Электронная библиотека » Николай Мамин » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 1 апреля 2022, 09:10


Автор книги: Николай Мамин


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
6

У деда Василия Григорьевича был свой девятиоконный дом под железной крышей. Вечный приказчик[1]1
  В данном случае управляющий небольшим имением.


[Закрыть]
купца Кобзарёва и разорившийся от недостатка клиентуры мельник, дед Василий на старости лет пристрастился любительски чеботарить и дарить родным аляповато сколоченные полусапожки и кожаные татарские галоши…

– Только в мечеть ходить… – беззлобно посмеивалась бабка Ирина Евдокимовна, намекая на родословную мужа – дедов прадед был из выкрестов-татар, ещё при крепостном праве принявших православие.

В тот памятный июньский вечер дедушка сидел на низенькой кадушке, обитой сверху провисшей кожей, и, свалив на кончик носа суровые начётнические очки в железной оправе, сердито вколачивал в рыжий полувал мелкие, как пчелиные жала, гвозди.

Попутно он ворчал на нас с Серафимой.

– Синематограф! Какой вам сейчас, к праху, синематограф? (Чёрным словом дед никогда не ругался – ляд, прах и пёс, в крайнем случае – шут, были его единственной бранью.) Того и жди, Захаркин от Саратова ударит, опять стрельбище поднимется, под пули попадёте. Нашли время – синематограф!

Но ни я, ни Серафима в прямом подчинении старика уже не числились – всё зависело от бабки, отопрёт или не отопрёт она нам калитку после третьего сеанса. Мы заранее знали, что наша вечная потатчица на дедовы слова не посмотрит, конечно, отопрёт – и препираться со стариком не имело смысла.

По улице пылило пёстрое стадо, от него мирно пахло коровьим потом и парным молоком, но щелчки пастушьего кнута всё-таки заставляли нас насторожённо прислушиваться: не начинается ли с окраин предсказанное дедом «стрельбище».

Пётр Уваров встретил нас на углу Дамбы и Аптечной, у когда-то душистой, а теперь пустой и запылившейся витрины бывшего фруктовщика Саркисова. Увидев Уварова, я обомлел от самой лютой зависти: ведь может же так украсить человека обычная солдатская гимнастёрка с погонами вольноопределяющегося! И почему я неродился лет на пять раньше?

Острые поля зелёной фуражки гордо резали воздух, и овальный жетон кокарды казался не в пример наряднее облупившихся красных жестяных звёздочек военкоматских красногвардейцев.

А до чего симметрично, сборчато и мелко была заправлена под широкий ремень эта бесподобная защитная гимнастёрка! Недаром саратовские реалисты издавна славились тонким умением подгонять складку к складке.

Под пыльной листвой тополей, затенивших нашу Дамбу, единственную мощёную улицу городка, мы чинно, в ряд, пошли к кинематографу «Прогресс», и я чувствовал на себе любопытствующие взгляды прохожих. Навстречу нам, поплёвывая семечками подсолнухов, неспешно и густо двигалась толпа гуляющих горожан, в которой было непривычно много военных.

Уваров, щеголяя неизвестно откуда взявшейся выправкой, отчётливо козырял всем встречным офицерам. Лицо его при этом торжественно каменело, и мне уже не верилось, что это тот самый Петя Уваров, который с артистическим подвыванием читал со сцены «Белое покрывало» и «Сакья-Муни». И где только он успел поднахвататься такой бравой строевщинки? Положительно, наша Серафима имела вкус не только к замысловатым выкройкам из приложений к «Ниве» и французской грамматике. Кавалером её гордился даже я, смертельно жалея только об одном: что на его, ещё по-мальчишески узких плечах нет ни одной нашивки.

– Петя, а вас скоро произведут? – шёпотом спросил я, желая показать «вольноперу» свою образованность, но он только счастливо засмеялся и, полуобняв меня за плечи, легонько прижал к себе, а потом сказал неожиданно строго:

– Не в нашивках счастье, Дымок. Это всё условности.

Все они, вчерашние восьмиклассники, в те дни хотели казаться взрослее, чем были.

