Текст книги "Полевой цейс. Знамя девятого полка"
Автор книги: Николай Мамин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
10
Я бежал, как бегает, перегрызши верёвку, верная собака за любимым хозяином, не захотевшим взять её с собой в лес, позабыв, что там водятся и волки, и змеи, и чёрт знает что ещё.
Дядя Костя, дядя Костя! Чувствовал ли ты моё запалённое дыхание в километре (тогда он звался верстой) за спинами твоих конвоиров? Меня несло на предельной скорости здорового тринадцатилетнего мальчишки, несло как бы горячим ветром, дующим в спину с силой не меньше девяти баллов. Белое платье Сороки, словно тоненькая прямая свечка, мелькало уже возле самых багрово-красных кирпичных коробок недостроенного маслобойного завода.
Блёкло-зелёные фигурки солдат по обе стороны младшей тётки были почти не видны – так их стирало опять поднимающееся над степью марево. Зато прямая чёрточка потемнее – сам дядя Костя – была видна отчётливо, и я пошёл потише, держась ближе к плетням бесконечных бахчей и огородов, опоясавших окраинную слободу, чтобы дядя, оглянувшись, меня не заметил.
Мост через Сазанлей, открывшийся за моими плечами как большая деревянная буква «эм», возвышался над степью своими двумя решётчатыми перекрытиями. Теперь он был далеко вправо, и прямо над ним курилась маревом совершенно пустая степь; но на голом взлобке за мостом ещё копошились люди, издали похожие на зелёных муравьёв, и на фоне синего неба был отчётливо виден куполок бронированного автомобиля, может быть, и того самого, что неделю назад был провезён быками по Дамбе.
«За мост таки Меньков зацепился», – сразу подумалось мне, и вдруг почему-то стало обидно, что с ледокольного парома этого не видят: мешали сады и поросшая дубками пойма. А плетни, огородившие тучную зелень бахчей, с кулачками голубовато-палевых и чёрно-жёлтых тыкв, с тугой завязью уже начавших наливаться дынь и арбузов подходили к концу. За ними в запахах кизячного дымка и свежего сена, в мягкой плюшевой пыли, в звенящем слепнями зное лежал купеческий городок. Защёлкнутый на все свои ставни и засовы, он лежал зажмурясь, совсем как нашкодивший кот.
Но необычность происходящего бросилась мне в глаза на первом же перекрёстке слободских улиц.
Никогда до этого я не видел конных моряков, и этот матрос показался мне величественным и очень красивым. Он сидел в седле с щёгольской небрежностью человека, занятого давно и основательно знакомым делом, а его новенький винчестер был упёрт затыльником в луку седла, и бутылочные гранаты тускло поблёскивали на широком поясном ремне.
Ветерок, тянувшийся с Волги, любовно, по волоску перебирал чёлку его неподвижного и большого, как памятник, коня и пошевеливал золотыми якорями ленточек, свисавших на синий воротник. И надпись на бескозырке над бронзовыми кудрями военмора была вполне под стать всему духу необычности нынешнего утра.
«Всадник», – ни мало не удивляясь, прочёл я. Выходило, что Мишка Усачёв – сын волжского капитана и мой одноклассник, не врал, и морская кавалерия всё-таки действительно где-то существовала.
– Эй, пацан! Куда? – негромко и не особенно строго спросил конный матрос.
– А… к товарищу Захаркину, – вспомнив грозную фамилию, которая навсегда переплелась во мне с этим тревожным утром, с пушками на железнодорожном пароме и с бегством белых, сразу нашёлся я.
Матрос не удивился. Не только бронзового оттенка конь, но и сам он своим эпически былинным спокойствием напоминал памятник.
– На что он тебе, товарищ Захаркин? – спросил этот необычный матрос густым обветренным голосом, и то, что он, чужой, далёкий скиталец морей, будто бы знает нашего уездного военкома, опять-таки меня не удивило, так символична сейчас была эта простецкая русская фамилия.
– Да… к нему в штаб человека повели. За дружбу с белыми. Только это ошибка.
Матрос посмотрел на меня пристально, и усмешка его на минуту стала недоброй.
