Текст книги "Лжецаревич"
Автор книги: Николай Алексеев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
IV. На волосок от смерти
Биться Григорию против двоих было нелегко. Он отбивал своей саблей удары, отклонялся то в одну, то в другую сторону от вражеских клинков. Теперь настала его очередь отступать. Стефан давно уже выбрался из зарослей, и, наоборот, Григорий был загнан своими противниками в кусты. Он чувствовал, что еще немного – и ему не устоять: биться с двумя такими бойцами становилось не под силу. Поэтому он вздохнул с облегчением, когда пан Феликс пробурчал:
– Стефан! Я один справлюсь. Поди, бейся с другим…
«Слава Богу! С одним-то я еще потягаюся!» – радостно подумал Григорий, скрещивая свою саблю с оружием противника, когда Стефан, повинуясь панскому приказу, отъехал.
Однако и с одним паном Гоноровым нелегко было управиться. Пан не придерживался никаких, обычных правил, он рубил сплеча.
Здесь сила заменяла искусство. Кривая сабля его так и мелькала в воздухе. Григорию некогда было нападать – он едва успевал отбиваться. А пан все наступал. Его тяжелый, большой конь напирал грудью на сухопарого «степняка» и заставлял подаваться назад, все дальше и дальше в кусты.
Феликс не сводил своих стеклянных глаз с лица противника, и Григорий начинал как-то странно чувствовать себя под этим застывшим взглядом. Он нарочно старался не смотреть в глаза противника, но его словно толкал кто: «посмотри, да посмотри!», и он, нет-нет, да и взглядывал против воли. «Ну и глазища же у него! Что у сатаны!» – думал Григорий, недовольный тем, что эти безжизненные глаза мешали ему биться. Да, мешали. Сначала он этого не сознавал, только чувствовал некоторую неловкость; его рука как будто действовала медленнее, чем всегда; потом он начал испытывать такое чувство, словно на него надели путы и стягивают ему руки, заставляют странно неметь все тело. Но это не была усталость – это была скорее какая-то вялость, апатия; нечто подобное чувствует человек, когда его «морит» сон.
Григорий бодрился, но непонятное состояние все усиливалось. Уже несколько раз он едва не был зарублен противником, лишь с большим усилием ему удалось уклониться от смертельного удара. И вот настал момент, когда сабля пана блеснула, заносясь над головою Григория, а он сидел неподвижно, не пытаясь уклониться от удара, не поднимая своего оружия навстречу противнику, глядел прямо в глаза пана Феликса и думал: «Да что же это я? Ведь он меня сейчас зарубит!»
Смерть его, казалось, была неминуема.
В это время темная масса стала между бойцами и разделила их.
Сабля панская опустилась.
V. После битвы
– Боярин! Он тебе плечо зарубил?!
– Ничего, пустое. Хорошо, что ты цел остался – близко было…
– Что и говорить! Совсем на краю могилы стоял. И что со мной сталось, понять не могу! Словно одурел. Ведь знаю, что сейчас конец мне, а саблю поднять силы нет. Кабы не ты – шабаш. Спасибо тебе! Вот уж спасибо! Век не забуду. Дай-ка-сь, я тебе плечо перевяжу.
– После. Теперь к саням пойдем. Вишь, лошади совсем в кусты зашли да бьются: опрокинут сани, чего доброго, либо ускачут.
– Не уйдут кони. Успеется. Поверни-ка плечо поскорей. И-и, какая рана! Как ее не перевязать? Этак и кровью изойти можно… Мы ее сейчас затянем – рану-то…
И Григорий, достав из привешенного к седлу узелка с дорожными припасами «про случай» рубаху, изорвал ее в длинные полосы и начал умело перевязывать рану боярина, заставив Павла Степановича, как он ни отговаривался, скинуть ненадолго кафтан и, несмотря на мороз, обнажить плечо.
Как закончилось побоище и каким образом Григорий остался живым и невредимым, а Белый-Туренин получил тяжелую рану? Для того, чтобы объяснить это, надо вернуться ко времени боя.