А шелуха подсолнухов вокруг нас летела и летела на блестящий, словно посеребрённый булыжник. Она липла к румяным губам местных невест, меривших нашу притихшую и такую строгую в коричневом форменном платьице Сороку ревнивыми взглядами. Шелуха семечек мелькала над тёмными мазками английских усиков вчерашних прапоров и галантерейных приказчиков и мягко потрескивала под ногами.

Семечки, семечки! Ведь даже полуиронический романсик был тогда сочинён в вашу честь. Арбузные, тыквенные, дынные, а чаще всего подсолнечные, любых видов и форм, они были всегда обязательно праздничной принадлежностью нашего городка. Умельцы сгрызали их до трёх стаканов в час.

Но в тот июньский вечер они, уездные семечки, выросли до масштаба стихийной политической демонстрации, обратившей в общегородской праздник нетабельный, будний день. Обычно так массово и самозабвенно у нас в Балашине их грызли только по воскресеньям и двунадесятым праздникам, включая Рождество и Пасху. Городок наш был пристанский, купеческий, с огромными осенними ярмарками и базарами, на которые везли зерно и гнали скот от самого казачьего Уральска – почти за двести пятьдесят вёрст.

Фабричные трубы на его окраинах не дымили, если не считать двух-трёх тоненьких железных над полукустарными заводиками и затонскими мастерскими. Мудрено ли, что булыжной Дамбе, сплошь застроенной особняками степных земельных воротил, купцов и торговцев, не за что было любить ни Советскую власть, ни уком партии, ни военного комиссара Захаркина со всем их суровым пуританским бытом, с продотрядами и вечным патрулированием кавразъездов по ночам.

Сегодня Балашино уже третий день подряд праздновало освобождение от новых и уже смертельно опостылевших ему хозяев.

Чем ближе к кинематографу, тем больше попадалось нам навстречу мордатых откормленных парней в защитном – сёла вокруг Балашина были сплошь кулацкими, батрачили в них пришлые из малоземельных губерний; и кому, как не детям богатеев, было теперь идти в белую рать Самарской учредилки?.. Шальные взрывы тальянок и саратовок плыли над Дамбой, словно в престольную у нас троицу.

Какой-то искусник впереди нас, вероятно, хвативший для светлого дня политуры, от плеча до плеча растянул малиновые меха, и его голосистый инструмент залился всеми бубенцами, а разухабистая частушка грянула озорно, весело и непристойно.

 
И-эх, яблочко-революция,
Скинь штаны, неси в Совет —
Кон-три-бу-ция!
 

– В общем-то, грубость, – вдруг вполголоса брезгливо буркнул Уваров, чётким шагом между мной и Серафимой обгоняя цепочку взявшихся под руки песенников. – И эти семечки. Земли не видно. Это ж чистая Азия. А туда же: со-ци-а-лизм. Тошно!

– А я где-то читала, что для обычных интеллигентных обывателей социалистическая революция вблизи – это недействующие водопровод и уборная, очередь за хлебом и знакомый адвокат в тюрьме. Обыватели в данном случае – это просто беспартийные мирные жители, так? – обрадовавшись широкой теме и тоже спеша блеснуть горизонтами, скороговоркой сообщила Серафима, и я фыркнул – такое старательно-умное у неё стало лицо. Уж говорила бы лучше о Вере Холодной да о Мозжухине, а то не иначе перед Уваровым выслуживается: я, мол, не как все эти лузгающие семечки, – начитанная.

Сорока, правильно поняв мою каверзную ухмылку, тут же меня пребольно ущипнула. Но Уваров ничего не заметил.

– Нет, когда мы арестовывали полицейских в Саратове, нам всё же революция такой не казалась, – мягко, но с томным и чуть-чуть обиженным достоинством возразил он и, взяв спутницу под руку, нагнулся к её розовому ушку: – Революция – это прежде всего праздник, вроде карнавала, когда незнакомые люди целуются на улицах. Это «Марсельеза». «Отречёмся от старого мира». Нет, даже «Аллен л’афан де ле патри…»[2]2
  Начальная строка «Марсельезы»: «Идёмте, родины сыны…»


[Закрыть]
. А потом приходят большевики, праздник отменяется, и наступают будни…

Чем-то он в эту минуту напоминал своего краснобая-батюшку, который бывал у нас в Саратове. Но я прощал Уварову всё за сине-бело-зелёный кантик добровольца на погонах, за солдатскую кокарду и подчёркнутую выправку.

