень густо, каких растений в нем только нет, но самое солнечное и видное место занимает большая квадратная клумба, а на ней – ирисы. Я нигде и никогда не видела таких роскошных цветов, с такими крупными головками и такого необычного пурпурного цвета. Я любовалась ими каждое утро, но так ни разу и не видела хозяйку. Оказывается, она была в отъезде, и как только вернулась, мы сразу заметили друг друга. Разговаривать из соседних домов не очень-то удобно, и я быстро оказалась у нее в гостях. Зовут ее Фабия Присцилла, она уже совсем старушка, но живет одна – ее сын с семьей живут за городом, у них свое дело, но они часто встречаются и навещают друг друга. Цветы она обожает и занимается ими с тех пор, как вышла замуж. «Мы поженились ранней весной, – рассказывала она мне, показывая свои сокровища. – Цветов почти не было, но мой милый обожал меня безумно, я еще тогда не представляла, насколько сильно. И в день свадьбы, когда я вошла в торжественно украшенную залу, где собрались родные, он встретил меня и, опустившись на колени – поверь только! – протянул мне целую охапку ирисов! Их было так много, что нельзя было обхватить двумя руками. С тех пор я полюбила эти цветы, вместе с ним мы купили и посадили такие же, как он подарил мне. И вот они растут, с тех пор уже больше пятидесяти лет…» Это были самые простые голубые касатики, лазоревые, как небо в горах, большая ухоженная клумба возле входа. Были у нее и белые, и бордовые, и фиолетовые – все памятные подарки от друзей, родных, любимых. О каждом цветке она говорила с удивительной теплотой и любовью, рассказывала их истории так, словно представляла своих детей. Те, посредине сада, были ее особой гордостью – она вывела их сама, тщательно выбирая из года в год. Они были действительно восхитительны, вблизи еще лучше, чем издали, с бархатистыми, матовыми лепестками, с ярко-желтыми бородками, на солнце игравшие так, будто посыпаны мельчайшей алмазной пылью. Напоследок она показала мне небольшой остролистый куст, спрятанный в глубине еще не распустившегося малинового водосбора. Этот последний ирис формой больше походил на касатики. Остренькие, похожие на пику лепестки короной венчали троицу нижних, более темных. Цвет у них был нежный, светло-фиолетовый, с более темными краями, с легкой голубоватой сеточкой жилок, блестевшие на солнце, как шелк или атлас. «Этот цветок подарила мне женщина, которая жила в доме до тебя, – пояснила мне старушка. – Очень она любила ирисы, и все свое время тратила только на них и маленькую дочку. Я знала еще ее замечательных родителей, и саму ее с детства, но только после ее возвращения из заморья мы с ней по-настоящему подружились, наверное еще и оттого, что кроме меня больше у нее не было друзей. Многие ее сторонились, говорили о ней дурные вещи, хотя она была милой и доброй женщиной. Вообще, была она очень редких душевных качеств, и вся ее беда была только в этом ребенке, взявшемся невесть откуда. Она рассказывала мне о том, как полюбила мужчину в чужой стране и как они трагически расстались. С тех пор и начались ее горести. Жили они здесь лет восемь-девять и неожиданно исчезли, так же, как и появились. Может быть, она и поделилась бы со мной, но я в то время как раз уезжала к сыну. А когда вернулась – дом был уже пуст. Этого юношу, что приходит к тебе по вечерам, я видела всего несколько раз, да и побоялась заговорить». В свою очередь я рассказала ей все, что услышала от Феликса Аэринея, завязался разговор… Словом, мы с госпожой Фабией скоро нашли общий язык. Она разрешила мне приходить в сад, когда я захочу. Я вызвалась помогать ей ухаживать за цветами, и теперь мы встречаемся по утрам и поливаем их, если ночью не идет дождь.
