Текст книги "Дом на миндальной улице"
Автор книги: Нелли Федорова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
(Из опубликованных воспоминаний Паулины N, баронессы Северного Ариэля. Год 902.)
Я с нетерпением ждала суда, все во мне горело от праведного гнева на общество, так жестоко обошедшееся с моей милой подругой. Мне были невыносимы празднества, на которые вытаскивали меня мои тетушки, с тоской и болью выслушивала я насмешки над чистым именем Леонели. Стараниями моего любимого барона, меня не коснулась вся та грязь, что пала на всех, кто общался с Нелл и Фелисией, но порой находились люди, которые расспрашивали меня о ней, и тогда я яростно защищала моего славного друга. Вскоре мне удалось убедить в этом многих из нашего круга, и к моему удовольствию, скандальную историю стали считать нелепой сплетней и дружелюбно посмеивались над глупостью семьи Нола.
Увы, все же судебное дело было проиграно, несмотря на все мои старания защитить Нелл. Пребывая в чрезвычайном унынии, я, тем не менее, против своей воли выехала в имение моего будущего супруга, где долго скорбела о несправедливости, постигшей нас. Именно там меня и застигла весть о скоропостижной смерти бедной Леонели.
Невозможно описать весь мой ужас и отчаянье, которые пришлось пережить мне, так сильно ее любившей. Мне казалось, мир закончился и опустел, когда ее не стало. Боль и тоска усиливались тем, что я долгое время не могла узнать подробностей этой отвратительной истории, и лишь спустя полгода узнала о том, что это было подлое убийство, организованное Северином Нолой и Гаем Клавдием. Впрочем, даже справедливая кара, поразившая их вслед за тем, не могла унять непрестанной боли оттого, что ее, несомненно достойной лучшей доли, уже не было в живых. Наверное, нет таких слов, которые могли бы рассказать об этом в полной мере. Но знаю точно – эта боль сильна и по сей день, ранит мои воспоминания, как острый шип, засевший в глубинах сердца.
Так окончилась история моего закадычного друга, оборвалась трагически и жестоко. Жизнь продолжалась, вынуждала действовать дальше, но ощущение потери не покидает меня до сих пор…
(из воспоминаний Феликса Аэринея)
Я видел этот мир почти с его сотворения. Многому мне пришлось выучиться за прошедший срок, учусь я и сейчас. Со многими вещами и событиями тяжело смиряться, но я научился свыкаться с тем, что люди уходят. Я принимал своих детей, входящих в этот мир, и провожал их в последний путь. И все равно каждый раз смерть близкого выбивала меня из колеи, хоть я и считал себя приученным к этому. Страшнее всего было именно это бессилие, невозможность что-либо исправить. Когда на руках любимое и дорогое тело, мягкое и безвольное, как игрушка, и всего лишь форма для того, что никогда не вернется. Но про Минолли я знал, что она вернется, что через несколько лет я могу увидеть ее в каком-нибудь из играющих на улице детей. Что рано или поздно я вновь увижу ту, с которой был близок с детства, единственного свидетеля моей жизни, самого верного, самого любимого и преданного друга. К ней у меня всегда было иное отношение, как к цветку, который вновь появится весной, как к птице, которая снова вернется к гнезду. Я знал, что она уходила на время, и расставаясь, я никогда не прощался навсегда, но испытывал тихую, щемящую нежность. Но тогда все было по-другому.
Я был просто взбешен.
Я был взбешен тем, что они посмели посягнуть на моего друга, не опасаясь моей мести. И это было личное оскорбление мне.
Я предупреждал Клавдия неоднократно, чтобы он не связывался с Леонелью, и уже после его женитьбы, зная от ее друзей, что она живет точно в клетке, предупреждал его, чтобы не смел посягать на ее волю. Но он не слушал меня и продолжал жить так, будто владел купленной вещью, принуждая живую и трепетную душу к самым унизительным для нее вещам. Вы знаете, я никогда не мог терпеть насилия, тем более над женщинами. И то, что он посягнул на нее, будто она была его собственностью, было оскорблением ей, а значит, мне вдвойне.