А Серафима смотрела на своего «вольнопера» с не совсем уверенным, но уже растущим уважением.

– Вы арестовывали полицейских, Петя?

Вот уж кого мы не любили ещё задолго до революции, так это полицейских: рослые и тяжёлые, как цирковые борцы, с «селёдками» в обшарпанных чёрных ножнах и сизыми «смит-вессонами» на боку, они не раз били об тротуар наши ледянки на Приютской, на Гимназической, на Соборной улицах, чтобы мы не раскатывали крутых спусков к Глебучеву оврагу. С российской полицией наш детский счёт был особый.

– Арестовывали, собственно, студенты, ну и… рабочие, но мы тоже… присутствовали, – отрешённо и мягко улыбаясь своим воспоминаниям и тому светлому прошлому, которое теперь задёрнуло тучами, сказал Уваров и вдруг резко нажал ладонью на моё плечо.

Определённо, эта заплёванная шелухой семечек булыжная Дамба, горбатящаяся под тополями, подсовывала нам сегодня всё новые сюрпризы, оценить которые полной мерой мы смогли лишь, самое малое, пятилетием позже.

Человек в синем двубортном мундире без погон, но со светлыми пуговицами, в узеньком пенсне на полном холёном лице, шёл нам навстречу под руку с такой же выхоленной и дородной дамой. Страусовые чёрные перья на её большой шляпе качались, как на парадном катафалке, и мне почудилось, что к благоуханию сладких духов примешался едкий запах нафталина.

Уваров, проводив их сузившимися презрительно и зло глазами, сказал раздельно:

– Широков. Становой пристав. Тут же после февраля уехал из Волинска в Казань. И знаете, Симочка, что он там отчудил? Пристроился вольным слушателем на юридический факультет. Встретил раз летом отца и говорит: «Александр Герасимович, я обращаюсь к вашей совести интеллигентного человека и надеюсь на ваше благородство». То есть, смотри, не проболтайся, что я бывший «крючок». Ловок? А сам отца под гласным надзором три года держал за политическую неблагонадёжность и в жандармское управление доносы строчил. И вот опять здесь. В мундире. Ох, путаница ты российская!..

– Ну и ваш папа смолчал? – возмущённо взвилась моя младшая тётушка. Слова «политическая неблагонадёжность» и в нашей семье, начиная с 1905 года, уже не были ни запрещёнными, ни зазорными.

– Мой отец всегда сочувствовал революции, – негромко, но с большим достоинством сказал Уваров. – Тем не менее ни до неё, ни после доносчиком он не был.

– И очень напрасно! – всё с тем же неожиданным запалом отрезала Сорока. И я сразу почувствовал, что не одни разбитые городовыми ледянки на Гимназической стукнули ей в сердце: это был воздух, в котором мы всё-таки выросли, – презирать жандармов и не любить полицию. – Надо было бы написать в университет. Вот бы его попёрли оттуда!

– А, пусть существует и… передаёт нашим контрразведчикам опыт борьбы с большевиками, – уже не без лёгонькой насмешки махнул рукой Уваров.

А я слушал и набирался ума-разума – знаменитый на нашей Средней Волге становой пристав после революции идёт учиться на юридический факультет и через три-четыре года может стать адвокатом. И он же может быть полезен тому же Уварову, на отца которого прежде писал доносы. Действительно, российская путаница!..

А белая солдатня из сынков окрестных лавочников и мироедов впереди нас всё густела, совсем как сельдь, идущая метать икру с низовий. Воткни весло в косяк – и оно, покачиваясь и не падая, пойдёт вместе с обезумевшей рыбой.

Гармоники вокруг нас заливались гоготом и бубенцами, чуть ли не по три в ряд – их, и ливенок, и тальянок, в этой кулацкой добровольческой орде-армии было, пожалуй, гораздо больше, чем «станкачей» Кольта, Шварцлозе и Гочкиса, не говоря уже о Максиме, которого почему-то особенно уважал мой детально разбирающийся в пулемётах дядя Костя. Нет, это была даже не Троица, а чистая Пасха, и Дамба гуляла совсем по-пасхальному.

 
Эх, не за Свердлова, да не за Ленина,
За донского казака, да за Каледина! —
 

скоромным чадом стояла в воздухе только что испечённая частушка, и в лад ей жеманно повизгивали разбитные слободские вдовушки и солдатки, так табунком и увивавшиеся вокруг плечистых и краснощёких парней в защитном.