Я рисовала ирисы, но у меня нет красок таких ярких и совершенных, чтобы передать все их великолепие. Карандаш и уголь здесь ничем не могут помочь. Но вчера мне пришла в голову мысль, и я купила ниток и кусок ткани, и вышью ирисы Фабии. Мне еще повезло, я сразу же нашла у торговца именно то, что мне нужно, именно те цвета. Лишь бы только успеть до тех пор, пока они не осыпались – они такие недолговечные. И до нашего отъезда. Аэринея торопится, но его задерживают в Сенате, да и погода не сопутствует тому, чтобы уехать. Говорят, дороги в горах размыло ливнями и в ближних городах и поселках скопилось множество торговцев и путников. Да и море неспокойно, корабли покидают порт на свой страх и риск.
Сегодня я видела, как по улице шла траурная процессия – телега с мертвым и вереница плачущих родственников. Горькое и тяжелое зрелище, невольно проникаешься чувством чужой беды. И тем острее неловкость, что ты соприкоснулся с бедой лишь краем, что сейчас ты потеряешь их из виду, забудешь и вернешься к своей жизни, в которой если и есть неприятности, они не так велики. В последнее время мне особенно тоскливо видеть мертвых или слышать о чьей-то смерти. Не могу отделаться от мысли, хоть она и нелепа, что я отобрала жизнь у этого человека. Всякий раз у меня возникает чувство, что живешь за чужой счет. Что, быть может, этот человек был лучше, добрее, талантливее меня, но он умер, а я все еще живу. Не знаю почему, но я чувствую себя виноватой.
Животные все же красивее людей. Животное может быть старым, больным или раненым, но оно все же сохраняет в себе красоту своего рода. Даже обезьяны, хоть они сами по себе некрасивы и едва ли не омерзительны (по крайней мере, у меня они вызывают ужасную брезгливость и неприязнь), не бывают настолько искалеченными временем, болезнями, страданиями как люди. Я знаю, что у многих вид калек или даже некрасивых людей вызывает некое отторжение, будто тот, кто хромает, косноязычен или дурен лицом и в душе так же убог. А я всегда чувствую, нет, не жалость, но некое чувство, мне хочется увидеть в изуродованных телах и невзрачных лицах что-то иное, какие-то красивые, выразительные черты. Так представляешь старуху с ее корявой фигурой, мертвыми сединами и морщинами в расцвете ее молодости и прелести. Тем более мне хочется увериться, что эти люди в противовес своим физическим недостаткам были прекрасны душой. Нет, я не ищу в людях благородства или духовного совершенства – но хотя бы маленькая искорка души, капля света, если смочь ее увидеть, превращает самого жалкого урода в лучший из образцов человеческой красоты.
Когда мы вчера гуляли с Аэринея, у ворот я видела девочку-оборванку, которая просила милостыню. Была она такой неухоженной, такой невоспитанной, что невыносимо было смотреть, как она ковыряет в носу или бесстыдно чешет тщедушное грязное тело. Вдобавок ее лицо было обезображено чудовищно отвисшей губой, с которой постоянно текла слюна, и поэтому и голос ее был хриплым, подавленным. Всем своим видом она производила впечатление слабоумной. Хотя она ею не была, и это выдавали ее глаза чайного цвета, глаза взрослого человека, познавшего многие горести и несправедливости мира. Аэринея тоже ее заметил и какое-то время следил за ней взглядом, как она бегала по площади, приставая к прохожим. Многие грубо отпихивали ее от себя, кто-то кричал обидные слова насчет ее уродства, но девочка, похоже, привыкла к этому, и колкости ее не трогали. Или так казалось.
