Текст книги "Полевой цейс. Знамя девятого полка"
Автор книги: Николай Мамин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
9
Но спасаться на степных хуторах дяде Косте так и не пришлось. Мы пили чай с только начавшим входить в печальную моду сахарином, когда в настежь распахнутых оконных рамах мелко задребезжали все стёкла.
Орудийный выстрел ударил коротко и гулко, словно над Волгой саданули обухом по большому чану, да так увесисто, что треснули все обручи, и из чана, всё расширяясь, потёк сверлящий и прессующий воздух свист.
Лицо у дяди Кости сразу стало внимательно-заинтересованным, как у человека, наконец-то дождавшегося настоящего дела, и он отставил в сторону недопитый стакан.
– Привет, Пётр Филиппыч, – сказал он насмешливо и бесстрашно. – Узнаю твой голос. И… поставь-ка ты их на место.
А воздух над нами рассверливало всё шире. Буравящий атмосферу тяжёлый металлический свист прошёл над дачей, словно высоко в небе пронесло оторвавшийся от состава гружёный вагон-пульман.
– Началось, пошли в погреб! – побледнев, решительно сказала тётя Ксана и зачем-то стала собирать со стола посуду. После вчерашнего визита рыжего Паисия только артиллерийского обстрела нам и недоставало.
– Отставить панику. Это по городу садят. Что посеяли, то и жнут, – меланхолически определил дядя Костя, продолжая прислушиваться.
Второй удар был полегче и напомнил треск лопнувшей над городком холстины. Над мутно-золотыми куполами единоверческой церкви вспыхнуло круглое белое облачко разорвавшейся шрапнели, и тут же над Волгой грохнуло ещё раз.
– Недолёт. Им по коммерческому училищу надо бить. Там казармы, – всё так же деловито, но уже не так бесстрастно сказал дядя и поднялся из-за стола. – Димка, тащи бинокль! Полезем на крышу. Оттуда виднее.
– Сумасшедшие! – отчаянно сказала тётя Ксана и молитвенно сложила на груди руки. – Котя, если ты…
О чём пошла речь дальше, я не услышал, через три ступеньки помчавшись в мезонин за «цейсом», наконец-то пригодившемся всерьёз.
По всему было похоже, что начинается настоящая война, пришедшая сменить злую и, пожалуй, бездарную «оперетку» штабс-капитана Менькова. Уж очень басовит и властен был голос впервые услышанной мною пушки.
Когда я вернулся с биноклем, дядя Костя затягивал на гимнастёрке широкий ремень со множеством всяких амуниционных пряжек и крючков. По-видимому, и на него раскат самой обычной полевой трёхдюймовки или гаубицы тоже подействовал как призыв к чему-то до этого запрещённому.
– Теперь конец и Паисию Липнягову, доигрался в свои бульдоги, – убито говорила тётя Ксана, хотя в «бульдоги»-то играл совсем не рыжий Паисий, а Петька Уваров. Но уже по всему было заметно, что тётка взяла себя в руки. И то сказать, чего шрапнельным снарядам было делать на нашей, вынесенной далеко в сторону от всех войн и революций дачке?
А с Волги донёсся уже третий орудийный раскат, и ещё один гружёный пульман с воем пронёсся по невидимым рельсам над нашими головами.
– Нашла кого жалеть! Не надо в полевой жандармерии сотрудничать, – поморщился дядя Костя и кивнул мне с Сорокой: – Пошли, ребятки! Закат Менькова посмотрим. А там, пожалуй, и в город съездим…
Над крышей, ломко прогибающейся под ногой и гулкой, свободно тёк степной ветер, и Волга была видна вся до самой излучины за островом Пустынным.
Волга была густо-синяя, отлитая заодно с безоблачным небом из какого-то совсем нержавеющего и не сдающего от времени сплава. Это по ней же ходили когда-то разинские струги, и по её же ночной ропчущей волне плыли в Саратов расстрелянные Меньковым пленные красногвардейцы. Вот она, русская Волга, голосом пушки и ответила кровавому штабс-капитану на его страшный рапорт.
Странное судно с двумя ажурными арками стояло среди пустой синей воды.
