Текст книги "Непридуманные истории (сборник)"
Автор книги: Николай Агафонов
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
– Это, внучка, сынок соседа нашего, Протаса, Царство ему Небесное. Вася как в Красную армию ушел, так в село и не вернулся. А теперь вон какой стал! Был бы жив отец, вот бы на него полюбовался! Я думаю, Божья Матерь его к нам послала, Она, Кормилица, кому же еще такое чудо произвесть!
Вскоре пришел дядя Василий. Принес билеты и вызвался проводить их на поезд. Когда он посадил Машу с бабушкой в вагон, то достал из вещмешка полбулки ржаного хлеба и две луковицы:
– Вот, тетя Феня, все, что могу. А мне в другом направлении ехать.
– Спаси тебя Христос и Матерь Божия. В каком же ты теперь чине, Вася? – полюбопытствовала бабушка.
– Я командир Красной армии, артиллерист, – с гордостью сказал Василий и, распрощавшись, ушел.
Бабушка сразу отрезала Машеньке ломоть хлеба. Та, схватив его обеими руками, стала быстро есть, глотая почти непрожеванные куски.
– Ой, внученька, ради Бога, не спеши, а то подавишься, не дай Бог, и помрешь. Торопиться нам некуда, два дня в поезде придется ехать.
Шел 1937 год. Отец работал на шахте, мать – там же, в прачечной. Маша с младшими ходили в школу. Жили все равно впроголодь, хотя деньги кое-какие были, да не больно-то на них что купишь, хлеб в поселок завозили редко. Обычно Маша занимала очередь с вечера и стояла всю ночь. Хлеб выдавали по норме. На их семью полагалась буханка с четвертью в день, но и это не всегда доставалось.
Скоро случилась беда: шахту затопило грунтовыми водами. Работы прекратились. Главного инженера судили как вредителя народного хозяйства. Вот уже месяц отец сидел без работы. Жить стало еще труднее.
В поселок приехал вербовщик из Архангельска. Отец записался на стройку плотником. Вербовщик посадил всех в вагон, выдал сухие пайки, и поезд тронулся в путь. Ехали медленно, подолгу простаивая на разных полустанках. До Москвы добрались только через три дня, там была пересадка. Маша бегала по огромному вокзалу и всему удивлялась. Вскоре пришел отец, он принес сразу семь буханок белого хлеба. Маша и все дети были просто поражены: такого количества хлеба, да еще пшеничного, они в жизни не видели.
– Откуда это? – испуганно и одновременно обрадованно спросила мать.
– Ты не поверишь, Фрося, тут хлеб продается без всякой нормы, бери сколько хочешь. Я только за угол от вокзала прошел метров двести, а там магазин – и никакой очереди, просто диво.
Мама всем отрезала по большому куску белого хрустящего хлеба…
«Боже мой, – вспоминала Мария Ивановна, – ничего в жизни я вкуснее этого хлеба не ела. Торты и пирожные, любые праздничные сладости не идут ни в какое сравнение с этим хлебом, съеденным в Москве в 1937 году».
Лежать надоело. Она, охая и кряхтя, встала с постели и, накинув халат, пошла на кухню. Там, не включая свет, села к столу, предварительно раздвинув на окнах занавески. Яркая луна осветила кухню бледно-голубым мертвящим светом.
Мария Ивановна сидела, подперев рукой подбородок, предаваясь своим невеселым думам. Шлепая босыми ногами, прошла в туалет дочь. Выходя из туалета, нечаянно перепутала выключатели и зажгла свет на кухне. Увидев сидящую за столом мать, вздрогнула:
– Фу, мама, как ты меня напугала! Чего ты здесь сидишь среди ночи?
– Не спится мне, доченька.
– Ну, не спится – сиди, а зачем в темноте-то? Включи свет, чего-нибудь почитай. Чего экономить-то?