Третьим, что окончательно ослепило меня, была бешеная злоба на то, что столько усилий ушли в никуда. Что полгода ушли на то, чтобы выследить ее, чтобы подготовить побег и осуществить его. Что за эти полгода было положено столько душевных сил, ее друзей, моих, и особенно ее, и все напрасно, и они добили ее, растоптали как цветок, которому нечем было и защититься. Я мог бы понять месть, а я немало видел мести за свою жизнь, мог бы смириться, если бы у мести были священные причины, мог бы оправдать убийство в поединке или драке. Но это была не месть, а гнусность. Когда двое богатых, влиятельных и сильных мужчин нанимают едва ли не армию, чтобы найти и раздавить беспомощную девочку, и травят ее из-под рукава, не посмев даже глянуть ей в глаза.
Было еще в-четвертых, в-пятых и много дальше, но одного того, что она, маленькая, слабая и беспомощная, была убита, и убита по чьей-то прихоти, хватило за глаза. Я попрощался с нею и похоронил по обычаям моей семьи, а затем взял свое оружие и отправился к Северину Ноле. Я знал, что Клавдия науськивал именно он, что без участия этой собаки многое могло бы быть иным, включая и жизнь Леонели в доме Клавдия. Бешенство застилало мне глаза, и я видел только, как расправлюсь с ним по-своему, заставлю заплатить за ее позор, хотя этого уже не могла смыть никакая кровь. Для меня не составило труда проникнуть в его дом, хотя и не стремился к этому – меня в ту минуту не могла бы остановить и армия, и я убил бы любого, кто посмел бы встать передо мной. Но никто не встретился мне по пути, будто весь его огромный дом вымер.
У его покоев я остановился, переводя дух и собираясь с силами. Перед глазами вновь пронеслось видение нежной надломленной головки, посиневшие, как лепестки ириса, веки вновь обретенного и потерянного друга. Кровь хлестнула по жилам, будто огненным хлыстом, как пощечина, как плевок в лицо. Я крепче сжал рукояти мечей и вошел в кабинет, намереваясь встретить Северина там.
В кабинете, у запертых дверей спальни лежала на полу женщина. Закрыв голову руками, она тихо плакала, без надрывов и всхлипов, просто тихо скулила, как отчаявшийся маленький ребенок или потерявшийся щенок. Я направился мимо нее, намереваясь пройти, но либо шелест моей одежды, либо резкий блеск лезвий вывели ее из оцепенения, она беззвучно села на колени и подняла на меня заплаканное серое лицо, помертвелое и бездумное, как у душевнобольного. Должно быть, она поняла все сразу, еще только схватив глазами мою фигуру. Она как-то мягко и безвольно пошевелилась, перекатившись к дверям, одной рукой загородила мне дверь, а другой цепко схватилась за подол моей туники, одними глазами умоляя меня остановиться. Я оттолкнул ее, но она еще крепче вцепилась в меня и, прижавшись лицом к моим коленям, невнятно, быстро и жалобно скулила, прося за него.
Я любил Минолли, но и эта женщина любила своего мужа. И я кем бы был я, возьми я его жизнь за жизнь по законам этого мира? Я решил, что убью его его же оружием. Я вернулся в дом на миндальной улице и собрал все, что принадлежало Минолли – ее письма, рисунки, вещи и безделушки. Затем прибрал дом, готовя его к длительному затишью, и уехал в Селестиду.
С Северином я разделался легко и быстро, с Клавдием я играл долго, водя его как измотанную добычу, заваливая его проверками, заставляя поднимать все более древние и заплесневевшие дела, самые сложные и противоречивые проблемы. Я вовсе не желал его смерти, но собирался сделать его жизнь невыносимой, что и осуществил. Но их участь меня не удовлетворила. Я воздал им за смерть друга, но вернуть его не мог, и даже не в том была большая обида, что я не спас друга, а что я не спас нежный цветок, так рвавшийся жить. Снова и снова я видел перед собой хрупкое, подкошенное тело, запрокинутую цветочную головку и чувствовал невыносимое бессилие. Все те годы, что зрел и наливался этот тугой и плотный бутон, что тянулся к свету и справедливости, то недолгое и пышное лето, когда он распустился всей красотой своих лилейных лепестков, и упал мне в руки, срезанный и совершенный в своей чистоте – все было напрасно. Этого я забыть, простить или подавить не мог.