– Железнодорожный паром. Правильно. У этого корму отдачей не оторвёт, – непонятно сказал дядя Костя, не жалея гимнастёрки, укладывавшийся на ржавую крышу. – Ну-ка бинокль, Дима.
Но «цейс», на ремешке болтавшийся у меня на шее, тут же сорвала Сорока, и теперь уже, стоя во весь рост на гулком железе, в белом платьице, туго обтянутом ветром у её колен, с растрёпанной косой, жадно ощупывала выпуклыми стёклами Волгу.
Но то, что произошло дальше, было хорошо видно и невооружённым глазом: на пароме строенно сверкнуло – и уже не один, а сразу три железных удара рванули воздух.
– Н-да, это вам, господа, не полицейский бульдог, – мрачновато усмехаясь, сказал дядя Костя. – Это она и есть… так называемая диктатура пролетариата.
Тройной хлёсткий удар повторился ещё и ещё, звуки двинулись слитно, нагоняя друг друга, и небо над нами засвистело и заныло, просверленное тугими ходами снарядов. Белые и розовые облачка разрывов кучно повисли над городом.
– Пристрелялись. Теперь беглым садят. Артподготовка к высадке десанта, – азартно сказал дядя и, поднявшись на локте, вырвал из рук Серафимы бинокль.
А железнодорожный паром, приземистый, прямоугольный, как всплывший со дна реки форт, бил и бил в три огненных свистящих бича по мятежному городку в степи, поднявшему руку на это суровое и грозное, как ультиматум, слово – диктатура пролетариата. Обстрел вёлся методично, с машинной точностью, в темпе парового молота, работающего непрерывно.
Когда очередь на бинокль вслед за дядей Костей дошла до меня, «цейс» показал мне в своём чётком кружке низкий чёрный борт парома, над ним три игрушечные пушки и суетящиеся возле них зелёные фигурки артиллеристов. Пушки выплёвывали жёлтое пламя с точной очерёдностью – одна, другая, третья – и опять сначала. Было в этом деловитом артиллерийском огне что-то совсем не похожее на разрозненные пулемётные очереди и россыпь винтовочных выстрелов в первую ночь восстания.
– Да-с, господа, боюсь, что такого накала вам долго не выдержать. Школа не та, – задумчиво сказал дядя, опять забирая у меня бинокль. – Ах, чёткая работа! Новобранцам так не суметь. Кадровые пушкари.
В голосе его сквозило весёлое уважение. А пушки на пароме били и били, и над городком уже в двух местах встало чёрное помело густого дыма. Потом от низкого борта отошло несколько лодок, и люди в них были в чёрном, словно и не солдаты. Лодки одна за одной пошли к берегу, и над ними, как серебряное жнивьё, встали ножевые штыки.
«Цейс» показывал всё уменьшение, беспристрастно и точно.
– Пригнись, сударыня! Торчишь как факел, – строго сказал дядя, дёрнув Сороку за подол ярко-белой юбчонки. – Дорога-то рядом!..
Только через четверть часа мы поняли, что он имел в виду. Его офицерские глаза, помнившие и Стоход, и Ней-Шидловец, видели всё, связанное с войной, именно на эти решающие пятнадцать минут раньше самого совершенного бинокля.
А мне полевой «цейс» уже показывал свои уменьшенные панорамы высадки десанта, и я нарочно отполз по гребню крыши подальше от взрослых, чтобы они по очереди не забирали у меня бинокль.
Вспышки голубого и жёлтого огня над паромом всё учащались, теперь они напоминали издали искрение какой-то очень равномерно работающей динамо-машины. Той самой машины регулярной, хорошо продуманной в далёком полевом штабе войны против мятежников, перед которой были бессильны и сам Меньков, и рыжий Паисий, и Герасим Кабутько.
Всё новые лодки подходили к берегу, из них выскакивали одинаковые чёрные фигурки и густыми цепями широко и неуклонно шли к хлебным амбарам, к городку. В них даже не стреляли, и шли они без перебежек, не пригибаясь, в полный рост. И в этом размеренном движении чёрных фигурок тоже было что-то машинно-точное.