Когда она ушла, Мария Ивановна встала и выключила лампочку. «Умная больно. Чего экономить! А то, что за все коммунальные услуги я со своей пенсии плачу, этого даже не замечают. И какая же я после этого нахлебница? Зять год уже как случайными заработками промышляет. Да и когда работал на заводе, все с моей пенсии тянули, то на это, то на то. На смерть себе немного отложила, так и к этим деньгам подбираются. Третьего дня Клавка прямо под нос сунула порванные ботинки. Вот, мол, полюбуйся, в чем у тебя внук ходит. Что же делать? Полезла в свои «гробовые», справила Ваське обувку. Зять который уже день намекает, что нужны деньги на починку машины. Пыталась отмалчиваться, но тут дочка вспылила: «Ты что же, мама, думаешь, не похороним тебя? Не бойся, здесь лежать не оставим». Очень уж в последнее время грубо стала разговаривать Клава со мной. Да и внук тоже хорош, даже спасибо бабушке за ботинки не сказал. Придет из школы, включит свою музыку на полную катушку, хоть из дома беги. Когда был жив муж, так не обращались. Ах, Федя, как мне тебя сейчас не хватает, если бы ты только знал! Жили с тобой, и я тебя почти не замечала, такой ты у меня был тихоня. А как умер, тогда и поняла, что ты для меня значил в жизни».
Когда Маша окончила в 1940 году школу, жили они с родителями уже в Мурманске. Отец работал в порту. А мама нигде не работала, болела. Умирала она в ясный, теплый майский день, на Пасхальной неделе. Умирала тихо и спокойно, по-крестьянски. До последней минуты держала в руках большую рабочую руку отца. Перед самой смертью прошептала:
– Новую хозяйку в дом не приводи. У тебя дочка уже взрослая, она по дому справится.
После смерти матери отец как-то сразу осунулся, постарел, стал еще молчаливее. После объявления войны в июне 1941 года отправился в военкомат. Пришел прощаться с детьми уже в военной форме. Маша к этому времени окончила первый курс педагогического института. Учебу пришлось отложить, она теперь была единственной кормилицей для младших.
Город стал чуть ли не с первых дней войны прифронтовым. Было страшно от налетов вражеской авиации и постоянной угрозы штурма фашистов с моря. Работала на судоремонтном заводе, тут и познакомилась с Федором. На фронт его не взяли – бронь специалиста по электросистемам подводных лодок. Впервые увидела его в заводском клубе. Девчонки танцевали с морскими офицерами, она тоже ждала, что кто-то пригласит ее. Подошел гражданский, смущаясь и краснея, пригласил на танец. Правда, танцевать толком не мог, несколько раз наступил Маше на ногу. Когда на второй танец ее пригласил военный моряк, она была очень рада тому, что избавилась от этого увальня. Но, кружась в вальсе, замечала на себе его восторженный взгляд. По окончании вечера этот парень, назвавшийся Федей, попросил разрешения проводить ее до дома. Потом стал частенько захаживать в гости. Придет, принесет гостинец – сахар или консервы, сядет и сидит, слова из него не вытянешь. В конце концов Мария привыкла к нему, как к другу, и даже, если долго не приходил, ей словно чего-то не хватало.
Когда окончилась война, в день капитуляции Германии Федор прибежал к ней взволнованный. Поздравил с Победой и, чмокнув ее в щеку, тут же покраснел, как рак. Немного постоял, переминаясь с ноги на ногу. Потом, набравшись храбрости, в отчаянии выпалил: «Я тебя люблю, выходи за меня замуж» – и, не дожидаясь ответа, убежал. Так что непонятно было, бежать ли за ним вдогонку, чтобы согласиться, или ждать нового объяснения.
Парней после войны был большой дефицит, так что выбора особого и не было. Да и подруги посоветовали не упускать, а то, мол, и сами отобьем.
После женитьбы Федор уговорил ее окончить пединститут. Вскоре с фронта вернулся отец, ему зять очень понравился, и они быстро подружились. В семье всем руководила и верховодила она, Мария Ивановна. Муж ей ни в чем не перечил и безропотно подчинялся.
Только один раз в жизни он сказал ей «нет». Она тогда была уже завучем в школе, а в спальне у них муж повесил икону. Мария Ивановна беспокоилась, что придут в дом ее коллеги, увидят икону и подумают, что она, грамотный человек, советский педагог, и верит в Бога. Засмеют, да и карьере это может навредить. Но когда она хотела унести икону из дома, муж сказал свое твердое слово: «Нет, Маша, эта икона – благословение матери, и я ее никуда не отдам». По интонации она поняла, что муж, которого она считала безвольной тряпкой, сейчас в своем решении действительно неколебим, и отступила.