Я отомстил тем, кто оскорбил нас, но я не мог отомстить всему обществу, не мог заставить его понять того, что оно не могло понять – ценности одного-единственного цветка, слабого и недолговечного. Здесь я был так же бессилен, как был бессилен удержать ее душу в угасавшем теле. Тогда я бросил все дела, и уехал на острова с твердым намерением не возвращаться. Я не знал, сколько мне пробыть там, и чего я там хотел – уединения, покоя, тоски или усмирения моей полыхающей злобе. Не знаю и сейчас, ждал ли я знака или просто убивал время, стараясь совладать с собой. Но время уже научило меня, что убежать от чего-либо невозможно, и сколько бы я ни пытался ослабить свои чувства – бессилия, вины, боли – мне не притвориться, что они угасли. Они всегда будут со мной, как насечки старой кожи на змеином хвосте. И я вернулся домой, к своим детям, вновь нахлынули дела, события, просьбы, обрывки старых и новых историй. Я все же был вплетен в эту жизнь, как бы я ни пытался уверить себя в том, что не принадлежу ей.
Я вновь отправился в Эос, желая увидеться с теми, кто когда-то встречался с Леонель. Желание мое было выражено не столь дружбой или ностальгией. Я знал, что с разорванным звеном, каким стала она, распалась и вся цепь окружавших ее людей, мнений и вещей. Я знал, что вечно изменчивый мир не оставит ее имени, не сохранит о ней памяти, сотрет ее как песчинку, уносимую морской волной. И только я один мог сберечь ее такой, какой встретил ее в то жаркое и грозное лето 861го года. Не мне решать, удалось ли мне это. Я сохранил ее вещи, ее письма, сумел разыскать и собрать всю цепочку ее последних дней, но удалось ли мне удержать на этих рассохшихся листах ее душу? Ее смех, ее любовь, ее страхи, всю ее такой, какой она была, с каждым днем уходящая в прошлое все дальше, как едва уловимый аромат диких ирисов.
(Дневник Леонели д`F, 28 июня – 19 июля, год 861)
Непривычно начинать новую тетрадь. Смотришь на чистый лист и боишься начать. Я не хотела начинать этот дневник, мне казалось все это каким-то вырванным, раз уж целостная и полная документация моей прошлой жизни уничтожена. Но я продолжаю жить, и это новая жизнь, новая тетрадь, новое начало, а когда-нибудь я буду смотреть на стопку тетрадок и эту первую и смеяться, что вот, испугал чистый лист и чистые листы под ним.
Страшно только начинать. А ведь выговориться – это то самое, что мне нужно. Я позавчера плакала и не могла понять, что со мной. Но теперь я знаю, что это было от радости, от этой переполненности, оттого, что я смогла, я перевалила через этот рубеж и не умерла и не верю в это толком. О том, что было до сегодняшнего дня, я говорить не стану. Это новая тетрадь, новая жизнь, и прошлое умерло.
Но я все хожу вокруг да около, исписала страницу, а все не знаю, как начать. Если б я была настоящий писатель, как Помпей, я бы начала так – «и вот она проснулась в доме на миндальной улице»… А почему бы и нет?