Когда Стефан, по приказанию своего пана, предоставил ему одному биться с Григорием, он, немного переведя дух, так как устал за время поединка немало, направился туда, где находился Павел Степанович. Боярин бился с прежним хладнокровием; появление нового лица в числе противников его не испугало. Он старательно отбивал удары, не забывал наносить их сам и в то же время поглядывал в ту сторону, где бился Григорий.
Боярин вскоре заметил, что тому, кажется, приходится плохо. Понемногу он стал подвигаться поближе к Григорию. Вглядевшись в лицо своего дорожного спутника, он увидел в нем странную перемену. Григорий казался бледным, как мертвец, и с видимым усилием действовал саблей.
«Ранен!» – подумал боярин и уже решительнее двинулся к нему на выручку.
Желая выбраться из круга противников, он стал наносить удары быстрее прежнего. Стефан попробовал преградить ему путь и с пораженной правой рукой и грудью свалился с седла.
Павел Степанович поспел на помощь товарищу в ту самую минуту, когда сабля пана Феликса уже занеслась над головой Григория. Белый-Туренин, не раздумывая, заслонил собою своего спутника, и пан Гоноровый рассек ему плечо. Пострадало левое плечо, а потому это не могло помешать продолжению боя, и боярин не думал отступать. Побоище прекратил сам пан Феликс. Биться с двумя сразу он не имел охоты. Слагать свою голову из-за неудачной попытки захватить в свои руки соперника по любви к прекрасной панне не входило в его расчеты. Он еще хотел пожить, и пожить хорошо.
– На коней! – крикнул он.
Его голос прозвучал, как труба. Мигом все его ратники, даже и тот, который до сих пор держал под уздцы троечных лошадей, растерянно смотря на происходившую свалку, вскочили в седла. Захватили с собою и раненых, в числе которых был и Стефан.
– К дому! – приказал Гоноровый, и весь отряд полным карьером умчался от места битвы.
– А ты, братец, умеешь перевязывать раны. Где это ты наловчился? – сказал Павел Степанович, когда Григорий заканчивал перевязку.
– Чего я не умею! – усмехаясь, ответил тот. – А наловчился я в Запорожье.
– Разве ты – казак?
– Был им. Кем я не был? Я и саблей махать не дурак, я и пером строчить мастак.
– Вот как! Сподобил, знать, тебя Бог.
– Да не только русскую, я и польскую грамоту знаю. И латынь учил… Ну вот, боярин, и готово! Теперь пойдем к саням, посмотрим, что там за народ.
Мальчик по-прежнему сидел, наклонясь над трупом старика. Когда Белый-Туренин и Григорий приблизились, он мельком взглянул на них, но не сказал ни слова и продолжал прикладывать тряпку к ране старика, хотя кровь уже перестала течь. Молодой человек, на которого было произведено нападение, лежал поперек саней, так что голова и ноги его свешивались по одну и по другую сторону. Он не шевелился. Григорий приложил ухо к его груди.
– Жив. Сердце бьется. Да я и знал, что он жив: слышал я, как тот кричал, чтоб дубинкой ошеломили этого молодчика. Ошеломили, а не убивали. Стало быть, его только легонько пристукнули. Давай-ка-сь снегом его оттирать, – сказал Григорий и, взяв ком снега, начал тереть им виски молодого человека.
Павел Степанович помогал ему. Однако их старания не увенчались успехом.
Молодой человек стал дышать глубже и ровнее, но в себя не приходил.
– Делать нечего, придется так везти. Авось, очнется. Надо ехать… Паренек, а паренек! – обратился Григорий к мальчику.
Тот уставился на него.
– Откуда вы и куда ехали?
Мальчик не отвечал.
– Али у тебя языка нет?
– Тятьку убили! – пробормотал парень.
– Что ж делать! Божья, знать, воля. Теперь, тоскуй не тоскуй – не поможешь. Скажи лучше, куда ехали, да как твоего пана звать?
– Звать Максимом Сергеичем… Из Гнорова мы…
– Так. А куда путь держали?
– К невесте его. В Черный Брод.
– Далеко отсюда?
– Тут за лесом. Близко.
– Боярин, садись в сани! Коней своих привяжем позади. Довезем Максима Сергеевича до его невесты.