– Не завидую господам Меньковым. Это матросы. Штыки-то ножевые, арисак, – уверенно сказал дядя Костя, а Серафима, тоже уже начинавшая разбираться в обстановке десантного броска, всё-таки вырвала у меня бинокль и навела его в сторону городской окраины, выходившей в степь. Но теперь и без бинокля уже было видно, что густая толпа бегущих людей залила устье крайней улицы. Улицу словно тошнило чёрной толпой. Какие-то припавшие к сёдлам конники одичало скакали уже голой степью, далеко вперёд вырвавшись из толпы пеших. За ними мчались полные людей подводы, фурманки, тарантасы, и на передних уже можно было различить вплотную сидящих солдат.
– Всё. Финита ля комедия. Был Меньков, – отряхивая от ржавчины коленки, удовлетворённо сказал дядя Костя и вдруг деловито спросил Серафиму: – Сорока, заднее колесо у нас опять спущено?
Но тётка не ответила. Опустив бинокль, она смотрела себе под ноги, в сад, и лицо её на глазах мертвело. Сухой треск винтовочного затвора скрежетнул совсем близко, и хриплый, полный ненависти и торжества мужской голос внизу отчётливо произнёс:
– А ну, беляки, слазь! А то сейчас в распыл. Ну, кому говорят?
Рябое лицо пожилого солдата, стоявшего под яблоней с наведённой на нас винтовкой в руках, было искривлено ненавистью. А за его плечами, так же взяв трёхлинейку на руку, стоял ещё один солдат помоложе, очень похожий лицом на первого, такой же широкоскулый и узкоглазый. Только вместо рябин он был весь в веснушках.
Это сама гражданская война, во всей её жестокости и спешке в выводах, всё-таки докатилась и до нашего дачного заповедника.
– Без паники, – негромко и твёрдо приказал нам дядя Костя. – Слезайте. Ни в коем случае не бежать. Говорить буду я.
Он, балансируя руками, пошёл по громыхающей крыше к лестнице – и два винтовочных ствола поднялись и замерли, не спуская его худой, подтянутой, такой неоспоримо военной фигуры с прицельных мушек.
– Батя, смотри, гранату бы не закатил, – испуганно и хрипло сказал солдат помоложе, и стоявший впереди него прищурился и ещё крепче стиснул уже поднятую к плечу винтовку. Теперь я разглядел его всего.
Он был в зелёной, обвисшей блинком фуражке, в обмотках на тощих ногах и больших порыжелых ботинках. А его выбившаяся из-под ремня гимнастёрка побелела на плечах от пыли и пота и была в каких-то бурых пятнах. И всё это было страшно именно своей обношенной походной солдатской нищетой и замурзанностью. Наши люди так не одевались.
Но страшнее всего было выражение лица солдата: очевидно, человек про себя уже решил всё, и никакими доводами здравого смысла, никакими словами его было не переубедить.
Под аккуратно побелённым стволом дачной яблоньки стояла сама окопная ненависть ко всему офицерскому и ко всем, кто жил лучше и устроеннее.
– Руки вверх, золотопогонная сволочь! – рявкнул солдат и, не опуская оружия, пошёл к дяде Косте, спускающемуся по лесенке.
– Вот слезу и подниму руки вверх… как только освободятся, – спокойно и даже чуть ли не насмешливо сказал дядя и, спрыгнув на землю, действительно поднял руки и так, с высоко вскинутыми безоружными руками, но прямой и, казалось, вовсе не испуганный, встал перед солдатами.
– Митька, обыщи! И его и эту… фрю. Ишь, наблюдательный пункт на крыше устроили, – всё также зло сказал старший солдат и, пока Митька обхлопывал ладонями дядины карманы, продолжал держать винтовку наведённой прямо в голову дяде Косте.
К Серафиме, тоже соскользнувшей на землю и сразу сжавшейся за дядиной спиной, Митька вплотную подходить не стал и буркнул несколько возмущённо:
– А ну, повернись, что ль!.. – и так очевидно было любому, что девушка безоружна. На меня он даже не посмотрел, словно меня и не было.