– За дружбу с белыми в другой штаб водить надо, в духонинский. Ну, а тебе что за печаль? Какого человека?
– Дядю моего. Но он не виноват. Его оговорили, – проглотив горячую слюну, упрямо и жалобно сказал я.
– Ну, а не виноват, так отпустят. Нам тоже не интересно невиноватых налево пускать, – рассудительно и опять-таки без особой строгости определил матрос и погладил потную шею своего огромного бронзового коня. – Так что тебе у Захаркина делать нечего.
– Нет, есть что! – неожиданно даже для себя выпалил я, чувствуя, что с этим эпическим и величавым, как статуя, моряком можно говорить откровенно. – Виноват-то я, а не дядя. Это ж я соблазнил Сороку идти в кино с Уваровым, а люди видели.
То ли подействовал мой взволнованный тон, то ли в своём великом пренебрежении к расчёсанным артиллерией белым матрос просто не захотел прикидывать меня, мальчишку, на весах классовой борьбы, но он опять пристально глянул на меня с высоты своего драгунского седла, и в глазах его мелькнула весёлая искра.
– Ну вот, теперь сороку какую-то выдумал. Какая там ещё сорока? А если ты виноват, так тебя ведь и шлёпнуть могут. Ты как думал? Знаешь, какое время?
Великодушный, как всякий победитель, уверенный в правоте своего дела, он уже смеялся надо мной. Но я только протяжно шмыгнул носом – страшные слова конного матроса до меня как-то не доходили. Я слышал лишь насмешливые оттенки голоса, видел его белозубую улыбку да игру света в прищуренных, совсем не строгих глазах.
– Не шлёпнут. Мне ещё четырнадцати нет, – беспечно сказал я и тоже засмеялся. – Так я пошёл?
– Иди. Шут с тобой, раз четырнадцати нет, – вдруг широко зевнув, разрешил матрос, и я, не удержавшись, всё-таки спросил:
– А вы и на море в кавалерии служили?
Матрос вдруг тоже засмеялся и ответил совсем непонятно:
– В кавалерии. На миноносцах.
Я отошёл уже шагов на двадцать, когда необычный матросский кавалерист окликнул меня ещё раз.
– Эй, пацан! Обоз-то их весь в степь ушёл или как? Ты не видел?
– Обоз-то ушёл, а броневик у моста остался, – не задумываясь, крикнул я и вдруг почувствовал, что именно с этих, сгоряча сказанных слов для меня началось что-то необычно новое и вовсе не похожее на то, что было за минуту до этого, и возврата к вчерашнему мне уже нет.
Ещё минуту назад я был в глубине души почти одинаково нейтрален и к белым, и к красным, и знал только одно – дядю Костю, и боялся одного – чтобы с ним не случилось беды. А начиная со слов, сказанных о меньковском броневике, я становился союзником конного матроса, Петра Филипповича Захаркина, вообще всех красных. Словно я шагнул через самую обычную трещинку на прокалённой засухой земле, а трещинка вдруг разошлась в целую пропасть, разделившую мир.
Но дядя Костя, Серафима и их конвоиры, пока я разговаривал с матросом, ушли далеко вперёд и уже завернули за угол. Выход теперь был только один – искать их в мальцевском особняке, где до восстания помещались все советские учреждения нашего городка.
Знакомая, поросшая пыльной муравой Николаевская улица была и та же, и уже не та, что вчера и третьего дня. Казалось, и синее небо, только что вспыхивавшее белыми облачками шрапнели, и самый воздух над улицей стал другим после того, как по нему хлестнули калёные горошины этой всерешающей шрапнели. Даже голубая, знакомая с детства вывеска «Статский и военный портной И. Я. Лаптев», показалась мне неуместно яркой и ненастоящей, как забытая театральная декорация давно окончившегося спектакля.
Всё вокруг изменилось и посуровело за это необычное утро, продутое горячим дыханием трёх захаркинских пушек.
В угловом шатровом доме булочника Челышкина не уцелело ни одного стекла, а возле крытой железом скобяной лавки Колчина зияла широкая воронка, был рассыпан ящик подковных гвоздей и валялся мёртвый петух, издали казавшийся догорающим маленьким костром, – так огненно-ярко под ветром было его оперенье.