– Тятьку, тятьку возьмите! – не своим голосом крикнул парень.
– Возьмем, не бросим при дороге… Эхма, мои лошадушки!
Григорий взял возжи в руки, тряхнул ими, и тройка понеслась.
– Знаешь, боярин, ты останься в Черном Броде.
– Зачем?
– С такою раною тебе покой да уход нужен.
– А ты не останешься?
– Нет. Я и ночевать в панском доме не буду.
– Что так?
– Так, не с руки.
– Далеко ты едешь?
– Сам не знаю. Еду туда, где пошумней, полюдней, где людей ратных побольше.
– Зачем это тебе?
– Эх, друг! Есть у меня думушка, да не пришла пора открывать ее! Жизни сердце мое просит такой, чтоб дух захватывало! Или даром я учился? Или мозгов у меня мало, что должен в серости век свой коротать? Нет, товарищ! Не таковский я! Мне бы царством править, мне бы полки водить, а не так вот, в черном теле пребывать. И буду полки водить, буду!
Продрогшие кони, пугаемые завыванием волков, неслись с быстротой ветра. Лес все больше редел. Еще немного, и глазам путников представилась уходившая вдаль снежная, облитая лунным светом равнина.
Григорий встал и хлестнул по лошадям. Кони наддали. Снежные хлопья из-под копыт били в лицо едущим.
Григорий стоял и помахивал вожжами. Глубокая дума виднелась на его некрасивом лице. Грудь неровно поднималась. Павел Степанович смотрел на него и думал:
«Ну, брат! Вон ты каков! Не ожидал!»
Черное пятно показалось вдали на белом фоне снега. Можно было неясно различить крыши изб и темную массу какого-то строения, стоявшего в стороне от изб.
– Черный Брод? – спросил Григорий парня. Тот молча кивнул головой.
– Усадьба? – опять спросил спутник боярина, указывая на темневшееся строение.
Парень снова кивнул головой.
Григорий остановил тройку и выпрыгнул из саней.
– Прощай, боярин!
– Ты куда же? Хоть бы доехал до деревни.
– Я полями наперерез скорее доберусь.
Григорий ловко вскочил на коня.
– Прощай, приятель, коли так. Свидимся ль? – проговорил Белый-Туренин.
– Свидимся! Верно свидимся, если живы будем. Только я тогда вряд ли буду простым Григорием.
– А кем же будешь?
– Кем? – усмехаясь, промолвил Григорий. – Быть может, царем! Ха-ха! Прощай!
– Прощай!
Боярин шевельнул вожжами. Тройка понеслась. Он глядел в ту сторону, где виднелась быстро уменьшающаяся фигура скачущего на своем «степняке» Григория.
«И хороший он парень, а мозги у него, кажись, немного не на месте», – думал Павел Степанович.
Его дорожный спутник казался уже темною точкою. Вот и точка пропала. Белый-Туренин оглянулся и посмотрел вперед. Большой панский дом, обнесенный изгородью, глядел на него рядами темных окон. В двух из них виднелся свет.
Тройка подъехала к воротам.
VI. Странный слуга
Ночь темна, но тепла. Уже с неделю, как погода размякла. Впрочем, и не диво – дело к весне идет, уже начало марта. Вон и ветер совсем не тот, что дул в середине зимы – теплый, будто ласковый. В зимнюю пору подуй ветер – в поле беда! Закурились бы все холмики и бугорки мелкою снежною пылью и понеслись бы белые тучи навстречу путнику, обвили бы, засыпали бы его, заставили бы его прижмуриться и уйти головой в высокий воротник овчинной шубы да прибавить шагу, чтобы поскорее выбраться на дорогу – не ровен час, разыграется метель, тогда – верная гибель среди снежных сугробов. Теперь не то – снег слежался, осел, покрылся тонкою ледяною корою; ветру не взвить над сугробами столбиков снежной пыли.