Аэринея подозвал ее, и она робко подошла, будто каждую минуту ожидая с его стороны подвоха. «Как тебя зовут?» – спросил он. «Селена», – ответила девочка, переминаясь с ноги на ногу. Она живет с обезображенным лицом, но носит такое редкое имя среди толпы обычных девчонок, где каждая вторая Августа. «Должно быть, у тебя большая семья, раз они послали работать даже такую малышку как ты?» – продолжал расспрашивать Феликс. Девочка опустила глаза: «Нет, не очень. Нас всего пятеро. И я не малышка, моя сестра младше меня на год, но она работает в лавке. Продает ткани. И ленты. Всяким красивым дамам, вроде вашей, – она вдруг окинула меня своими оранжевыми глазищами, и в них был восторг, мечта и сожаление. – Меня туда бы не взяли», – добавила она нехотя и не без грусти. «А ты знаешь, кто я?» – с улыбкой спросил Аэринея. Девочка вспыхнула, помялась и робко ответила: «Кто здесь вас не знает? Вы Ястреб». «Значит, ты не станешь сомневаться в том, что я тебе скажу, – быстро заговорил Аэринея, словно сорвавшаяся с места птица. – Далеко отсюда, неделей пути по морю есть остров Зеленых Птиц. Назвали его так потому, что на крышах храмов, построенных там, сидят мраморные птицы, отражающие свет моря. Издали они кажутся зелеными, – Селена внимательно слушала, и ее глаза разгорались. – В храме живет старик, умелый лекарь, едва ли не волшебник. Все, кто живут там, зовут его Зодчий. Он поможет тебе, если ты захочешь. И тебе больше не придется веселить дураков на улицах, – он отцепил от связки своих амулетов один и протянул Селене. – Эту штуку он узнает. Не мне учить тебя, как туда добраться, но деньги тебе понадобятся». Он высыпал ей в руки пригоршню серебряной монеты: «Это твоим родным, а это, – большую золотую он развернул перед лицом онемевшей нищенки. – Эту ты оставь себе, она пригодится тебе в дороге. Ведь ты смелая?» он легонько хлопнул ее по спине, приводя в чувство. Девочка неумело присела в поклоне, улыбнулась глазами: «Еще как! Я ничего не боюсь, господин Ястреб!» и убежала, то и дело восхищенно оборачиваясь и прижимая к груди заветное сокровище-амулет. «Надеюсь, я ее еще увижу, – сказал Аэринея, оборачиваясь ко мне. – Теперь все в ее руках. Захочет изменить лицо – сделает, Зодчий исправлял ноги хромым и спины горбатым. Если не вбили ей еще, что уродство ее верный шанс заработать. Но я думаю, что это не так. А ты?» «Какая девочка не мечтает стать красавицей?» – вопросом на вопрос ответила я, а про себя подумала, что одна эта замарашка в тысячу раз красивее признанных придворных красавиц. В ней была жизнь, жажда, мечта, тогда как те холодные богини были мертвы и безжизненны под корками своих совершенных лиц.
Дочитала книгу Гая Марцелла о Звездочете. Я и раньше читала Марцелловы книги, и всегда меня поражало его мастерское владение словом, но тут я была просто потрясена – столько силы, столько души, неприкрытой ярости, иронии, нежности, и прежде всего глубокого понимания времени, событий и их героев. Мне многие говорили, что считают исторические романы скучными – мол, все известно заранее, никакой выдумки, даже слова и те уже даны. По мне так нет ничего лучше, ведь живая жизнь куда изобретательнее, прихотливей и логичнее любой выдуманной истории, и в этом ни одному художнику с ней не потягаться. Настоящее добавляет прошлому какую-то особенную многогранность, иное звучание, новые оттенки и краски. И пусть сюжет ясен любому, кто хоть немного знает историю, это не лишает книгу очарования, а, напротив, придает ей какую-то особую прелесть. Пусть все знают, что Звездочет умрет, что погибнет нелепо и позорно, в полной мере выпив яда человеческой злобы. Здесь важен не сюжет, не набор событий и действий, а то, что определяло эту судьбу, то, что создало этого человека, сделало его именно таким. Это история о Звездочете, а не о его поступках – и именно это отличает хорошую историческую книгу от дешевой исторической справки, где человек – лишь винтик, пылинка в грохочущем механизме Истории. Хотя эта История никогда бы и не существовала без таких пылинок. Здесь не важно то, по какой причине его обрекли на смерть, не важно даже то, как он пришел к ней, ведь в любое мнгновенье из-за какой-нибудь мелочи его жизнь могла бы пойти по другому пути. Важно то, как этот человек боролся всю эту жизнь, как защищал свои принципы, как верил, как принимал мир. Важно то, как полно автор раскрыл его душу, хотя, быть может, и сам не сумел постичь ее до конца. С какой-то детской наивностью я, читая об ошибках и промахах, о роковых случайностях, заклинала про себя – ну пожалуйста, помоги ему! Подскажи ему с вершин своего нынешнего знания, или же напиши иначе, по-другому, заставь меня поверить в то, что этого не было! Что Звездочет в последнюю минуту спасся, пусть нелепым чудом, но сделай же так, ведь ты, с чьих пальцев льется поток давно иссякшего Времени, ведь ты один можешь нарисовать это… И в глубине души ты знаешь, что как бы ни бился этот мужественный человек, как бы ни были понятны мотивы его палачей, как бы ни казалось, что вот-вот тучи рассеются над головой – ничего этого не будет. Потому что даже при всесилии пишущего, его мощь отступает перед каменными фактами Времени.