Погрузившись в свои воспоминания, Мария Ивановна не заметила, как рассвело. Скоро надо будить внука в школу. Она снова пришла в спальню, открыла сундучок и достала икону. Долго рассматривала ее. На иконе было изображение Девы Марии с Младенцем на руках. Хотела опять убрать ее в сундучок, но в последний момент передумала и поставила на тумбочку у своей кровати.
Проводив внука в школу, Мария Ивановна помыла посуду и только решила прилечь на кушетку немного отдохнуть, как в квартире над ними раздались крики и ругань. Там жила ее подруга Вера Семеновна, бывшая учительница химии и биологии. Мария Ивановна уже привыкла к частым скандалам на верхнем этаже. Вера Семеновна жила со своей разведенной дочерью Татьяной и двумя внучками. В последнее время конфликты между ними участились. Взаимная неприязнь матери и дочери росла в геометрической прогрессии. «У Веры Семеновны, конечно, характер резкий, прямолинейный, но это же не повод грубо обращаться со своей матерью», – подумала Мария Ивановна и решила подняться, чтобы пристыдить Татьяну, Верину дочку. Когда уже подходила к двери, то звуки ей показались странными, как будто кто-то хрипел и стонал. Дверь открыла Татьяна и сразу с порога закричала:
– Идите, Мария Ивановна, полюбуйтесь на свою подругу!
Мария Ивановна зашла в комнату, и перед ней предстала страшная картина: Вера Семеновна в ночной сорочке, с растрепанными седыми волосами ползала по полу на коленях, ее рвало, и она при этом еще пыталась собирать свою рвоту половой тряпкой. Когда в комнату зашла Мария Ивановна, Вера Семеновна повернула к ней свое заплаканное, искаженное болью лицо и что-то хотела сказать, но ее снова начало рвать, уже с кровью.
– Таня, что происходит? Что с Верой Семеновной? – испуганно проговорила Мария Ивановна.
– Что? Что происходит? – закричала Татьяна. – Хотела бы я сама знать, зачем эта ненормальная выпила бутылку уксуса. А я-то здесь при чем, что, я теперь в этом виновата?
– «Скорую» вызвали? Надо же «скорую», – совсем растерялась Мария Ивановна.
– Что же, думаете, мы какие-то изверги? Дочка моя к соседям побежала звонить, у нас телефон за неуплату отключен.
– Так почему же мать у вас на полу?
– Решила убрать за собой, она же у нас всегда этакая чистюля была.
– Бессовестная, да как ты смеешь? У тебя же мать умирает! – гневно закричала Мария Ивановна.
– Все умрем, – зло ответила Татьяна, – одни раньше, другие позже. А то, что мать своей собственной дочери жизнь сломала, это как? Не она ли развела меня с мужем? Да чего я, собственно, от нее видела в этой жизни, кроме попреков?
Но Мария Ивановна уже не слушала Татьяну, а пыталась помочь подняться Вере Семеновне. В это время приехала «скорая» и увезла страдалицу в больницу.
На следующий день с утра Мария Ивановна поехала проведать подругу. Врач сказал, что спасти Веру Семеновну не удастся, сожжено почти две трети пищевода и скоро она умрет.
Мария Ивановна сидела у постели больной. Та разговаривать почти не могла, но все же с трудом зашептала:
– Маша, я этот уксус выпила, потому что мне жить больше не хотелось. – Она немного помолчала, потом опять зашептала: – Жить-то мне не хотелось, но и помирать теперь страшно. Маша, меня не оставляет чувство, будто мне эту бутылку кто-то в руку сунул и сказал: «Пей!»
– Господи, что ты говоришь, неужели Таня тебе уксус дала? – тоже перешла на шепот Мария Ивановна.
– Что ты, Маша, как можно так подумать! Она же мне дочка. Несчастная она у меня, жалко мне ее, хотя и не могла ее выходки сносить, но все равно жалко. Тот, кто мне уксус подсунул, не человек, он во всем черном. Вон он сидит, на кровати, там, в углу.