Попавшийся мне навстречу матросский патруль – три весёлых великана с распахнутой, полосатой от тельняшек грудью и татуировкой на руках – не обратил на меня никакого внимания, и я без особых приключений добрался до базарной площади.
Подстриженные, как мальчишки, молоденькие липки шёпотом переговаривались с тёплым ветерком, ровно тянувшим из-за Волги – ни деревцам, ни ветру не было никакого дела до гражданской войны. Они были сами по себе. Но я уже не был сам по себе. Вероятно, это началось с того вечера, когда в кинематографе «Прогресс» показывали «Каинов дым» и штабс-капитан Меньков проговорился о люизите.
Липки, посаженные вокруг каменного забора, оцепившего мальцевский дом, зелёной шумливой стенкой ограждали его от пыли и мусора, летевших с базарной площади.
Вокруг этих липок и вымощенных кирпичом тротуаров мальцевского подворья до самой сретенской церкви бурлил разноголосым говором и шумом ещё невиданный мною военный бивуак.
Дымила походная кухня, зелёные обшарпанные пулемёты, словно таксы на задних лапах, сидели на двух окованных железом фурманках, и гололобые матросы-пулемётчики играли в шашки возле своих смертоносных машинок. Вдалеке, по длинной и плоской улице, ведущей к Волге, густо стояла пыль, а из пыли, постепенно яснея и приближаясь, наплывал ровный строевой топот многих ног. Плотно сбив ряды, покачивая сизый гребень штыков над плечами, с пристани шла зелёная пехотная рота. От роты пахло махоркой, потом, волглой шинелью и чем-то ещё мужественным, и, пожалуй, даже весёлым.
Загорелые потные лица, красные звёздочки над козырьками и сизая гребёнка штыков над всем слитно потекли мимо меня – и опять в этом размеренном движении было что-то совсем машинное и слаженное.
Я стоял между двух пулемётных фурманок, на минуту забыв, зачем сюда пришёл, – так этот молчаливый и слаженный человеческий поток был не похож ни на мордатых гармонистов из кулацких сынков на Дамбе, ни на горластую конную орду восставших хуторян, после первой же шрапнели кинувшихся в степь впереди своего обоза. Это шла армия, уже имевшая своё лицо, знамя и дисциплину.
– Р-ро-та… стой! К но-о… ге! – с каким-то особым строевым щегольством старослужащего унтер-офицера гаркнул невысокий человек с запорожскими чёрными усами и в нерусской шапочке пирожком.
Колонна пыльно-зелёных людей отчётливо шагнула ещё раз и замерла. Глухо, как молотки, брякнули в утоптанную базарную землю приклады.
– Вольно! С мест не сходить, – потише распорядился усатый и уже совсем обычным голосом спросил сидевшего на фурманке и жующего ломоть ситника матроса-пулемётчика: – Захаркин где, не видал?
Матрос, продолжая жевать, махнул рукой в сторону крытого фигурной жестью подъезда мальцевского особняка.
Оказывается, эту фамилию знали одинаково и белые, и красные. Сразу вспомнив, зачем я пришёл сюда, я зашагал следом за усатым командиром. Где же дяде и быть, как не у Захаркина?
В лад шагам по бедру усатого постукивала большая деревянная коробка маузера, похожая на окорок, совсем такая, как у Герасима Кабутько. Из коробки торчала та же чёрная рубчатая рукоять, но я, как привязанный, шёл за усатым комроты, не сводя глаз с этой массивной коричневой ручки настоящего боевого оружия.
Ни страха, ни отвращения в моей душе не было – в той стране, куда я шёл за усатым пехотинцем, пленных и перебежчиков, по-видимому, не убивали.
– Я с товарищем командиром, – бесстрашно соврал я часовому в дверях, сам дивясь, как складно это у меня получилось. Но часовой не обратил на меня внимания. А может быть, это был вовсе и не часовой, а просто так стоял, опираясь на винтовку, один из десантников.