Я и вправду проснулась в доме на миндальной улице. Когда Аэринея привез меня сюда, я была так потрясена еще, что толком не разглядела ни улицы, ни дома, ни обстановки, все было в каком-то сумбуре, все еще трепетало сердце. Была Фелисия, говорили и говорили, выговаривались друг перед другом, обнимались так, будто нас обеих только что помиловали от смертной казни. Как я соскучилась по ней, я и представить себе не могла, что так разревусь, увидев ее. Как она исхудала, осунулась, устала… Я по глазам ее видела, как много души она вложила в то, чтобы спасти меня. Мне стыдно, что я принесла ей и другим так много боли и волнений. Но теперь все будет по-другому, только свобода! Я пока видела только Лис, но должна увидеть остальных, поблагодарить за то, что они для меня сделали, попросить прощения за пережитое, особенно у Помпея. Я перед ним безумно виновата. А Феликс Аэринея, я даже не знаю, как отблагодарить его и смогу ли когда-нибудь хоть каплей воздать ему за то, что он сделал… Пока мы с Лис говорили, он все держался чуть в стороне, будто боясь помешать, а я так боялась, что останусь с ним одна и не смогу заговорить… После третьего часа, едва начало светать, он проводил Лис домой – она опасалась, что к ней нагрянет стража, а я осталась одна, совершенно одна, в полной тишине, впервые за эти полгода! Я так была взволнована, я все еще временами срывалась в слезы, и все, что я хотела – вытянуться и подремать самую малость, только капельку, потому что как можно спать, когда тебя только что вытащили из тюрьмы?! Но кровать за ширмой была такая большая, и я все ходила вокруг, не зная, как подступиться, и можно ли мне лечь? Сначала я решила, что дождусь Аэринея, поговорю с ним, это было б невежливо – уснуть в чужом доме, на чужой постели. И потом я все время думала о том, как мне расплатиться с ним за свою свободу и мои мысли со стыдом ходили вокруг одного и того же. Но его все не было, глаза у меня слипались, я решила, что дождусь его хотя бы лежа, прилегла на краешке и тут же уснула.
А когда проснулась, было уже далеко за полдень, даже скорее, ближе к вечеру, поскольку дневная жара спала, ветер переменился и дул с моря такой свежий, прохладный. Я совсем отвыкла там от этого морского запаха. Многие находят его неприятным, но мне нравится и рыба, и водоросли, без них море было бы не настоящим морем. Море пахнет домом, сколько помню, в комнате мамы даже зимой окна были часто открыты, и вся комната была такой чистой, полной ветра, соли. Это был воздух, который в самом раннем детстве я хотела есть ложками, и глотала его, стоя у окна, открытым ртом… Поэтому, когда я проснулась, еще не открыв глаза, мне показалось, что я у себя дома после долгой-долгой дороги.
Еще когда мы с Помпеем гуляли по этой улице, и он показывал мне дом, я подумала, что он, должно быть, совсем небольшой – с двух сторон его так сжали соседние дома, что он весь вытянулся вверх. И в самом деле, здесь только кладовая и кухня на нижнем этаже, и одна комната наверху – она же и гостиная, и столовая, и спальня. Есть еще небольшая библиотека в крошечной башенке сбоку – но там комната Аэринея, и я побоялась туда заглянуть. Все в доме устроено на удивление уютно и обжито, хотя дом пустовал не первый год. В кухне столько трав, корзин и начищенной посуды, будто кухарка только недавно вышла, в кладовой полки уставлены соленьями и маринадами, есть вино и копченое мясо. А из гостиной выходить вообще не хочется – такая она славная. Предполагаю, что у Клавдия на вилле была самая дорогая и самая модная мебель, какую только можно позволить себе в Эосе. Но мебель, которая находится здесь, намного лучше. Возможно, потому, что она явно селестийская (я как-то видела у Кассия наброски с селестийских вещей, и узнаЮ характерные орнаменты и цвета), и потому еще, наверное, что она обставлена очень и очень уютно, по-домашнему. Казалось бы, тут ее совсем немного – резная кровать с сеткой и маленькая тумбочка за ширмой, у самого окна, так, что если не завесить окно шторой, то