Мария Ивановна оглянулась на кровать – она была пуста. «Господи, – подумала она, – неужели Вера сошла с ума?»
– Вера, ты о ком говоришь? Никого там нет, ни в черном, ни в белом.
– Ты, Маша, наверное, думаешь, что я сошла с ума? Нет, я ведь скоро умру, у меня сейчас голова яснее ясного. Жизнь у нас, Маша, какая-то неправильная. Весь свой век атеистами прожили, Бога забыли, а эти нас не забыли. – Она снова покосилась на кровать в углу. – Они все время с нами рядом были. Я ведь, Маша, в юности иконы наши семейные снесла на костер комсомольский, безбожный, и плясала вокруг того костра вместе со всеми. Пляшу, якобы радость выражаю, а у самой сердце щемит и тоскует, а я еще сильнее пляшу и хохочу, чтоб сердце свое не слышать. Всю жизнь этот костер мне душу жжет. Я теперь бы, Маша, веришь ли, голыми руками в огонь полезла, чтобы эти иконы достать. Так ведь этот, в черном, не даст, – показала она снова глазами на пустую кровать.
Марии Ивановне стало не по себе. Стало страшно. Она еще раз оглянулась на кровать – никого там не было, но ощущение присутствия кого-то передалось и ей.
– Может, тебе, Вера, икону принести? От моего Федора осталась.
– Неси, если успеешь, – заплакала Вера Семеновна.
Когда Мария Ивановна встала и уже хотела уйти, подруга попросила ее взглядом наклониться к ней и, когда та наклонилась, прошептала:
– Если не дождусь Таню, то ты передай, что я прошу прощения за то, что не так воспитала ее, а потом еще и сама на нее за это обижалась.
Мария Ивановна вышла из больницы в смятенных чувствах, расстроенная, и заковыляла к остановке. Села в трамвай, но, проехав несколько остановок, увидев в окошко храм, сошла. Зайдя в церковь, заробев, остановилась, не зная, что дальше делать. Службы уже не было. Несколько женщин намывали полы. Она подошла к одной из них:
– Здравствуйте, извините, пожалуйста, а можно ли священника в больницу позвать к умирающей?
– Конечно, можно, милая. Сейчас батюшку Димитрия приглашу, и вы с ним поговорите.
Мария Ивановна стояла в храме и смотрела на икону Божией Матери. «Как жаль, что я не знаю никаких молитв. А ведь в детстве учила с бабушкой какую-то молитву Богородице. Теперь уже не помню. Господи, ведь сама бабушкой стала, но ни своих детей, ни внуков молитвам не научила. Помру, и помолиться за меня некому будет», – с тоской подумала Мария Ивановна.
Неожиданно рядом с собой она услышала шутливую присказку, которую когда-то сама любила повторять своим ученикам в школе на уроках геометрии: «Биссектриса – это крыса, та, что шарит по углам, делит угол пополам».
Мария Ивановна, вздрогнув от неожиданности и удивления, повернулась и увидела того, кто это сказал. Но от этого ей стало не легче. Перед ней стоял высокий бородатый священник и улыбался. «Господи, неужели я тоже схожу с ума?» – в смятении подумала Мария Ивановна.
– Ну, Мария Ивановна, я вижу, вы меня не узнаете, а я вас сразу узнал.
– Нет, не узнаю, – растерянно сказала Мария Ивановна.
– Это потому, что в школе я был без бороды и рясы. Я ваш бывший не очень прилежный ученик Тарасов.
– Господи, Дима, – всплеснула руками Мария Ивановна.
– Тише, Мария Ивановна, а то услышат и не поймут, я ведь теперь отец Димитрий. Лучше расскажите, что у вас стряслось, а уж потом поговорим обо всем остальном.
Но Мария Ивановна вместо того, чтобы говорить, расплакалась, уткнувшись в рясу отца Димитрия, сквозь слезы только повторяла: «Дима, Дима, как я рада, что это ты».
– Ну не надо плакать, Мария Ивановна, – успокаивал ее отец Димитрий, поглаживая по голове, как маленькую девочку, седенькую, хрупкую старушку, когда-то грозного завуча средней школы номер 37.