– Да ничего нет, – угрюмо сказал Митька и покосился в сторону дачи. – Надо в доме посмотреть.
– Неча смотреть. Офицер, ясно! – бешено, глухо сказал старший и, отшагнув назад, опять поднял винтовку к плечу. – Девка, отойди в сторону!
Серафима взвизгнула и закрыла лицо руками, а я, забыв обо всём, словно сдёрнутый ветром, кинулся к дяде Косте и, в голос заревев, обнял его поджарый живот, ещё больше подобравшийся от вытянутых кверху рук. Положим, я не обо всём забыл, и в этом истошном рёве была инстинктивная детская хитрость. Что-то мне подсказало, что как ни страшен этот прицелившийся в дядю красный, но стрелять в безоружного человека с поднятыми кверху руками, да когда возле него плачущий ребёнок, он нипочём не станет.
– Реви! Громче! – шепнул я и коротко лягнул ногой и так навзрыд рыдающую Серафиму. Тётка сразу заплакала ещё громче, и содом вокруг дяди Кости получился вполне театральный.
Но совсем посторонний всему столпотворению звук вдруг остановил наши вопли. Дядя Костя бледный, со всё ещё поднятыми руками, смеялся. И так необычен был этот презрительный смешок, что солдаты опешили.
– Ну вы, артисты, прекратите спектакль! – сквозь смех сказал нам дядя Костя и, не спрашивая разрешения солдат, опустил руки на мои плечи. Я сразу замолчал, чувствуя, что самое страшное позади и теперь стрелять моего дядьку уж наверняка не станут.
На веснушчатом лице солдата помоложе это было написано совершенно ясно. Старший, вдруг тоже опустив винтовку, всё ещё сердито прикрикнул на меня:
– Брысь, пащенок! – и подошёл к дяде Косте вплотную, приглядываясь к нему со злобным недоумением.
– Ты над чем, гад, смеёшься? Ты что, блажным прикинуться хочешь? Я из тебя дурь… – и замахнулся на дядю прикладом, но, так и не ударив, опустил приклад на землю.
– Ну, убьёте вы меня – дурачьё, дело нехитрое, а потом окажется, что в белых-то я и не был. Вы разберитесь сначала, раз вы… солдаты революции, а не разбойники с большой дороги… – неожиданно и совсем не испуганно сказал дядя Костя, и такая спокойная рассудительность прозвучала в его голосе, что солдат опять искоса, но внимательно глянул ему в лицо.
Но как раз тут из-за веранды выбежала бледная до синевы тётя Ксана и тоже с плачем кинулась к мужу и, обняв его, замерла, заслоняя собственным телом. Сейчас в ней было что-то бесстрашно-жалкое и очень непривычное при её обычной мягкости.
– Вы… вы… убийцы! Вы не смеете его так!.. Он больной, он газами отравлен… и товарищ Захаркин об этом знает! – истерически кричала тётка, и её глаза с ненавистью и ужасом смотрели на солдат.
Только увидев брошенную на крыльце веранды корзинку с мокрым бельём, я понял, почему так опоздала к началу всё же не состоявшейся трагедии наша вечная труженица и чистотка. Успокоенная дядей, которому она всегда верила, решив, что война и впрямь нас не касается, старшая тётка пошла полоскать в Сазанлее наши же трусики и рубашки.
– Ксаночка, успокойся. Мы, в принципе, уже договорились, – мягко сказал дядя Костя и осторожно оторвал руки жены от себя.
– Батя, да ну их к чёрту! Какие же это буржуи, коль сами бельё стирают? – вдруг угрюмо засопев, вступился Митька. – Он-то ведь, вон и приютские сказывали, вроде не служил в беляках. Чего ж на нём зло вывёрстывать?
Солдат постарше перевёл бешеные глаза на этого добродушного и рассудительного парня и вдруг, перехватив винтовку из правой руки в левую, замахнулся на него костлявым кулаком и срывающимся от злобы и обиды голосом закричал:
– Молчи, белый жалелыцик, паскудник, сучий блуд! Их баб пожалел, стерва конопатая! А они наших баб жалеют? Не видишь по роже – золотопогонник!