утренний свет льется на кровать, и с нее можно видеть море и уходящие корабли, маяк и дальние, в дымке, острова. В другой части комнаты низкий столик, два ложа и несколько стульев, тоже низких, плетеных по-селестийски. Совсем крошечный камин, почти что печка, пара шкафов с посудой, свитками и разными штучками – и пожалуй, это все. Но кроме того, сколько здесь разнообразных мелочей, сколько необычных узоров, сколько диковинок и очаровательных деталей. Комната, как лавка древностей, как мастерская волшебника, ее хочется изучать и рассматривать бесконечно. Каждая вещь, не просто вещь, а притягивает взгляд, сделана будто специально, чтобы ее изучать. Кровать, казалось бы, как кровать, темный, мягко-шоколадный орех, с обычным акантовым орнаментом из амарантового дерева, но такого тонкого и расшитого белья я еще не встречала, комариная сетка тоже расшита и зацеплена гравированными бронзовыми кольцами. Прикроватная тумбочка тоже темная, с арабеской из золотисто-розовой березы, в несколько слоев лаку, и когда заглядываешь в центр (а рисунок словно звезда или роза, раскрывается и разворачивается каким-то магическим свойством), то кажется, что смотришь в колодец или в глубину звездного неба. Другая мебель, тоже ореховая, резная, инкрустирована разными сортами дерева, в том числе и сандалового, поскольку шкафы определенно еще сохраняют этот запах, уже, конечно, суховатый и запыленный. Все, на чем только можно сидеть или лежать, завалено подушками и подушечками разного сорта. Тут есть простые атласные подушки с гладкой вышивкой в тон, декоративные подушки из александрийского шелка, поверх расшитые цветочным кружевом. Малюсенькие саше с дурманящим запахом, вышитые самыми причудливыми рисунками, самых невероятных цветов. И пурпурно-лиловые селестийские подушки с золотыми кистями, и адрианопольские толстые кружева, и покрывала с гвоздиками и лилиями. Стены здесь обиты гобеленом, старым, выцветшим, что-то кремово-золотистое, с зеленоватыми разводами истертых цветочных листьев. И все равно поверх гобелена тянутся от потолка до пола ткани, ткани, тяжелые и плотные, с вычурной вышивкой, и тончайшие, плетеные будто из серебристой паутины. На полу ковер, итрейской работы, такой толстый, что хоть прыгай на нем, не слышно и звука. Цветы и арабески, старая бахрома и кисти – ему не один десяток лет, но он прекрасно сохранился. А сколько всего в шкафах – прежде всего, я никогда не встречала такого красивого цветного стекла, как в дверцах. У нас в Эосе редко делают витражи, да и стеклянная посуда не отличается таким ровным, насыщенным цветом. А эти словно были окрашены акварелью. Внутри посуда – серебряная чеканная и из мозаичного стекла с серебрением, большие вазы и маленькие, чайнички и кофейнички, чашки от больших широких чайных, до узеньких маленьких для того сорта ариэльского кофе (самого вкусного на свете), что попадает сюда только контрабандой. А безделушки из разных уголков мира, а нарядные амельские куколки с розовыми стеклянными мордашками, а ножи и веера с костяными резными ручками, и шахматы из разносортного дерева, и крошечные карты мира с бархатом вместо деревьев, аквамариновыми речками и вырезанными из слоновой кости городами… Я и сейчас не уверена, что сумела рассмотреть все это как следует. Одним словом, только чтобы осмотреться тут, ушел у меня остаток дня, и все равно ощущение легкого волшебства и детского восторга меня не покидают.
Аэринея пришел после заката – солнце зашло за горы и вся часть дома, выходящая на море сразу стала голубоватой и прохладной, и тут же сильно запахло теми ночными цветочками вроде душистого левкоя. Я только закончила накрывать на стол, мне нужно было сделать что-то для него, хоть такую малость, и сразу мягко щелкнула входная дверь. И когда он поднялся в комнату, мне стало так неловко, я не знала, куда деть рук, как посмотреть, что сказать. Но он заговорил первым. «Хорошо, что ты нашла кладовую, я боялся, что ты проголодаешься», – сказал он. «Я съела твои сливы», – призналась я.