Наконец-то Мария Ивановна успокоилась:
– Дима, то есть, простите, отец Димитрий, вы помните вашу бывшую учительницу биологии Веру Семеновну?
– Как же я могу ее забыть, она со мной атеистическую работу проводила как с идеологически отсталым элементом, – засмеялся отец Димитрий. – А что с ней?
– Она в больнице умирает, я думаю, к ней надо съездить.
– От чего она умирает? – сразу посерьезнел отец Димитрий.
– Она выпила уксус.
– Тогда, Мария Ивановна, поспешим, если она помрет без покаяния, ее как самоубийцу нельзя будет даже отпевать.
Отец Димитрий сходил в алтарь, взял там портфель и провел Марию Ивановну к своему автомобилю. Когда они приехали в больницу, около кровати Веры Семеновны сидела ее дочь и плакала. У Марии Ивановны екнуло сердце: «Неужели Вера умерла?» Но нет, та оказалась еще жива. Увидев священника, она с благодарностью посмотрела на Марию Ивановну и прошептала:
– Спасибо, Машенька, спасибо.
Отец Димитрий попросил всех выйти и остался наедине с Верой Семеновной. Когда они снова вошли в палату, Мария Ивановна не узнала свою подругу. Черты лица ее разгладились, а глаза, наполненные слезами, смотрели спокойно, как-то отрешенно от суеты этого мира. Поманив Марию Ивановну к себе, она шепнула ей:
– Этот черный тоже встал и ушел вслед за вами, а теперь не возвратился.
Мария Ивановна с отцом Димитрием пошли на выход из больницы, а Татьяна осталась с умирающей матерью. Но, когда они уже шли по коридору, Татьяна догнала их и, обняв Марию Ивановну за плечи, сказала:
– Спасибо, тетя Маша, за маму. Я бы этого себе никогда не простила. Ну я пойду, посижу с ней, не ругаясь хотя бы последние минуты, как когда-то в детстве.
Отец Димитрий довез Марию Ивановну до дома. По дороге она спросила его:
– Почему мы, которые учили и воспитывали других детей, со своими не можем найти общего языка? Почему они бывают такие злые?
– Я вам, Мария Ивановна, скажу банальную вещь, но, на мой взгляд, верную. Ваше поколение обокрало детей, отняв у них Бога, а теперь вырастают обкраденные внуки, и они, сами того не ведая, мстят своим родителям за свое безбожное детство, за убиенных во чреве своих братьев и сестер, которых им так не хватает в жизни.
– Но ведь мы не были такими в детстве, хотя тоже практически выросли без Бога.
– Нет, вашему поколению повезло больше, Мария Ивановна. Над Вашими люльками матери и бабушки еще пели молитвы.
– Да, наверное, ты прав, Дима. Я все пытаюсь вспомнить молитву Богородице, которую когда-то учила с бабушкой, и не могу.
– Наверное, эта молитва звучала так, – и отец Димитрий запел: – Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою…
И тут вдруг Мария Ивановна все вспомнила. И уже рядом с отцом Димитрием сидела не старушка, а пробудившаяся от долгого сна девочка Маша из далеких голодных тридцатых годов. Эта маленькая девочка подхватила пение молитвы: «Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших».
Мария Ивановна радостно рассмеялась и начала петь «Богородицу» сначала. Отец Димитрий стал подпевать, они пропели ее всю и начали в третий раз.
В это время из школы возвращался Василий, который, к своему великому удивлению, увидел, как в «Жигулях» напротив их подъезда его бабушка сидит с бородатым священником и поет молитву. Бабушка его не заметила, а он разглядел ее лицо: оно светилось счастьем и покоем.
«Какая у меня молодая и красивая бабушка», – подумал Вася.