В поле тихо. Лишь изредка доносит ветер что-то похожее на отдаленный смех и говор, долетает тихое ржанье и фырканье коней. Услышит это шагающий по колено в снегу, одетый в рваную овчину крестьянин и посмотрит в ту сторону, откуда звук идет, и вздохнет глубоко, увидев вдали желтенькие, тусклые, едва видные огоньки в лачугах таких же, как он, бедняков-поселян и залитые светом окна дворца ясновельможного пана князя Адама Вишневецкого, живущего в своем Брагине с королевскою пышностью, и подумает:
«Опять пирует князь Адам… И что за житье панское! Все пиры да пиры… А у нашего брата коли хлеба без мякины есть вдосталь, так и то рад… Э-эх! И отчего так жизнь человеческую Бог состроил, что одному много, а другому ничего равнешенько?»
И почешет затылок мужичок, и еще раз вздохнет, и опять по-прежнему зашагает по глубокому снегу туда, где светит тусклый, но все же приветливый для него огонек в родимой избенке, где ждет его пара белоголовых чумазых ребятишек и вся высохшая от работы да голодухи баба.
Пируют паны, пируют и их челядинцы. Уселись они в кружки, человек по десяти в каждом и, то и дело опускают свои длинные усы в ковш холодного сладкого меда, который, пока пьешь, как будто и слабоват, а попробуй-ка встать, опорожнив добрую половину ковша – ноги не пойдут, тут же и растянешься на полу колода-колодой при громком смехе остальных, более выносливых «питухов».
Иные потягивают «вудку», есть и такие, которые пивом пенистым, хмельным балуются.
Шумно в челядне. Разноязычный говор – польский, литовский, русский – прерывается взрывами хохота, разухабистой песней… Жарко. Дверь входную открыли, и отраженные стенами звуки вылетают на двор и дальше, в снежное молчаливое поле, и затихают где-то там, в пространстве, далеко-далеко, быть может, у той звезды, которая проглянула сквозь облака с темного неба.
Но не все веселы в челядне. Вон в углу сидит рыжеволосый приземистый человек. Он задумчив и не вступает ни с кем в беседу, не улыбнется, не выпьет ни глотка меда или «вудки». На него не обращают внимания – привычна всем его задумчивость.
Не первый месяц уже живет Григорий в числе челядинцев князя Вишневецкого, а веселым никто его еще до сих пор не видел. Всегда дума какая-то лежит на лице. От пирушек, от забав хлопцев сторонится. Товарищи его недолюбливают, но открыто не высказывают нелюбья: сунься, покажи, он тебе живо рукой головушку с плеч снесет!
Недаром его любит князь Адам: Григорий первым бойцом считается среди всех княжеских челядинцев. Да не только считается, таков он и есть на деле. Наезд ли Вишневецкий делает на какого-нибудь недружного соседа, едет ли на звериную ловлю – Григорий впереди всех. Тогда он весел. Шапка с алым верхом лихо на бок сдвинута, так что кисть золотая, которая к верху шапки прикреплена, до самого плеча свешивается; гикает он, посвистывает, улыбка во все лицо. А вернутся домой – опять сумрачен.
Порой и на него, впрочем, найдет полоса разговорная, оживится он, заговорит. Говорить он мастер! Заслушаешься. Да ему есть что и порассказать: видал всякое, хоть и молод. Начнет рассказывать про набеги казацкие, про битвы с татарвою да с турками, а то – о мирном житье-бытье московском, об обычаях тамошних. Часто о царях говорит, особенно об Иване Грозном, о Феодоре. Начнет о Феодоре – непременно вспомянет про смерть Димитрия-царевича и вздохнет всегда при этом так глубоко-глубоко, посетует, что пресекся царский корень… И у самого слезы в очах, и голос дрожит.
Дивились этому все немало: этакий молодец храбрый и вдруг слезы роняет, будто баба! А он примолкнет, иной раз на полуслове речь оборвав, отойдет в сторонку и смахнет слезу, потом сядет где-нибудь в уголку грустный-грустный.
Совсем не похож он был на других челядинцев пана Вишневецкого. Не даром про него и слухи ходить стали разные. Поговаривали втихомолку, что он совсем не низкого звания, что он – боярин московский, спасается от врагов своих, иные же пошептывали, что он, пожалуй, и еще повыше боярина.