Но уже даже нам с Серафимой было ясно, что самое действенное напряжение его ярости прошло, и человек ругается, лишь давая выход всегда обуревавшим его недобрым чувствам ко всему, о чём напоминал подтянутый вид дяди Кости.
– Ведь ты же офицер, гад! – брызгая слюной и трясясь, как на холодном ветру, кричал старший солдат. – Скажи, нет? Ты у себя на дачке белых привечал, пока мы в болоте скрывались?! И девка ваша с ними по садам таскалась, бесстыдница!
Он на минуту умолк и, переводя дыхание, сказал уже совсем трезво:
– Собирайся, в штаб поведём.
Но уже вытирала слёзы всхлипывающая Серафима; опять смущённо и устало улыбался веснушчатый Митька, а дядя Костя что-то вразумительно и неспешно говорил солдатам о Юго-Западном фронте и спасительных Кобзарёвских хуторах. Неужели это его только что чуть было не пустил в расход этот накалённый до бешенства красный?
Я, забыв и о плачущих тётках, и о спрятанном под курточку «цейсе», и о только что замолкших трёх захаркинских пушках на чёрном пароме, как бы медленно вывинчивался из того оцепенения души, в котором она, оказывается, и прозревает. Мне казалось, что даже яблони вокруг нас стали темнее листом и ниже.
Ведь солдат запросто мог бы и застрелить моего бесстрашного дядьку, о котором он не знал ничего толком, кроме того, что у дядьки ещё сохранилась военная выправка, да на плечах зелёные петельки от снятых офицерских погонов. Откуда же она берёт истоки – эта нечеловеческая ненависть одних русских людей к другим, будто бы таким же русским людям?
Но люизит, помянутый Меньковым в кинематографе «Прогресс», череп и скрещённые кости, намалёванные на трофейном броневике, и беглый рассказ Уварова о ночном расстреле пленных на самолётской «конторке»[3]3
Дебаркадер.
[Закрыть] точно отвечали на всё.
В жутковатом свете всех этих воспоминаний получалось, что нынешняя война, так по-штатски названная гражданской, совсем не имеет посторонних, и случайно на ней ни в белые, ни в красные не уходят.
– Ладно, счастлив твой бог, офицер! – теперь уже не так тяжело сказал пожилой красногвардеец, ставя затвор винтовки на предохранитель и каменея своим рябым чёрствым лицом. – Однако собирайся. И девка ваша пусть собирается. Раз в деле беляки замешаны.
Опять в голос плакали тётки, но я уже, сбегав в комнаты и сунув под подушку «цейс», так впопыхах и не отобранный у меня красногвардейцами, держался наготове возле дядя Кости.
– Что ж, в штаб – это, пожалуй, правильно, – с невозмутимым спокойствием человека, знающего все законы войны, согласился дядя и опять послал меня в комнаты за фуражкой.
– Они же убьют тебя по дороге! – снова дрожал в воздухе истерический крик тёти Ксаны. – Ой, Костенька, не ходи!
Дядя Костя неуверенно улыбался и гладил бьющуюся у него на груди жену по вздрагивающим плечам, а лицо у него как-то странно и страшно, только половиной рта, подёргивалось: верно, в нём опять всеми ранениями и нервотрёпкой откликался на нынешнее утро фронт. Но всё вокруг него стало уже другим.
– Да ты что орёшь-то, гражданка! – вразумительно и флегматично спрашивал тётку веснушчатый красногвардеец и страдальчески морщился от её истошного крика. – Ну, на кой пёс нам его бить, раз он сам идёт?
Теперь было видно, что этот добродушный увалень совсем молодой, чуть ли не ровесник Петьки Уварова. Пожилой солдат презрительно и каменно молчал, не желая снисходить до уговоров взбалмошной и неблагодарной барыньки. Это пренебрежительное нежелание тоже было написано на его тёсанном из рябого камня лице.
– Дмитрий, смотри не отпускай от себя тётю, – сурово, как взрослому и равному, сказал мне Константин Михайлович, надевая фуражку.