(Это была правда – на столе стояло блюдо со сливами, и я все ходила и ходила вокруг него. Как позавчера с постелью, я все не могла подступиться к ним, но хотелось есть, и вдобавок я люблю сливы. А они лежали такие большие, лиловые, с легкой серебристой патиной и в чашечках у черенков скапливался янтарный сок. Я взяла одну, и она показалась мне самой сладкой сливой на свете. Она меня только раздразнила, и через какое-то время я осмелела и взяла еще одну. А потом еще и еще. Остановиться было невозможно – я разложила оставшиеся сливы на блюде так, чтобы казалось, что их больше. А потом слопала еще несколько, а там уж их оставалось совсем чуть-чуть и я с удовольствием и стыдом доела и их).
Он усмехнулся (у него такая улыбка и такой кошачье-озорной взгляд, будто за спиной он держит игрушку для розыгрыша) и пожал плечами: «Я знаю, что ты любишь сливы. Рад, что они тебе пришлись по душе». Мы сели ужинать. Колбаски и овощи я заранее разложила по тарелкам, а вино стояло в графине с крышечкой, и в последних солнечных лучах малиновый блик тянулся от него до самого края стола. Я поднялась, чтобы разлить вино, как это полагается делать, но он мягко, плавно, но необыкновенно быстро перехватил графин у меня из рук и потянул на себя. «Никогда не мог привыкнуть к тому, что у вас вино разливают женщины, – заговорил он, кинув быстрый взгляд на вино через дутые стенки графина. – Меня это всякий раз смущает». «В Эосе это знак гостеприимства, – отвечала я. – Хозяйка должна позаботиться о своих гостях так, как если бы заботилась о членах своей семьи». «При этом ее действительные члены глотают слюнки за стеной, – язвительно заметил он, и игрушка на пружинке так и скакала у него в глазах. – Пока хозяйка, как последняя раба, обслуживает чужих мужчин, не смея поднять глаз, и уходит в соседнюю комнату, не имея права обедать здесь же наравне со всеми», – бесенята в глазах погасли, взгляд от полного бокала взлетел на меня, как хищная птица. «Может быть, таким оно и кажется, но эотинские женщины не считают это оскорблением. У нас принято гордиться своей властью в доме, тем, как ведешь домашние дела, – оправдывалась я, чувствуя, что говорю не то. – В конце концов, содержать дом, если он достаточно велик, не так-то просто, и там, где нанимают слуг-мужчин для этих целей, им платят высокую плату и ценят за хозяйственные качества…» «Как мула или мерина, неспособных к иной работе», – кошачьи глаза чуть прищурились, казалось, он изучает меня и получает от этого удовольствие. Его язвительность меня подогрела. «Я слышала, – манерно начала я, тоже прикрывшись бокалом, – что в Селестиде женщин и вовсе не подпускают к вину, полагая, что они не имеют права касаться столь драгоценного напитка». Выстрел попал в цель, он даже поежился от радости, как сытый кот, греющийся у камина. «Может показаться и так, – произнес мягко, вкрадчиво, лениво растягивая слова. – В Селестиде женщины не разливают вина и не касаются готовых бутылок и бочонков. Тяжелые бутыли не для ваших нежных ручек, – мурлыкал он сонно, пощуриваясь на меня зелеными котовьими глазами, – поскольку вино рождается под женскими ножками, преклоняясь перед их красотой, как каждый мужчина. И как мужчина, вино предпочитает кружить женщинам головы, не даваясь в руки». Я не нашлась, что ответить, повисло молчание, Аэринея любовался игрой света в вине, ветер надувал тонкие оконные занавеси, откуда-то издалека неслись детские веселые крики и визг. Я собиралась спросить его, что же дальше? Но никак не могла подобрать слов, рассеянно гоняя по тарелке маринованную луковицу. Вдруг я почувствовала на себе его взгляд, острый, внимательный. Полупустой бокал стоял далеко на столе, отставленный, ненужный. Все внутри у меня заколотилось, не столько оттого, что я так ждала этой минуты, а потому, что, сколько я не прокручивала возможные варианты в голове, я была совершенно не готова. «Я должна