В коридоре было не метено целую неделю, и на полу среди порванных бумажек сидел на ящике широкогрудый человек в матросской тельняшке с непонятными золотыми буквами на бескозырке: «Лин. кор. Павел Первый» – и перебинтовывал раненую ногу. И хотя яркие пятна на свежих бинтах не успели побуреть, он был возбуждённо весел, рассказывая что-то совершенно непонятное окружавшим его таким же грудастым и плечистым матросам.
– Ах ты, думаю, фор-брам-реем тебя по черепу! Ну, хорошо ещё не под ватерлинию. Так-то я, можно сказать, на плаву и из ветра ещё не вышел, пойду на фордевинд, – успел разобрать и удивился: говорил человек вроде наполовину и по-русски, а вот разбери, о чём?
Но дальше всё пошло ещё более необычно. Усатый поправил на голове свой зелёный пирожок, широко открыл белую двустворчатую дверь, и я проскользнул вслед за ним в большую залу, полную народа.
– Товарищ комиссар! Первая рота прибыла! – щеголевато бросил ещё от самых дверей усатый, одновременно поправил ремень, деревянный окорок на бедре, с треском приставил каблук к каблуку и дорубил: – Жду приказаний!
Но в зале ему никто не ответил. Тут только я увидел того, к кому он обращался, и в первую минуту даже растерялся от неожиданности разочарования – настолько легендарный комиссар Захаркин был мало похож на военного.
Во-первых, у него не было ни усов, ни оружия, ни сколько-нибудь величественной осанки, во-вторых, его тонкий с горбинкой нос оседлало совсем штатское пенсне с тоненькой цепочкой, и волосы на непокрытой голове лежали чёрным вороньим гнездом, огромной вьющейся шапкой.
Комиссар стоял у большого старинного телефона и, счастливо смеясь, кричал в трубку размером с доброе топорище:
– Только не увлекайся, Петрович! За степью следи. Дальше паровой мельницы не лезь. Возможен кавналёт. Сейчас мы тебе морячков подбросим…
На военном комиссаре была кремовая рубашка с отложным воротником апаш и зелёные бриджи. Поношенная кожаная тужурка с костяными пуговицами вместе с полевой сумкой лежала на столе.
Худое энергичное лицо комиссара, вероятно, от непокрытой кудрявой головы казалось мальчишеским, и даже строгое пенсне не делало его старше, напоминая тех модничающих гимназистов, которые с седьмого класса играют «под студента».
В зале было сверх всяких мер накурено, пахло казармой и было совсем не по-штабному весело и людно.
– Так и знал! Они зацепились именно за него. Вашей роте придётся занять мост через Сазанлей. Дорогу вы не знаете? Сейчас что-нибудь придумаем, – бросив трубку, спросил военком у командира пехотной роты и накрепко, словно свинчивая их, потёр ладонь о ладонь. – Эх, бегут господа Гольцы-Черновы. Не удастся и словом перемолвиться со старыми знакомыми.
Я, словно вынырнув из-под быстро несущего плота, оглядывался по сторонам, разыскивая дядю Костю и Сороку, но их в толпе, плотно, как в очереди, забившей залу, не было видно.
Новый, необычно яркий, шумный и почему-то совсем не страшный мир омывал меня, словно тёплые воды никогда не виданного южного моря, – столько было вокруг синих матросских воротников, загорелых, обветренных лиц, золота корабельных названий и якорей на ленточках. Неужели эти нарядные и весёлые парни и звались в листовках Самарского комуча озверелой ордой большевистских наёмников?
Перекрещенные пулемётными лентами, лохмоногие и грузные, как першероны, они разбирали из ящика, стоявшего посреди зала, блестящие жестяные бутылки ручных гранат, обрывками газет стирали с них арсенальную густую, словно повидло, смазку, прилаживали к поясным ремням, смеялись и говорили о своём, корабельном.
Но на улице под самым окном вдруг лихо вскрикнула та же самая, что была и на Дамбе, саратовская гармонь-двухрядка, зашлась колокольцами переборов, рассыпалась серебряными двугривенными звоночков, и высокий голос озорно запел:
Офицерик молодой, шпоры ясные,
Д’утекай на Кавказ, идут красные…
Частушка, переплыв Дон и Волгу, пришла к нам из-под самого Екатеринодара, где такие же матросы и красногвардейцы уже наголову разгрохали корниловских первопоходников. Дух воинской удачи парил над матросским десантом.