Декабрь 2003. Самара
Оборотень
Святочный рассказ
В монастырской трапезной сидят двое иноков и, не торопясь, едят распаренную пшеницу с изюмом и медом, называемую сочивом, потому как сегодня сочельник. Первый инок – иеродиакон Петр, двадцати пяти лет, высокий и дородный телом. Второй – восемнадцатилетний, небольшого роста и худой послушник Христофор. Монастырская трапезная – это, конечно, очень громко сказано для комнатки в двадцать квадратных метров, с мебелью из старого стола, покрытого дырявой клеенкой, да пары грубо сколоченных самодельных лавок. Едят при свече, электричества в монастыре нет. Электричество было, когда здесь находилась колония для несовершеннолетних, но потом все порастащили. Провода со столбов бомжи сняли и сдали в пункт приема цветных металлов. Теперь попробуй восстанови. Во вновь переданный монастырь владыка направил троих насельников (а откуда возьмешь больше?) – иеромонаха Савватия, тридцати двух лет, которого назначил наместником, и двух уже упомянутых Петра и Христофора. Сам наместник уехал еще вчера к владыке на прием, но обещал в сочельник к вечеру вернуться, чтобы ночью отслужить рождественскую службу. Послушник Христофор весь извелся, ожидая вечерней трапезы. Отсутствием аппетита он не страдал, ел за двоих. Иеродиакон Петр с завистью подтрунивал над Христофором:
– Ну ты, брат, и горазд жрать, и куда только лезет. Да не в коня корм, вон какой худой.
– Что бы ты, Петр, понимал, это у меня обмен веществ хороший, а ты поешь – и на боковую, вот жир у тебя и откладывается.
Петр, не обижаясь, отшучивался:
– За простоту Бог дает полноту. Да если бы ты историю Отечества изучал, то знал бы, что на Руси считалось исстари: кто после обеда не спит, тот не православный.
– Ну-ну, православия в тебе хоть отбавляй, прямо сдоба ортодоксального замеса, – язвил Христофор.
В сочельник Петр в отсутствие наместника исполнился большой важности. И после утреннего правила сообщил, что они есть не будут до первой звезды. Христофор, ожидая появления звезды, через каждый час выходил из кельи и таращился на небо в надежде увидеть желанный сигнал к трапезе. В пять вечера сумерки едва спустились, он, заметив что-то блестящее в небе, бурей ворвался в келью Петра, где тот мирно почивал, памятуя о предстоящей ночной службе, и вытащил полусонного на крыльцо. Петр не сразу понял, что от него хотят. Потом долго тер глаза и пялился в небо.
– Ну, где твоя звезда?
– Вон двигается, – волновался Христофор.
– Как двигается? – недоумевал Петр.
– Да вон, из-за леса в сторону реки.
Наконец Петр увидел и захохотал:
– Ну, дурья твоя голова, звезды если двигаются, то только когда падают, а это огни самолета.
Но, посмотрев на расстроенного Христофора, примирительно добавил:
– Пойдем накрывать на стол, звезды через полчаса будут видны, беги к ограде, принеси в трапезную охапку сена, – распорядился он.
– Это еще зачем?
– Будем все по старому обычаю совершать.
Христофор принес сено, Петр снял клеенку со стола и рассыпал на нем сено, разровнял и застелил снова клеенкой. Поставили на стол хлеб, кружки, компот из сухофруктов и горшок с сочивом. Пропели рождественский тропарь. Взяв ложку, Христофор только собрался трапезничать, как Петр воскликнул:
– Погоди – еще не все.
Схватил горшок и направился к выходу. Христофор, как был с ложкой в руках, устремился за ним:
– Ты чего, отец Петр, с крыши съехал?
– Не съехал, только надо все по-старинному, три раза обойти вокруг избы. – И, запев тропарь Рождества, пошел, как на крестный ход, вокруг трапезной.
Христофору ничего не оставалось, как последовать за ним, подтягивая его басу своим тенором «Рождество Твое, Христе Боже наш…». Когда после третьего круга они возвращались в трапезную, Петр вдруг обернулся, выхватил ложку у Христофора и, зачерпнув три раза в горшке, швырнул во двор сочиво.
– Ну, ты совсем спятил.
Но Петр, не обращая на него внимания, распахнул дверь, театральным жестом указав на вход, обратился к кому-то невидимому в сумерках вечера:
– Ну, заходи, Мороз Иванович, угостись кутьей, да не нападай весной: на жито, пшеницу и всякую пашицу, не губи пшеничного уроженья, тогда и на следующий год будет для тебя угощенье.