Никто не знал, доходила ль до Григория эта молва, но он продолжал держать себя по-прежнему. Видали его часто за последнее время беседующим с духовником князя Адама, иезуитом, отцом Николаем. Это еще более подлило масла в огонь: что за беседы такие у важного княжеского духовника с простым слугою?
Сидя в стороне от пирующих и не вступая ни с кем в разговор, Григорий внимательно прислушивался. Сквозь царивший в челядне шум он старался уловить слова говорившего неподалеку от него уже немолодого человека.
Григорий знал его – это был Петровский, один из слуг Вишневецкого, русский, поступивший к князю не так давно.
Слушатели Петровского были тоже русские, исключая двух усатых поляков и одного угрюмого литвина, больше заботившегося о том, чтобы его не миновал ковш с медом, чем о речи Петровского. А речь его была занятна. Григорий за шумом не мог расслышать некоторых слов, но смысл речи уловил: Петровский говорил об убиении царевича Димитрия.
– Майский день был это, светлый, теплый… Послала царица Марья сыночка своего, Димитрия, погулять – знамо дело, хоть и царевич, а все дитё, – побегать, поиграть хочется… – говорил Петровский, продолжая рассказ. – Ну и вышли, значит, на крыльцо кормилица, Орина – мамка, Волохова боярыня и еще постельница, Марьей звать. Глядь, подходят к ним Осип Волохов, мамкин сын Качалов Микитка да Битяговский Данилка…
– И почему ты это все знаешь? – перебил рассказчика кто-то.
– Хм!.. Как не знать? Я ж в ту пору в Угличе у царицы Марьи в истопниках жил. Все я своими глазами видел, как раз по двору в ту пору проходил.
– Ну-ну, валяй дальше.
– Подходят это к ним, а уж царевич с Жильцовыми[1]1
Жильцы – особый класс в Московской Руси, один из разрядов служилого чина.
[Закрыть] ребятками об игре какой-то сговаривался, а кормилица на крылечке присела, Волохова подле стоит с Марьей постельницей, беседует. Те-то трое все ближе подходят к царевичу да мальчикам жильцовым. И вижу я, что Волохов нож вынимает да пробует, остер ли. «Что за диво такое, – думаю. – На что ему нож?» А Битяговский ему говорит: «Ты чего нож-то выставил? Спрячь в рукав!» – и не видит, злодей, что я тут близехонько стою и все слышу. Подивился я, да думал уже и со двора прочь идти, дело к тому ж у меня спешное было, вдруг шум тут поднялся да вой и рев такой, что я остановился, будто в землю врос, и шагу сделать не могу. Кормилица, вижу, плачет, рекой разливается и вопит не своим голосом, Волохова мечется у крыльца, что угорелая, постельница тоже, а Качалов, Волохов, Битяговский бегут в разные стороны, и лица у них не то от страха, не то от злобы мела белей и перекошены. На крик народ отовсюду бегом бежит. И вдруг звон по всему городу поднялся, будто к пожару; колокола так и гудят, а народ ревет, их заглушает: «Царевича злодеи убили!» Тут смекнул я, для чего нож Волохов вынимал. Крикнул я людям, кто злодеи, и пустился за Качаловым с братьею его нечестивою. Убил злодеев тогда народ, что звери на них накинулись… И поделом!
Петровский примолк.
– Ну, а царевич? – спросили сразу несколько.
– Нашли его, болезного, с гортанью перерезанной.
– Вот что. Стало быть, помер. А тут слух у нас идет…
– Какой?
– Да будто царевич Димитрий жив и объявится скоро, и царство себе вернет, – сказал кто-то.
– Так! И мы слышали!
– И мой пан толковал, – вставил свое слово угрюмый литвин, – об этом, слыхал я, с одним приезжим боярином московским. Пан мой не верил, а тот честью заверял, что царевич жив и в Литве находится…
Петровский обвел всех торжествующим взглядом.
– Братцы! По совести скажу вам – здесь мне бояться нечего, здесь Литва, не Русь, Бориска меня не казнит смертью…
– Конечно! – гордо сказал по-польски один из поляков. – Здесь мы бы твоему Борису бока начистили! Казни москалей своих, а сюда не суйся – руки коротки!