Вдруг увидев в самой гуще голубых воротников бледное лицо Серафимы и зелёную фуражку дяди Кости, я на цыпочках между матросами стал пробираться к своим полуарестованным родственникам. Человек у стола, несмотря на совершенно штатское пенсне, был, несомненно, главным всей этой весёлой матросской вольницы, и добиваться справедливости следовало только у него.
Я дёрнул Сороку сзади за поясок и сказал шёпотом, чтобы не услышал дядя Костя:
– Да ты не раскисай! Ничего не будет. Подумаешь, фигура – Уваров!..
Серафима, вздрогнув, оглянулась, ахнула и возмущённым шёпотом спросила дядю Костю:
– Нет, вы видели такого ослика? Припёрся.
Но как раз в эту минуту рябой солдат гулко сказал, проталкиваясь к столу под телефоном:
– Товарищ комиссар, прими от меня задержанных. Вот это бывший офицер, а девчонка…
Но, не дав ему досказать, чётко шагнул вперёд дядя Костя. Голос его прозвучал достаточно твёрдо:
– Я могу видеть товарища Захаркина? Мне необходимо поговорить с ним.
Я понял только одно, что этот весёлый молодой человек в пенсне хоть и комиссар, но вовсе не товарищ Захаркин, и опять испугался за дядю. Раз никто здесь его не знает, то как же он теперь докажет, что всё восстание пролежал в гамаке, а не служил у белых?
Все разговоры вокруг нас сразу оборвались, а комиссар, безмятежно разглядывая упёршегося ладонями в стол худого человека в защитном, верно, ещё не выключаясь из весёлого круга только что пережитых событий, продолжал улыбаться.
– Эй, духи боговы, разберись по бачкам, становись за кашей! Харчиться будем, – кричал во дворе озорной звонкий голос, а под самым окном другой голос, басовитее и старше, поучающе гудел:
– А на табличках тех было написано: «Запрещается». И дальше следовало: «Водить собак, мять газоны, рвать цветы, заходить нижним чинам…» А то придумал: «Собакам и солдатам вход воспрещён». Нет, ты говори, как было…
Но матрос в пулемётных лентах, перевалясь полосатой грудью через подоконник, высунулся из окна и сказал тяжёлым обветренным басом, сразу заглушившим все шумы двора:
– Эй, фокусники, потише там! Не время.
Слово «офицер» шелестящим недобрым шёпотом пошло от матроса к матросу, словно ядовитое и злое насекомое, расползаясь по всему залу, и я уже чувствовал его затылком и спиной, так ясно стало, что офицеров здесь не любят.
Матросы, послезав с подоконников, поднявшись от стен, вдоль которых они до этого сидели, зажав винтовки в коленях, сгрудились вокруг дяди Кости, разглядывая его с молчаливым и угрюмым любопытством, а мне становилось всё больше не по себе. Ну и чего дядя так прилип к своей зелёной гимнастёрке и диагоналевым галифе? Ходил бы уж лучше, как Паисий когда-то, в старенькой студенческой тужурке.
– Молодой дракон, форсистый, – презрительно сказал за моими плечами чей-то насмешливый и недобрый голос, и люди вокруг нас знающе хмыкнули.
Не только я, но, вероятно, и дядя Костя, всего лишь пехотный «фендрик», полных три года просидевший в окопах, не знал, что подобным словом на флоте называют офицеров. Но и нам было уже ясно, что на языке всех этих бесшабашно смелых парней, лишь временно списанных с миноносцев и крейсеров на великую российскую сушу – Революцию, слово это ругательное, и его зловещий смысл ничего хорошего предвещать не может.
А тот, кого называли комиссаром, из-за льдинок пенсне смотрел на дядю Костю, словно ещё не видя его, опьянёнными победой молодыми светлыми глазами и улыбался.
В зале стало так тихо, что я отчётливо услышал, как под окном жуют овёс лошади, привязанные к изгрызенным коновязям.
– Тьфу ты, чёрт! Задумался. Где вы, товарищ, задержали этих… граждан? – удивлённо спросил комиссар и тоже нахмурился. Словно тонкий ледок его пенсне сразу передался построжавшим глазам. Из них, молодых и ясных, наспех уходило шалое выражение радости.