поблагодарить тебя за то, что ты для меня сделал, – начала я, стиснув в кулаке кончик скатерти, – Обычно, когда кто-то кого-то спасает, платят выкуп, но за меня никто не заплатит. И своих денег у меня тоже нет, мне не много есть, что предложить тебе…» – голос у меня совсем сорвался, я поняла, что вот-вот смешаюсь, несмотря на отчаянное желание держаться достойней. «Деньги решают не все, – заговорил он, но я не смела посмотреть на него. – И у меня их достаточно. Когда я заключаю сделки, я предпочитаю брать услугами, в крайнем случае расписками, – голос у него был отвлеченный, спокойный. – Многие считают этот способ нерациональным, но меня он ни разу не подводил. Тем более, – и в его тоне слышалась легкая ирония, – что таким образом можно договориться и с теми, кто считает, что ничем не владеет». Сердце отчаянно стучало у меня в ушах, дыхание перехватывало, несмотря на искомканный уголок скатерти, мне все меньше удавалось справляться с возрастающим волнением, страхом, какой-то жалостливой беспомощностью. Я заставила себя подняться, хотя от этого в голове зашумело так, будто я неслась галопом по лесу несколько часов, ноги подкашивались. Я думала, тело перестанет мне повиноваться, небеса упадут на землю, но ничего такого не случилось. Стоило мне встать, как я поняла, что все легко и просто, и мешает мне какая-то внутренняя скованность. Тело, в отличие от забившейся в бешено стучащее сердце души, продолжало верно выполнять свою работу. Аэринея с любопытством глядел на меня, сидя в широком кресле напротив, в глазах играли искорки. Я подошла к нему, стараясь не держаться за стол. «Да, бедные могут когда-нибудь разбогатеть и расплатиться, – говорила я, приближаясь и садясь на ковер возле него. – Но здесь, в Эосе, у женщин нет прав на деньги, имущество или работу. Здесь женщинами владеют и распоряжаются их досугом мужчины. И для нас нет другого выхода, кроме как принадлежать одному из них любым образом…» Его глаза внимательно смотрели на меня, словно переводили на другой язык мои слова, одна рука была приподнята к лицу, и пальцами другой он задумчиво крутил старинный серебряный перстень. Сломив в себе последнюю дрожь, я поцеловала его. Это было совсем не так страшно сделать, как мне чудилось. С удивлением и удовольствием я почувствовала его запах и вкус, совсем не такие, как у Клавдия, его поцелуй, настолько же сдержанно-чуткий, насколько властными и нетерпеливыми были губы мужа. И – это было удобно, хотя вряд ли это слово здесь уместно. Ни напора, ни натиска, ни той грубости, которая меня всегда так ранила, никакой тесноты и неудобства, даже когда он привлек меня к себе. Руки у него были сильные, но осторожные, и такие теплые по сравнению с моими, всегда озябшими. Когда же я окончательно поняла, что мне это нравится, он ласково отстранил меня. Такие близкие кошачьи глаза глядели тепло и мягко, а голос звучал чуть хрипло: «Перед этим трудно устоять… Но для меня унизительным было бы владеть тобой по праву сильного. Обладать телом без души – все равно, что есть мясо без соли и перца. Я рассчитывал на иные вещи – дружбу, любовь, сочувствие…» «Но это так просто и само собой, что ничего не стоит, – попыталась оправдаться я, – и это даже нельзя оценить деньгами…» «Потому они и бесценны, – перебил он меня ласково и погладил по щеке легко, как гладят лепестки цветов. – Когда поживешь среди людей, когда вкусишь нужды и печали, замечаешь, как часто имеешь дело с одними телами, бесчувственно и бездумно выполняющими свою работу. Мужчины заводят женщин, потому что „так надо“, матери кормят детей из чувства долга, тебе оказывают услугу, не желая тебе услужить, а иные и просто ищут только выгоды и пользуются и другими, и собой… И это происходит везде, и в Селестиде тоже, хотя для вас она и кажется отсюда небесным садом». Я молчала, не зная, что сказать. Он же откинулся назад и продолжал: «Когда живешь на одном