– Господи, язычество какое-то, – совсем ошарашенный, бормотал Христофор.
Петр на высоко поднятых руках торжественно занес горшок с кутьей и брякнул его посреди стола:
– Вот теперь можно есть.
Христофор, опасливо поглядывая на Петра – не выкинет ли еще какого фортеля, – стал уплетать сочиво, запивая его взваром из сухофруктов. Когда голод был утолен, ложки стали реже нырять в горшок, да и ныряя, не забирали все подряд, что попало, а выискивали изюм да чернослив.
– А для чего ты три ложки кутьи во двор выбросил, птиц покормить? – полюбопытствовал Христофор.
– Раньше крестьяне делали это для угощенья духов.
– Духов, ха-ха-ха! – развеселился Христофор. – Ну ладно, они народ темный были, а ты, филолог недоученный, знать должен, что бестелесные духи в земной пище не нуждаются.
– Темный, говоришь… – как-то задумчиво произнес Петр, нисколько не обидевшись на «недоученного филолога»: он действительно ушел с четвертого курса филфака пединститута. – А вот не скажи, мне так думается, что, наоборот, мы – народ темный. То в атеизме блуждали, то, уверовав в Бога, воздвигли умственную систему между духовным и материальным, как будто это параллельные миры, не касающиеся друг друга. У предков наших все по-другому было: и мир духовный был не где-то запредельно, а рядом, в избе, где икона была не отвлеченным «умозрением в красках», а живым присутствием Божества: в хлеву, в лесу, в болоте, в поле – все одухотворялось духами. Они чувствовали ангельский мир рядом, как своих друзей, или недругов – падших ангелов.
Петр встал и, подойдя к печке, пошуровал в ней кочергой, подкинул несколько поленьев, огонь весело затрещал и загудел в трубе, радуясь новой для себя пище. Христофор сам закончил лишь девять классов, да и то с трудом – усидчивости не было, а вот Петра в долгие зимние вечера послушать любил, ох как любил. Но знал, чтобы разговорить Петра, надо было задеть его за живое, так сказать, завести. Он понял, что завел его с полуоборота и теперь уже приготовился слушать, не перебивая, облокотившись локтями на стол, положив на ладони подбородок, прямо как кот, закрыв глаза от удовольствия. Петр, не торопясь, расхаживая по трапезной, как профессор по студенческой аудитории, продолжал:
– То, что наши православные предки были намного богаче нас – в духовном, конечно, плане, – мне открылось враз через замечательного русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева. Наша критика охотно давала ему эпитет «страждущего атеиста», поскольку он, имея глубокие религиозные запросы и не находя им удовлетворения в своем атеистическом мировоззрении, всю жизнь переживал мучительный разлад между мышлением и чувством, между интеллектуальными и религиозными запросами. Причиной этому была суровая честность его души, готовой лучше безнадежно страдать, нежели поддаться, как он думал, добровольному ослеплению чувства. Кстати, таким же «страдающим атеистом», по моему мнению, был и Антон Павлович Чехов. Душа его рвалась ко Христу, это видно из его произведений, а разум врача не мог преодолеть псевдонаучного отрицания бытия Божия.
Петр подошел к столу и отхлебнул из кружки компота. Христофор, почувствовав, что Петр уходит от темы и развивает другую, решил вернуть его «на грешную землю».
– Ну, так что там тебе открылось через Тургенева?
Петр уже хотел приводить другие примеры о «страдающих атеистах», но, услышав вопрос, как бы очнувшись, произнес:
– Открылось… а что мне открылось? Ах да, так вот, направили меня на практику в школу, провести урок русской литературы. Сижу в классе, читаю замечательное произведение Тургенева «Записки охотника», тот рассказ, где ребята в ночном про водяных, леших да упырей разговаривают. Так увлекся чтением, как будто я сам рядом у костра с ними сижу, на их чистые светлые лица гляжу, такими они мне показались прекрасными, эти дети. Глянул в класс, а там пусто, то есть в глазах пусто, только лица, искаженные гримасами да ужимками, и жвачки жуют, все как один, да на часы поглядывают, когда урок кончится. Озоровать открыто боятся, не меня, конечно, а завуча, на задней парте восседающего. Так мне тоскливо стало, так потянуло в тот мир Тургенева, Достоевского, Гоголя, Чехова – встал я посреди урока и вышел, чтобы уже никогда не вернуться ни в эту школу, ни в свой пединститут.