Глаза возвращались на жёсткую землю, которая требовала ещё основательной чистки от всех белых и чёрных драконов.
– В садах на Сазанлее, товарищ комиссар. Они там в даче живут совместно с учителкой. Про учителку, верно, плохого не слышно. А это ейный муж, офицер, значит, бывший, и у него белые бывали. Также и сестру учителкину забрать пришлось, тоже всё с белым одним прогуливалась… – пространно заговорил рябой солдат, и я уже готов был простить ему всё за одно это правдивое многословие. Ведь чего бы он мог наговорить здесь под диктовку своей недавней запальчивости! А вот, откипев, сказал только правду.
– Один всего вопрос, товарищ начальник: как бы мне повидать уездного военкома Захаркина, если он здесь? – повторно спросил дядя Костя, и молодой человек в пенсне и рубашке-апаш, так до смешного не похожий на грозного матросского комиссара, прервал его вежливо, но строго:
– Давайте условимся: спрашивать буду я. На что вам Захаркин? И, первое: вы служили у белых?
Но, несмотря на вежливый тон вопроса, было совершенно очевидно, что уже думает он сейчас обо всём, в том числе и о всех бывших офицерах, и даже об этой неуместно красивой, будто бы посторонней здесь девчонке с толстой косой, суровыми категориями гражданской войны и революции, и что в людях его интересует прежде всего их отношение к двум этим предметам.
– Не служил, – точно ответил дядя Костя и принялся расстёгивать нагрудный карман гимнастёрки, где были все его документы.
– А кто может подтвердить? Кого вы знаете из местных советских работников?
Дядя Костя только пожал плечами. Приехавший недавно, он не знал никого, кроме уездного военкома, а его имени дядя на этот раз не назвал, вероятно, решив, что и Захаркин, с боем вырвавшийся из Балашина в ночь на четвёртое июня, ничего уже подтвердить не может.
– Боже мой, да покажите вы им ту бумагу! – вдруг сердитым шёпотом посоветовала Серафима. – Ведь должны же понять люди…
Дядя Костя не сразу достал из нагрудного кармана скользкий бумажник, и, пока он его открывал и вытягивал из его тощего нутра врачебную справку, матросы внимательно и хмуро смотрели на его худые тонкие пальцы и на потёртую кожу бумажника.
Комиссар так же внимательно и невозмутимо прочитал дядину охранную грамоту вплоть до хвостатых подписей и кружка лилового текста на большой, как ватрушка, печати, даже чуть-чуть повернув бумажку к свету, разбирая мелкие буковки на печати.
Прочитав, он без слова отдал справку дяде Косте, и в лице его что-то опять изменилось.
Всё-таки два ранения и обожжённые газами верхушки лёгких были достаточным поводом для сочувствия человеку, чья причастность к службе у белых была ещё не доказана.
Но рябой солдат, среди рослых и щеголеватых матросов казавшийся особенно замурзанным и невзрачным, вдруг сказал, не сводя с комиссарского пенсне своих требовательных и угрюмых глаз, словно отстаивая какое-то своё неоспоримое право решать судьбу задержанного им бывшего царского офицера.
– Разреши, товарищ комиссар, его благородью вопрос задать? Ну, ладно, не служил. Я ж и не говорю, что служил. Это я тебя только сгоряча чуть не шлёпнул, уж очень на вашего брата душа горит, а так я понимаю: не служил, значит, казни не подлежишь. А вот белых пошто привечал? Уж это-то точно известно.
Была в его грубоватой речи, в самой фигуре, в строгих глазах какая-то настойчивая, сердитая убеждённость. Человек искал и защищал только одно – свою трудную и, казалось, ускользающую от него правду. Вот привёл в штаб золотопогонника, скрытого врага, а тут с ним разговоры разговаривают. А он, известно, учёный, выкрутится.
Дядя Костя согласно кивнул, словно понимая, что происходит в душе этого обтрёпанного фронтовика, но ответил всё-таки не ему, а комиссару:
– Совершенно верно. Белые у меня бывали. Дважды бывший реалист Уваров, потом дезертировавший из их… банды, то есть армии, и дважды же подпоручик Липнягов, мой товарищ по гимназии: раз с приглашением идти к ним на службу и второй – с обыском, чтобы установить, не прячу ли я Уварова у себя?