Закончила писать письмо Фелисии. Несмотря на то, что ей повредили ногу, когда напали на ее дом, она держится молодцом. Никому не говорит о своей болезни и даже старается ходить, бедняжка. Очень хочу ее увидеть, Феликс обещал провести меня к ней или ее к нам, смотря что будет для нас обеих безопасно – я вовсе не хочу, чтобы Клавдий отыгрался на ней. А он только и ищет, на ком бы сорвать свою злость. Аэринея иногда упоминал о нем, хотя старался не делать этого, считая, что тем ранит меня. Хотя я не держу зла на Клавдия, мне не в чем его обвинить, если он был создан таким – недалеким, ограниченным, невнимательным, дурно воспитанным. За это можно пожалеть, но нельзя винить человека в его уродстве, в конце концов, он сам от него страдает, хоть и не может это увидеть.
Аэринея рассказывал, как после моего побега отреагировало общество и то, в каком некрасивом виде выставил себя Клавдий. О том, как в его отношениях с другими вельможами начали расти недоброжелательство, недоверчивость, подозрительность. Как начали тщательней и придирчивей разбирать дела, попавшие в его руки, как смотрели свысока на него, как шли слухи о нем… Честно, мне стало его ужасно жаль. Хотелось крикнуть – да оставьте его в покое! Это был мой выбор, черните меня, ведь мне плевать на ваше мнение! Ведь он и не виноват – он просто жил так, как его воспитали, как ему казалось правильным. Аэринея мельком рассказывал мне о делах в Сенате, стараясь не утомлять меня, но я всегда внимательно его слушала, хотя мало что понимала из его слов. Но ему было важно поделиться некоторыми событиями и мыслями, и я старательно выслушивала. Вот с обрывочных сведений о дальнейшей жизни Клавдия я и разузнала, как враждебно начал он вести себя с Феликсом, как нарочно отягощал его дела, чтобы доставить ему неудобства. Бедный, он не знал, что Феликса трудно озадачить словесной ерундой и делами, в которых он понимает лучше любого из сенаторов. Я же видела, что его только забавляют эти жалкие булавочные уколы. Он приходил ко мне, мы пили кофе или прогуливались по улицам, и он между делом говорил, – вот, Клавдий сделал такую-то глупость или опять попытался задеть меня тем-то…
Но на днях он пришел в совершенно ином расположении духа. Я не могла бы дать имя этому состоянию – была здесь и сдерживаемая радость, не без примеси злорадства и даже обузданной ярости. При всем его обычном котовьем ленивом спокойствии несоответственно буйствующие эмоции, заставлявшие его то бледнеть и кусать губы, то весело смеяться с дерзкими искорками в глазах удивляли. Разумеется, я не могла не спросить его, что случилось. Он на мгновенье замялся, будто раздумывая, стоит ли признаваться или лучше соврать, чтобы лишний раз не упоминать злосчастного имени. Но не выдержал, тряхнул головой и беззаботно рассмеялся: «Сегодня у Клавдия все-таки сдали нервы. Он долго приставал ко мне, а сегодня наконец вызвал на поединок. В Сенате, при толпе свидетелей! – он опустился в кресло, потер виски. – Выставил себя полным дураком. Я ведь его предупреждал, я предлагал ему оставить нас в покое и не искать поводов для лишних истерик. Ну, раз уж он этого хотел… Я бы мог убить его тысячу раз тысячью разных способов, – он нахмурился и лицо его стало злым. – Три раза оставлял его без оружия в самых нелепейших позициях и в конце концов, чтобы положить этому позору предел, оцарапал ему руку. Он на меня с кулаками кинуться хотел, – он морщился все сильнее, как