– По совести скажу, братцы, – продолжал Петровский, – точно, Димитрий-царевич здравствует!
– А сам говорил…
– Постойте! Дай досказать! Гортань перерезали злодеи, да не ему – помутилось у них в глазах, знать, от страха! Зарезали парнишку одного жильцова.
– Ну?! А царевич?
– Царевич убег. Приютил его добрый человек один и увез в Литву, чтоб от Бориса укрыть. Видал я убитого мальца, когда он в храме лежал – не Димитрий то, примет царевича нет.
– Дивно! – покачав головою, сказал один из сидевших. – Словно сказка!
– Иная быль диковинней сказки…
Все притихли.
– Да где же Димитрий? Что ж он не явится? – тихо промолвил кто-то.
– Появится, дай срок… – ответил Петровский.
Григорий быстро поднялся и подошел к сидевшим.
– Димитрий где? – заговорил тихо, почти шепотом, но так, что каждое слово его отчетливо отдалось в ушах слушателей. – Димитрий где? – повторил он. – Он близко… Быть может, здесь… За счастье царевича Димитрия!
И он, зачерпнув меду, осушил ковш до дна; потом поспешно вышел из челядни.
Сидевшие переглянулись с удивлением. Петровский наполнил ковш.
– За счастье царевича Димитрия! – повторил он фразу Григория и хлебнул глоток.
Ковш пошел по рукам.
VII. Иезуит
Отец Николай сидел за столом и медленно и четко выводил круглые буквы латинского шрифта. Свеча освещала наклоненную голову иезуита. Гладко выбритое лицо патера казалось выхоленным и упитанным, на щеках играл здоровый румянец.
Этот монах меньше всего напоминал собою монаха. Его скорее можно было принять за добродушного помещика, любящего сытно покушать, попить, вволю поспать. Привычная усмешка даже и теперь, во время письма, не сбегала с полных, чувственных губ отца иезуита. Часто мигавшие, заплывшие жиром глазки казались лукавыми.
Отец Николай, по-видимому, не задумывался над составлением фраз, рука его двигалась медленно, но безостановочно, латинские строки вытягивались ровными, красивыми линиями, без помарок и вычеркиваний, и слагались в стройные периоды.
«Вы правы, как всегда правы, святой и старейший брат мой, – выводила рука иезуита, – действительно, можно извлечь громадную пользу для нашей святой римской церкви из появления царевича Димитрия. Следуя вашему совету, я усердно распространял молву о его появлении в пределах Литвы. Паны меня с интересом выслушивают, многие верят, что слух справедлив, иные с сомнением покачивают головой, называют подобный слух вымыслом праздных людей, но все согласны, что в случае, если все это окажется правдой, оно послужит к прославлению Литвы и Польши – поляки и Литва непременно помогут царевичу воссесть на родительский престол – и к посрамлению московских схизматиков. Мне не составляло особого труда разглашать о царевиче – глухая молва о нем шла уже и раньше; мне и братьям моим, которых я оповестил, оставалось только раздуть эту молву.
Откуда пришли толки о царевиче?
Они родились не здесь, в Литве, а донеслись из Московии. Я полагаю, что их привезли к нам опальные бояре царя Бориса: они так озлоблены на Годунова, что рады чем могут досадить ему.
Итак, мы нашли себе готовую почву.