Солдат только насмешливо и презрительно вздохнул.
– Ладно. Оправдался. Выходит, зря я, товарищ комиссар, на его золотопогонное благородие и время тратил? Луше бы просто его под деревом стрелить. Оправдался, значит? А я считаю, раз не с нами…
Но его всё так же вежливо и строго прервал комиссар:
– И правильно считаете. Но тут проблема несколько иная. С белыми один разговор, с мирным населением другой. Ну и последний вопрос, гражданин Трубников. Почему вы, бывший кадровый военный – этого вы не собираетесь отрицать? – отказались служить в белой армии?
– А с какой собственно радости мне у них служить? Ни поместий, ни фабрик вы у меня не отбирали. Погоны я сам снял, раз народ на них так обозлён. Выходит, не по пути мне с этими… меньковыми… – криво усмехнулся дядя Костя, но по его усмешке я понял, что в душе он всё больше успокаивается, поверив в рассудительность комиссара.
– Теперь-то вам всем не по пути, когда шрапнелью прочесали, – вдруг без особой злобы сказал высоченный матрос с таким пушистым и развесистым чубом, что из-за него нельзя было прочесть корабельного названия на ленточке, и вокруг стола довольно засмеялись, а дядя сказал равнодушно и также без всякой злобы:
– А меня и немцы, и австрийцы три года подряд прочёсывали. Уж и волос не осталось.
– Ишь ты, его благородие форса не теряет, обкуренный, – насмешливо гукнул чей-то внушительный бас, и комиссар вдруг спросил совсем добродушно:
– Ну и большой чин у вас был?
– Не очень. Перед самой революцией подпоручика получил.
– Не из студентов?
– Со второго курса Петроградского политехнического.
– А их видать. У нас в дивизионе был один прапорщик по адмиралтейству, так они даже разговором схожи, – уже совсем миролюбиво вспомнил кто-то из самых молодых матросов.
Мы с Серафимой не переставали удивляться, как же они на глазах изменились, все эти хмурые комендоры и сигнальщики, всего два часа назад с ножевыми штыками наперевес, не сгибаясь, ходившие на белых мятежников.
Что значит поверить человеку в том, что он не держит за пазухой камня!
Словно подтверждая наши мысли, молодой человек в пенсне негромко и задумчиво спросил не то себя, не то окруживших его стол матросов, но обращаясь к дяде Косте:
– Так что же нам с вами делать, бывший подпоручик? Ранения-то у вас тяжёлые были?
– Чепуха. Царапины, – неожиданно и совсем беспечно ответил дядя Костя, и матросы теперь уже уважительно затихли, словно заново приглядываясь к фронтовику, который и в таком сложном переплёте не хочет воспользоваться всеми привилегиями фронтовых ранений.
– Товарищ комиссар, да пусть идёт домой человек! – вдруг гулко на весь зал сказал с подоконника военмор с забинтованной ногой, и сразу несколько голосов поддержали его из зала.
– Пусть идёт! Чего с него взять, раз не единожды раненный на германской? У него и так одни глаза да скулы! Зря ты его, солдат, таскал, нечего тебе делать.
Но Константин Михайлович только успокаивающе кивнул своим неожиданным защитникам и, взяв Серафиму за плечи, поставил её между собой и комиссаром.
– Что касается меня, то разрешите подождать здесь товарища Захаркина, раз уж к нему дорога привела, а вот эту юную особу уж я попрошу вас допросить лично и, по возможности, поскорее выгнать, а то дома старшая сестра с ума сходит…
Взгляды всех обратились к Серафиме, она сразу покраснела и натуго стиснула свой лакированный поясок.
Комиссар осмотрел мою тётку от каблуков до причёски, в глазах его опять мелькнуло весёлое недоумение, но оно тут же спряталось за льдинками пенсне, и он серьёзно спросил рябого красногвардейца:
– А эта юная гражданка за что задержана?