от зубной боли. – На это стыдно было смотреть, люди из его окружения стали его оттаскивать от меня, как последнего пьянчугу, которому так уж неймется помахать руками. Я и сам чувствовал себя скверно из-за того, что позволил втянуть себя в этот дурацкий поединок с человеком, неспособным даже просто держать себя в руках, я уж не говорю о том, что он держит в руках оружие так, будто дрова колет. Когда он уходил, сенаторы и свита провожали его сочувствующими взглядами. И уж конечным позором его было то, как он в ярости бросился бить ногами павлина, подвернувшегося у него на пути – дело было на садовой террасе. Тут уж многие откровенно не удержались от смеха, – с жалостью и негодованием продолжал Аэринея. – И тогда он последний раз глянул на всех, с такой злобой, с таким бессилием в лице, и едва ли не убежал оттуда. Сомневаюсь, что после этого с ним хоть кто-то будет вести дела и где-то принимать. Увы, это меньшее из того, что он заслужил». Я села у его ног на подушки, опершись на подлокотник: «Ты так ненавидишь его?» Аэринея фыркнул, и складка между его бровей разгладилась: «Ненависть – сильное чувство, сильнее многих. Это то, что поведет тебя на край света за удовлетворением. Вырвет из супружеской постели и дружеского круга… И в первую очередь ненависть предполагает, что к тому, кого ты ненавидишь, ты относишься как к ровне, как к достойному противнику. А разве я могу считать Клавдия своим противником? Это недоразумение, мимолетная неприязнь, о которой ты не задумываешься. Представь, что ты идешь по тропинке и наслаждаешься солнечным светом и запахом цветов. Думаешь ли ты о том, что на дороге может лежать грязь или плевок? Если ты встретишь их, ты с пренебрежением обойдешь их и через пару мгновений выкинешь мерзкую встречу из головы. Вот так я отношусь к Клавдию. Да и к большинству тех, кто мне неприятен. В конце концов, люди недолговечны и рано или поздно уходят, а вместе с ними и неприязнь, – он коснулся моих волос рукой, погладил по голове, как ребенка. – Может быть, это звучит слишком тщеславно, и я чрезвычайно высоко себя оцениваю, но бороться в полную силу и ненавидеть я могу лишь то, что выше людей, долговечней людей, опасней людей». Я уже научилась улавливать в его голосе и жестах то, что действительно выдавало его, несмотря на всю его сдержанность и спокойствие. Многие вещи, которые он говорил мне, он так же рассказывал и другим, или же давно и окончательно решил и вынес о них свое мнение. Но были минуты, когда из-под выверенного льда привычности вдруг изумрудно сверкали его глаза, когда в ровном тоне голоса проскальзывали нетерпеливые, огненно-терпкие нотки. И в эти мгновенья, до тех пор, пока он не овладевал собой, вновь становясь выжидающей броска змеей и замершим хищником, я безумно его любила. Это было как искра, пробегающая по угольям, миг, когда я видела его таким, каким, наверное, знала его раньше, в те времена, когда он был просто Феликс, а я – просто Минолли. И сейчас была именно такая минута, когда, говоря, он отводил глаза от моего лица, давая волю своим мыслям и эмоциям. И вновь находил мои глаза взглядом, от которого у меня стыла в жилах кровь, а потом неслась, как вспыхнувшее пламя, обжигая все внутри. «Одна из этих вещей, которые я никогда не мог терпеть, – говорил он в то время, что я любовалась им, вдруг невольно открывшимся, – человеческая глупость. Конечно, глупость бывает разной – от наивности и отсутствия опыта, до