Но где же он, этот Demetrius? Можно подумать, что он без плоти и костей, что он – вымысел людей озлобленных и со слишком пылким воображением. Вы пишете мне:
„Распространяйте молву о явлении царевича, разведывайте, не проявится ли он где. Быть может, этот царевич – только миф, но это нисколько не меняет дела: разве нам нужен действительный наследник Иоанна? Нам нужно, чтобы новый царь, заместитель Бориса, кто бы он ни был, явился послушным сыном римской церкви и подчинил власти святейшего отца нашего папы Климента VIII многие миллионы восточных еретиков“. Такое рассуждение справедливо: кто, как не истинный католик, наиболее достоин быть царем? Я нарочно привел слова ваши, святой брат мой, чтобы перейти к дальнейшему. Возложенное на меня, смиренного, послушание я исполнил: слух раздул, насколько возможно, о Димитрии разузнавал и убедился, что истинный сын царя Ивана Грозного спит в гробе вечным сном. Явится ли смельчак, который захочет воспользоваться популярным именем и отнять престол московский у нынешнего царя? И, если явится, будет ли он в состоянии исполнить ту великую миссию, которую мы хотим возложить на него? Святой и старейший брат мой! Простите меня, дерзновенного, что я выскажу свое мнение: мне кажется, нам нужно самим найти его. У меня есть на примете один здесь. Он смел, честолюбив, какой-то ореол таинственности окружает его – никто не знает достоверно, кто он по происхождению. Он греческой веры, но склоняется покинуть схизму и вступить в лоно римской церкви – это он высказывал в беседах со мной. Кроме всего этого, он красноречив, довольно учен – знает русский и польский языки, не совсем чужд ему и латинский. Одним словом, это – человек замечательный. Такому нужно было бы быть Димитрию, чтобы оправдать наши надежды. Ради достижения великой цели должно употребить и великие усилия. Я готов приложить всякие старания, чтобы заставить этого человека согласиться принять на себя имя царевича. Благословите ли вы меня, святой брат»…
Патер не окончил фразы и поднял голову. Из полуотворенной двери на него смотрело прелестное женское личико.
Отец Николай отбросил перо, выпрямился и улыбнулся.
– Зачем прелестная пташка смотрит на черного ворона? – сказал он.
– Святой отец…
– Опять «святой отец»! Как мне неприятно слышать это из твоих розовых губ, Розалия! Не лучше ль – «пан Николай», а то просто – «родный, коханый пан». А? Хе-хе-хе! Да чего же ты не входишь?
Розалия вошла и остановилась перед патером, опустив глаза и перебирая руками оборки платья.
– Святой отец…
Иезуит досадливо дернул плечами.
– Опять?!
Она продолжала:
– От ясновельможного пана князя посланный пришел…
– Ну?
– Пир у пана Адама. Просит тебя, святой отец, не медля пожаловать.
– Гм… Пир. Гм… Значит, вино льется рекой, поются греховные песни… Скажи, пристало ль монаху пировать? А? Обет воздержания… Не пристало. По глазам твоим вижу, что и ты то же думаешь. А я все-таки пойду. Ты удивляешься? Пойду, не ради веселья, а чтоб свой долг исполнить. Да! Монах-иезуит все равно, что воин: он должен всюду идти бестрепетно. И я пойду. Я буду пить – о, мой желудок выдержит многое, – но для чего? Для того лишь, чтобы за чаркой вина сказать пирующим назидательное слово, остановить, если начнут богохульствовать. Вот что. Да… Ты не знаешь, получил князь Адам новое вино, которого ожидал?
– Получил, только, кажется, немного.
– Немного?.. А!.. Это меня огорч… Кхе-кхе!.. Радует. Не перепьются. Надо спешить, выпьют без меня… Надо наставить их на путь истины, чтобы знали меру. Тащи шубу. Ты уж принесла? Что за прелесть ты! Шапка где?. А, вот! Щечки-то, щечки! Не любишь этого, хе-хе!..
Он ущипнул ее за щеку.
– Ишь, морщится!.. Хе-хе! Небось, другой бы…
– Что вы, святой отец!
– Нет другого? Тем лучше, тем лучше. Не заводи – грех. Ишь, губы, что кораллы! Боишься – поцелую? Хе-хе! Нет-нет. Я бегу. Надо торопиться. Выпьют все… Ах, грехи, грехи! – сокрушенно добавил он, направляясь к двери.
В дверях он приостановился.
– Письмо я на столе оставил… Гм… Розалия! Ты латынь знаешь?
– Где мне!
– Так. Я тут письмо забыл. Убрать некогда. Ты никому его не показывай. Слышишь?
– Кому я могу?
– Бог тебя знает, плутовка. Вон, глазки-то какие лукавые… Ай, опять с тобой заговорюсь! Лучше бежать!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.