– Куда же ты пошел? – заинтересованно спросил Христофор.
Петр остановился:
– Спрашиваешь, куда пошел? – Он вытянул правую руку вперед.
«Ну прямо совсем как вождь мирового пролетариата», – подумал про себя Христофор и, не сдерживаясь, фыркнул смешком.
Но Петр, не обращая на него внимания, медленно, с выражением начал:
– «Тоска по небесной родине напала на меня и гнала через леса и ущелья, по самым головокружительным тропинкам диалектики… Да, я пошел на мировую с Создателем, как и с созданием, к величайшей досаде моих просвещенных друзей, которые упрекали меня в этом отступничестве, в возвращении назад, к старым суевериям, как им было угодно окрестить мое возвращение к Богу»[4]4
Генрих Гейне. «Романсеро».
[Закрыть].
Петр поклонился и сел к столу.
– Браво, браво, – зааплодировал Христофор, – как ты умеешь красиво сказать.
– Это, к сожалению, не я, а великий немецкий поэт Генрих Гейне сказал.
– Надо же, как запомнил, я ни за что не смог бы.
– Я смог потому, что в свое время эти строки потрясли меня до глубины души. Ты знаешь, я пришел к выводу, что надо верить в простоте сердца, как наши прабабушки верили.
– Да уж тут как не поверишь, коли собственными глазами видел, такое не забудется, – задумчиво сказал Христофор как бы самому себе.
– Чего это ты там видел?
– А ты в оборотней веришь?
– Да как тебе сказать, не особенно, но мысль такую допускаю.
– А я вообще в них не верил, да две недели назад, после вечерней молитвы, выглядываю в окно, смотрю: кто-то ходит, пригляделся, а это бомж Федька, которого наместник Чернокнижником прозвал за то, что он хвастал, что черную магию изучал, а как напьется, угрожает порчу на нас навести. Так вот, гляжу – ходит он, ходит, потом в сарай зашел, там какой-то шум, рычание и через несколько минут волк выбегает, здоровый, матерый такой, и побег в сторону деревни, а наутро телка у тети Фроси исчезла. Заглянул я в сарай днем да обнаружил там свежую обглоданную кость. Пошел к наместнику, все рассказал про оборотня, а он смеется, говорит: «Чернокнижник собаку с лежанки согнал, вот ты принял ее за волка, а телку он, наверное, с дружками своими украл, да где-нибудь в лесу разделали и едят потихоньку». Прямо какой-то Фома неверующий этот наместник, я ему говорю: «Оборотень это, что я, волка от собаки отличить не смогу?» А он мне говорит: «Ты и волка с собакой перепутаешь, и корову с лосем». Как будто я биологию в школе не учил, на картинке волк изображен, точь-в-точь как я видел.
– Да-а, – задумчиво протянул Петр, – я этого Чернокнижника сегодня видел, когда за елкой в лес ходил. Кстати, давай елку украшать, приедет отец наместник, а у нас елка стоит украшенная. Что-то до сих пор его нет, уже девять часов, последний автобус из города давно уже пришел. Ну да, может быть, на попутках доедет.
Елку из сеней занесли в трапезную и установили в ведро с песком. Сразу запахло душистой хвоей и смолой. В душах насельников затеплилась тихая предпраздничная радость.
– Чем же мы будем ее украшать? – поинтересовался Христофор.
– А как в старину. Ты убирай со стола, а я схожу в келью, возьму материал для украшения.
Через пять минут вернулся Петр и вывалил на стол из большой сумки листы цветной бумаги, золотистую обертку от шоколадных плиток и конфет и много другой всякой всячины. Они вооружились ножницами, клеем, ниткой с иголкой, и стали украшать елку гирляндами из цветной бумаги, шишками, обернутыми золотистой фольгой. Особенно хорошо у Петра получались ангелочки из цветной и золотистой бумаги.
– Ты где так ловко научился? – поинтересовался Христофор.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.