самодурства и тщеславия. Иногда глупость не наносит вреда никому, кроме самого глупца. Глупость же в больших масштабах – то зло, превыше которого я ничего еще не ставил. Особенно глупость, прочно обосновавшаяся в умах людей и лелеемая ими, как некоторое, что ли, достояние или культурная традиция. Такая как, например, уверенность одного класса людей в том, что они выше другого, в ценности собачьих боев или бесправии женщин. А что получается, когда природная глупость ложится на взращиваемую общественную глупость, ты знаешь, – он чуть усмехнулся, но усмешка получилась натянутой и недружелюбной. – Конечно же, в обыденном понимании глупости Гай Клавдий не дурак. Он довольно умен, образован, воспитан, но разве это делает его достойным человеком? Когда за показной мягкостью и приветливостью скрывается человек-стена, к чувствам которого взывать бесполезно? Его глупость именно в этом – в созерцании собственной важности, правильности всех своих действий, в глухоте к иному мнению. Пусть бы он владел тобой, в конце концов сколько на свете мужей, более слабых, чем их жены? Но что ты страдаешь, знали все, и он в том числе, но он предпочитал не видеть этого, не подвергать свой авторитет сомнению. Меня он считал своим другом, убеждал, как важно ему мое мнение, но, когда я говорил с ним о тебе, он меня не слышал, – он усмехнулся снова, но как-то горестно и криво. – А он говорил, что любит тебя». «Еще бы, – фыркнула я. – У меня в детстве тоже были любимые тапочки, я даже не позволила их выбросить, когда они совсем развалились. Северин Нола убедил его в том, что ты имел на меня свои планы. Но, с другой стороны, для Клавдия твои слова были такой же глупостью, как для тебя – его». Аэринея улыбнулся по-кошачьи, мягко, вкрадчиво: «Но разве это не похоже на ту борьбу, что ведете вы с Фелисией?» «Бороться со всем миром, доказывая ему свою правоту безнадежная затея, – вздохнула я. – Мы не можем бороться с отношением к себе с помощью закона, как это делаешь ты. Мы вообще не можем бороться с обществом – все равно, что подслащивать соленое море. Может быть поэтому мы боремся с самими собой и хотя бы в отношении себя доказываем, что мы другие. Мы не можем изменить мира, но мы можем быть примером для тех, кто способен мыслить самостоятельно». Мы минуту молчали, пока Аэринея не спросил, потирая пальцами подбородок: «Кстати, что там было на том вечере у Лис? Я слышал, едва не вышел скандал?» «Да уж, – отвечала я, – это я не сдержалась. Дело в том, что еще раньше разговор на тему детей был у Августы-младшей, совершенно нелепый и невнятный, мне так и не дали даже высказаться. Конечно, Августа хотела скандала, поэтому я и не распространялась на эту тему. Просто сказала несколько слов, чтобы поставить точку. С Августой я ничего обсуждать не намерена – она просто напыщенная кукла и обожает сплетни и ссоры». «Расскажешь? – спросил он меня, улыбаясь так мягко, что отказать ему было невозможно, хотя я не очень хотела бы обсуждать то прошлое. – У меня как-то был легкий разговор с княжной на эту тему, – он чуть помедлил и засмеялся. – Но мне она показалась такой наивной… Для нее все – планы, борьба, политика, а на деле она еще сама ребенок, ни разу не задумывавшийся о замужестве. Вы с княжной, – он прекрасно владел голосом, будто читал давно написанные строки, – стоите по разные стороны одной идеи. Как бы она ни сочувствовала эотинским женщинам, она никогда не влезет в эту шкуру – ведь ей не