Но тёткина истерика наэлектризовала и меня – я уже опять не хотел знать ни белых, ни красных. Я просто очень любил своего дядю и не мог оставить его наедине с этим злым и вооружённым человеком в замызганной гимнастёрке.
– Тётя Ксана не маленькая, чего её караулить? – сказал я хмуро, становясь рядом с Сорокой и дядей Костей. – Пошли уж все вместе.
– Может быть, девчонку оставим? – совсем миролюбиво, как уже знакомого, спросил дядя, но старший солдат, вскидывая на ремень винтовку, остался неумолим.
– Никаких «оставим». В штаб! Там разберутся. С неё всё и началось.
– Да что тебе, делов других нет? – всё так же добродушно спросил пожилого солдата разительно и похожий, и непохожий на него Митька. – Ещё девок под ружьём таскать, срамиться. Веди сам, а я не поведу.
Он, не торопясь, провёл языком по краям самокрутки и затарахтел спичками. Потом сказал словоохотливо и беззлобно:
– У нас тут, видишь, мать у приютских в уборщицах работает, так народ на них, – он мотнул чубом в сторону уже окончательно успокоившейся Сороки, – обижается за белого гимназёра. Только я…
– Ладно. Разболтался, – хмуро оборвал его пожилой солдат, и Митька беззлобно и весело подмигнул дяде Косте.
– Пошли вперёд, гражданин. Пусть он сам её ведёт.
И столько весёлого спокойствия было в его голосе, что даже тётя Ксана отпустила дядину руку, а совсем пришедшая в себя Сорока вдруг быстрым шёпотом спросила юношу:
– А он вам кто? Не отец? – и показала глазами на пожилого солдата.
– Ага. Мы всей семьёй. Отец и нас двое. Только он одичал вовсе, в болоте лёжачи… – просто и весело сказал парень. Видно, не сдерживаемое больше желание говорить с людьми и видеть в них не только врагов так и распирало его после трёх недель болотных скитаний.
– Ладно. Не спорь с ним, паренёк. Сходим до Петра Филиппыча, и так опоздали, – сказал успокоено дядя Костя и потрепал меня по затылку. – А ты, Дымок, оставайся тут за старшего…
В ту минуту я, видя растрепавшиеся волосы и заплаканные глаза тётки, просто не мог ослушаться, и мы вдвоём остались на даче, а дядя Костя, Сорока и Митька в ряд, и пожилой солдат, чуть приотстав, – ушли из сада. И сразу моё привязанное к дядьке сердце забило тревогу, и рябой солдат, прицелившийся в дядину непокрытую голову, опять встал перед глазами. Ну, этот опомнился, подкупленный рассудительным спокойствием дяди Кости, так непохожего на белого офицера. Ну, а другие, разгорячённые стрельбой и преследованием кинувшегося в степь врага? Ведь петельки от погон ещё остались на дядиных плечах, и фуражка, и ремень были офицерскими. Нет, на худой конец даже мои тринадцать лет опять могли в нужную минуту пригодиться дяде. Кто же станет стрелять в мальчишку, если он прикроет собой дорогого ему взрослого человека, никогда не бывшего белогвардейцем? А я вот остался… Чувствуя себя почти предателем, я сурово сказал тётке:
– Нет, как хотите, а я пойду за ними. С дороги он меня не прогонит. И… чего мне бояться? Мне же тринадцати ещё нет. Правда?
Может быть, просто растерявшись от моего укоризненного натиска, а может быть, и правильно поняв мою детскую веру во взрослых людей, ни при каких обстоятельствах пока ещё не способных стрелять в ребёнка, но тётка заколебалась. Я это сразу почувствовал и вовремя сказал:
– Вот ты не видела, как он приложился из винтовки в Котю, а мы с Сорокой подняли крик – и Митька вступился…
– Хорошо. Иди, Димочка. Оберегай его. Дай я тебя перекрещу, маленький мой мужчинка… – взволнованно сказала тётка, но я, не дожидаясь её благословения, кинулся следом за всей группой. Ведь ещё весной мы чуть не всем классом решили, что бога нет, и стали задавать законоучителю отцу Василию всякие каверзные вопросы о сроках сотворения мира.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?