месте, кажется, что другое намного лучше. Я знал одного гончара, который всю жизнь работал в большом городе, никуда не выезжая. Ему рассказывали о побережье, и он считал, что там очень хорошо и нет нужды. И вот однажды ему рассказали одну историю, где человеку с побережья очень не повезло. А гончар, – он говорил, постепенно уходя в воспоминания, взгляд делался все более отрешенным, будто он вспоминал лицо того человека, места, события, – возмущенно заявил – да как можно, живя у моря, не быть счастливым? – он улыбнулся чему-то своему и тихо добавил. – Увы, даже море не может сделать человека счастливей, когда ему чего-то недостает». Я тоже улыбнулась, вспомнив, как городские дети в имении Паулины страстно мечтали когда-нибудь увидеть корабли и волны, бредили морем, расспрашивали меня, а наши деревенские мальчишки плевались и брезговали заходить в воду, если бурей прибивало морскую траву или вода была недостаточно теплой. Я увлеклась воспоминаниями и не сразу расслышала, что он спросил меня. Я очнулась, и он повторил: «Хочешь поехать со мной в Селестиду? Здесь тебя не ждет ничего хорошего, они могут попытаться отомстить тебе, если ты покинешь мой дом. Там все тоже не распрекрасно, но там ты будешь в безопасности, там ты будешь свободна. Я помогу тебе устроиться, а потом ты будешь жить сама, будешь иметь то, что захочешь. Чего бы ты хотела?» «Тебе это, наверное, покажется глупым – того, от чего бежала, – ответила я. – Хочу семью, хочу полюбить и быть любимой, хочу завести желанных детей, быть хозяйкой своего дома… Хочу, чтобы меня ценили за то, кто я есть. Хочу попробовать себя в чем-то… выучиться рисовать, выращивать цветы, может быть, даже разводить лошадей, я так их люблю», – увлекалась все дальше я, а он внимательно слушал с легкой улыбкой, положив голову на руки.
Потом мы какое-то время сидели молча, каждый думал о своем. Наконец, Аэринея сказал: «Чужие проблемы легко решать… Я вывезу тебя отсюда, помогу найти дом. У меня есть знакомый, который держит лучших в тех краях лошадей. Он славный малый и ему всегда нужны работящие руки. Вы с ним поладите, со временем все наладится…» И он снова умолк, ухватившись за случайную мысль. Я не могла не рассмеяться: «Час назад я думала, на какой улочке мне лучше торговать собой, а сейчас ты рисуешь передо мной будущее, о котором я не могла мечтать. Чем я обязана такой щедрости? Многие люди бьются всю жизнь, чтобы стронуться с места и вырваться из нужды или круга несчастий, а ты устраиваешь мою жизнь одним щелчком пальцев. Мне не расплатиться с тобой никогда…»
Было уже поздно, солнце давно растаяло, исчезли и последние его отблески, небо из лазоревого стало черным, глухим и даже звезды на нем казались чужими и случайными. Ветер стих совершенно, море умолкло, стало душно, в тяжелом воздухе повис запах левкоев. Стрекотали цикады, еще слышались звуки с рынка, неподалеку равнодушно, будто исполняя рутинную работу, провожал кого-то лаем пес. Очертания Аэринея совершенно затерялись в темноте, и мне снова стало не по себе. Несмотря ни на что, я его боялась и боюсь и сейчас, в нем что-то от хищного зверя, от которого не знаешь, чего ожидать. Даже если ни одно его движение не связано с опасностью, сама ее возможность внушает какой-то страх. Какой-то мнительной и предвзятой частью себя я ощущала, что сейчас он может сделать со мной все, что угодно. И одной стороной эта мысль внушала страх (хотя после жизни с Клавдием я не боялась ни боли, ни тем более не возводила в ранг смертельных ужасов изнасилование), а другой – неимоверное наслаждение. Пока лежала ночью и думала, пришла к выводу, что причиной этого наслаждения было вовсе не желание близости с ним как таковой (хотя определенную приязнь он у меня вызывает), а возможность покориться и отдаться именно такому человеку, который вызывает это желание подчиниться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.