грозит ни насильное замужество, ни условности этого мира. Она княжна и этим все сказано – доля, отличная от любой другой доли». «Тогда какой тебе смысл выслушивать мнение какой-то девчонки? – спросила я. – Мнение, которое не оставит следа в истории мира, всего лишь пустой звук на фоне громких голосов?» «Потому что история никогда не выбирает из веера мыслей самой высокой, самой благородной или самой выгодной, – наставнически объяснил он. – Ход истории – выбор большинства или же случайности. Женская богиня нежней и справедливей воинственного и бескомпромиссного бога. Аристократия мудрей и продуктивнее охлократии, называющей себя демократией. Книга, написанная от сердца, честней и полезней, чем книжонка для развлечения, – он на мгновенье помедлил, собираясь с мыслями. – Но народ верит в то, что доступней и понятней большинству. Выбирает то, что ближе ему, слепо не видя, что лидер по своему названию отличен от толпы. И предпочитает читать то, что не заставляет думать… Если бы ты могла представить только, – добавил он с какой-то тайной грустью, – сколько непонятых рукописей кануло в темноте истории. Сколько неуслышанных голосов погасло в небытии. Сколько благородных мыслей уступило примитивным и удобным воззрениям. Сколько мудрых людей не оставило после себя учеников. История жестока, – продолжал он, глядя в окно на миндальные ветки. – Она безжалостно выкашивает лучшее, позволяя среднему существовать во имя надежности и выживания, – его голос опустился до минорных нот, и тогда он вдруг весело рассмеялся и глянул на меня, тряхнув каштановыми кудрями. – Вот ей бы я не доверил своих лошадей. Их красота и резвость для меня имеют слишком большую цену, поэтому я согласен платить самые баснословные деньги за их довольство, даже если это так невыгодно и противно природе, которая убила бы этих нежных и хрупких животных в первую же холодную зиму». У меня в голове крутилось еще много вопросов, которые я хотела задать, но Аэринея опередил меня. «Так о чем вы говорили?» – снова спросил он, и я рассказала ему все, что тогда произошло.
Паулинина тетушка была помешана на посещении как можно большего числа «дастапачтимых» домов, поэтому нам часто приходилось разъезжать по гостям, – рассказывала я. – Если отец не вел нас на празднества к своим друзьям-купцам, то тетушка Рита не упускала шанса потащить нас в какую-нибудь обитель скорби к знакомым дамам, закутанным в платки по самые глаза, так же, как были закутаны и их души. В тот раз тетушка Рита собиралась под предлогом какого-то чрезвычайно дальнего родства наведаться в гости к Августе Эовинии-старшей, матери Августы Эовинии-младшей.
(К слову, имя Августы носила жена одного из наших царей, которую считают идеалом доброты, материнства и прочих женских достоинств. И вот с тех-то пор так и повелось, что чуть ли не каждую девочку называют в ее честь, матери очень гордятся своим выбором и, кроме того, считают себя жуть как оригинальными. Вот сколько я раз слышала примерно такой разговор:
– А вы как назовете? (сложно представить даже варианты)
– Мы – Августой! (с гордостью)
– Ой, ну надо же! И мы – Августой! (с нескрываемым удивлением и еще большей гордостью)
Так что нет ничего удивительного, что в гостях, кроме Августы Эовинии-матери, ее дочери Августы-младшей, тетушки Риты, Паулины, Сильвии и меня оказались Юлий и Августа Нола и еще несколько девушек из их круга, две из которых тоже были Августы, а третья – Октавия).