Среди матросов кто-то гулко вздохнул и сказал недовольно:
– Ты бы ещё вон огольца забрал. Заставь дурака богу молиться…
Но рябой красногвардеец только угрюмо покосился в сторону Сороки, словно приглядываясь к ней заново, и мрачновато доложил:
– По слухам, с белым гимназером гуляла. Да пусть она вам сама расскажет. А мне дозвольте идти, товарищ комиссар. Второй день я на одной смородине да сыроежках. Чёрт её разберёт, эту… мелкую буржуазию.
Он ушёл после кивка комиссара, протискиваясь между улыбающимися матросами, пожилой русский пехотинец, кровно ненавидящий белых золотопогонников и прочих эксплуататоров, но в здравом рассудке не согласный возводить напраслину даже на своих врагов.
Дядя Костя проводил его глазами, и в них засветилось печальное недоумение: неужели этот усталый, голодный и, оказывается, вовсе не жестокий человек всего час назад чуть было не снёс ему череп? Что же с вами происходит, русские люди? И кому его сейчас адресовать, тяжёлый счёт за ненависть, копившуюся веками?
Если бы дядя спросил меня об этом вслух, то я, пожалуй, напомнил бы ему имена штабс-капитана Менькова, пристава Широкова и, конечно, нашу самолётскую «конторку» с открытым пролётом, о которой так жутко рассказывал не нашедший своего белого рыцаря дезертир Петька Уваров. Уже кое-какие уроки простейшей политграмоты в то жаркое лето восемнадцатого года я научился усваивать.
Но дядя ни о чём меня не спросил. Он, улыбаясь, смотрел на матросского комиссара и радовался тому, что в руках этого насмешливого и умного человека никому не нужная трагедия обращается в фарс.
А комиссар, тоже улыбаясь, смотрел на Серафиму и молчал, видно, давая ей собраться с мыслями.
На фоне тяжёлых матросских торсов моя младшая тётка казалась особенно тоненькой, хрупкой и совсем не по времени нарядной, словно пёстрая бабочка, залетевшая в чёрный муравейник.
– Значит, была знакома с белым гимназистом? – укоризненно спросил комиссар и вдруг покрутил головой и засмеялся (чёрт знает, с чем только ему не приходится возиться!). – Но он, кажется, дезертировал, ваш гимназист? Куда, неизвестно?
– Дезертировал, конечно, – сурово ответила Серафима, уже до трещинок перекручивая свой лакированный поясок. – На хутора уехал и лошадь у них угнал.
– Чудак-солдат, – негромко и задумчиво сказал вдруг раненный в ногу матрос, приковылявший к столу, опираясь на свой винчестер. – Ну, бывший офицер, – это понятно, их не проверять, так опять на шею сядут. А девчонку-то чего сюда тащить было? С ним, что ли, ей гулять прикажете?
Это наивное великодушие раненого моряка ободрило Серафиму, она благодарно улыбнулась ему и вдруг осмелела:
– Да уверяю вас, товарищ начальник, что этот Уваров не настоящий, ну, как бы… незаконченный белый. Он… вроде воробья, залетевшего в башенные часы.
– Как, как? – заинтересованно спросил комиссар, и его лицо опять стало весёлым.
– Ну, обычный воробей случайно залетел в башенные часы, а там всякие шестерни, пружины и он… растерялся. А потом опомнился и вылетел обратно. Вот и всё.
Матросы вокруг стола засмеялись, они слушали Сороку с таким явным интересом, что мне стало завидно.
– Это мы, что ль, часы-то? – спросил, небрежно улыбаясь, высокий, очень красивый моряк, весь обвешанный бутылочными гранатами, и Серафима обрадованно кивнула – люди её прекрасно понимали.
– И вы, и белые… Вообще, силы классовой борьбы.
Я смотрел вокруг на бутылки гранат, заткнутые за пояса, на матово блестящие скобы и магазинные коробки ремингтоновских винчестеров, на которые опирались матросы, и мне казалось, что они действительно похожи на какие-то тугие пружины больших башенных часов, тех самых часов Революции, по которым отсчитывалось наше время. Но их держали в руках мужественные, бесстрашные, вовсе не мелочной подозрительности люди, и быть среди них только воробьём мне уже расхотелось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?