На группы мы поделились с молниеносной быстротой. Тетушка Рита и мать Августы занялись болтовней, лежа на диване, младшая Августа, Августа Нола и две Августы с Октавией скучковались, чтобы посплетничать, ну а нам с Паулиной ничего не оставалось, как слушать излияния Сильвии о ее новом шедевре. Ты наверное не встречался с Сильвией, она тихоня и никогда не заговаривает в гостях, если ее не спросят. Она славная девочка, неглупая, остроумная, но у нее есть два недостатка – полное отсутствие литературных талантов и способность часами рассказывать о своих написанных и ненаписанных книгах. Тетушка Рита, разумеется, сразу взяла быка за рога, начав изо всех сил нахваливать Августу-младшую, хотя я знаю, что она охотно бы убила ее после того, как на каком-то вечере та имела неосторожность слегка задеть тетушку Риту и вдобавок оказаться «как шалава», то есть с непокрытой головой и открытыми плечами (по второму варианту «фик-фок»). К тому моменту Августа Нола была уже нескрываемо беременна – изо всех сил выпячивала плоский живот, закатывала глаза и жаловалась на дурноту. Ну и конечно же, в считанные минуты разговор завертелся в этом ключе с тщательным перебором всех физиологизмов, даже не стесняясь Юлия Нолы, который сидел как последний дурак, не зная, что сказать, как повернуться и по глазам его было видно, что больше всего он хотел бы просто уйти и не слышать всех этих откровений. Мне казалось, столь интимные подробности, которыми делились эти дамы, все более входя в раж, можно обсуждать с исключительно близкими друзьями, но вот так выкладывать это в случайно собравшейся компании, на мой взгляд, просто пошло и неприлично, как общественные бани, в которых народ большей частью сбирается, чтобы «себя показать и на других попялиться». Меня все это начинало злить. Они гордились тем, как тяжело переносили свое бремя, и чем тяжелее было состояние, чем дольше роды и болезненней ребенок, тем больше повышался голос, сверкали глаза и горделивей делалась улыбка. Это было достижение всей жизни, не иначе. Еще недолго обсуждалось ребенкино детство, в основном, как тяжело было это выносить, и разговор вновь возвращался к физиологическим ощущениям. Августа Нола прямо-таки светилась от счастья, что теперь тоже примкнет к этому божественному сонму испытавших детские толчки, недомогания и изменения внешности. Как-то между делом я попыталась спросить – а кем стали дети, переставшие быть детьми? И что ты думаешь? Эти «матери» не смогли сказать ничего внятного о том, кто их дети! Они опять свернули в русло беременностей и поехали обсуждать недомогания. Честно, я не была удивлена таким исходом дела, да и вопрос задала «ради галочки» – я не первый раз расспрашивала женщин, кем стали их дети.
(Тут я опять отвлеклась и рассказала Феликсу тот случай с Паулининой кузиной. Раз к ее тетушкам приехала их родственница, чопорная и исполненная собственной значимости дама и ее дочь Юлия, которую ее мать не называла иначе как Эвлалия в подражание невесть кому. Девочке шел четырнадцатый год, она уже успела «состояться в жизни», т. е. десяти лет вышла замуж, принеся своему мальчишке-мужу солидную прибыль и три стада овец. Она была уже беременна, хотя толком еще не понимала, что это значит, все ее интересы сводились еще к играм. Ее мать, эта величественная матрона только и твердила о том, как замечательно устроила девочку, о грандиозных торжествах в честь будущего ребенка, о том, как позавидуют ей какие-то чем-то ей не угодившие родственники и что «все увидят, кем стала ее Эвлалия». «И кем же?» – не удержавшись, ввернула я. Она посмотрела на меня как смотрит исполин на облезлого мыша, жмущегося к его ногам. «Погляди на нее, – прогрохотала она с помпезностью колосса, картинно протягивая руки в сторону девочки, самозабвенно игравшей на окне нарядной фарфоровой куколкой, – Она – мать!» Тон, которым это было сказано, превосходил по пафосности все, что только можно. Я не удержалась и расхохоталась во все горло, что мне потом поминала тетушка Рита еще несколько лет. Колосс не обиделась, что в ее мире было мнение какой-то девчонки? Она была слишком высоко вознесена своими ценностями. Я смеялась, но в глубине души меня снедала жалость к бедному ребенку и злость на эту ограниченную клушу. Неужели у этой девочки за душой не было ни единого качества, которым можно было бы ее охарактеризовать? Она умна или добра, может, хорошая рукодельница или любит животных? Нет! «Мать»! Не смешно ли называть матерью ту, которая сама не вышла из детского возраста, которая не представляет еще своей участи? Она еще не держала ребенка на руках, не почувствовала ни капли ответственности, не кормила и не воспитывала, а ее уже называют матерью!)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.