– Нет. Не то. Типичное не то, – хмурясь, шептал Пётр Уваров, и опять казался мне обычным, времён вечеров и концертов в Саратовской первой министерской, со сжатыми у сердца руками и речитативчиками Вертинского.

– А что же «то», Петя? Вон наш Котенька в гамаке отлёживается… Это, что ли, правильно? – печально спрашивала Серафима, выдавая даже моим неполным тринадцати годам, что сердце её волнуют не только падеспань и стихи Северянина и Бальмонта, а и вещи, будто бы к умозрению восемнадцатилетних гимназисток и не причастные.

Так мы и шли, притихшие и чужие в разгульной толпе белых добровольцев, из тех, кому было за что кровно ненавидеть и уком партии, и Захаркина, и продразвёрстку. И были мы в своей растерянности, вероятно, похожи на самых обычных воробьёв, залетевших в грозный механизм башенных часов, так железно чётко и непонятно щёлкали вокруг нас шестерни до поры скрытой ненависти и тугие, лишь начавшиеся разворачиваться, пружины гражданской войны.

– Ваш зять, дорогая Симочка, мне показался очень незаурядным и порядочным человеком, – страдальчески морщась от рёва вокруг, гнулся к тёткиному уху вчерашний реалист Петя Уваров. – Но он, простите… не наш герой. Он просто уставший от бойни прапорщик военного времени. А нам нужен… рыцарь. Бесстрашный, яростный и в то же время… холодный, как… Немезида. Белый рыцарь. Вождь и предтеча будущей свободной и умытой кровью России. И хорошо, если он уже окончил академию генерального штаба. Но это уже деловая проза. Вы меня понимаете, Симочка?

– Понимаю, Петя, что это… очень красиво, – заворожённо шептала Серафима, всё крепче стискивая мою руку, конечно, стесняясь пожать пальцы Уварова. Понимал ли я сам тогда отравную красивость этих больных и наивных слов? Понимал, гори он ясным огнём, белый «вольнопер» Уваров! У меня в памяти даже роились звучные и гулкие, как бронза, стихи:

 
Жил на свете рыцарь бедный,
Молчаливый и простой,
Видом – сумрачный и бледный.
Духом – смелый и прямой.
 

«Вот бы вам такого рыцаря себе в командиры, Петя Уваров», – думалось мне тогда, и только смутной догадкой вставало, что он, заплутавшийся и бредущий на ощупь в лабиринтах гражданской междоусобицы фантазёр и путаник, вовсе и не заслужил такого вождя.

Но ещё только в марте под Екатеринодаром пробрёл пешком впереди своих первопроходников генерал Лавр Корнилов, и мы в великой неразберихе тех дней ещё не понимали, что он никакой не вождь, а всего лишь укрупнённая разновидность пристава Широкова.

Лишь через два года, когда конная армия бывшего драгунского усатого вахмистра по панским костям шла (аллюром в три креста) к Замостью и Львову, я знал точно: такие бесстрашные рыцари, господа белые добровольцы, не с вами. А тогда…

Тяжёлая рука легла на плечо Уварова.

– Что же ты, баринок, так закалякался? Зову, зову, а ты как пьяный. Здравствуйте, барышня. Аль не признали?

Перед нами стоял тот самый солдат со страшноватым каменным лицом обычного ремесленника войны. Ну да, это же он вчера сидел у нас на дачном крылечке и курил толщиной в палец самокрутку, лениво уговаривая дядю Костю после медицинской комиссии наведаться к ним в белый штаб. Только теперь на нём не было куцего кавалерийского карабина, но зато пояс его оттягивала какая-то деревянная колодка, формой напоминающая окорок, а из колодки торчала чёрная рукоять автоматического пистолета.

«Маузер! Обойма в десять зарядов», – верный своим книжным познаниям всех образцов оружия, сразу узнал я. А солдат всё тискал плечо Уварова и говорил то ли простодушно, то ли с крестьянской хитрецой, улыбаясь:

– Агромадная, Петро, победа. Меньков в конном строю ищо один броневик у пролетарихов отбил. Машинка всех мер. Ах, и смел человек! Ну, просто атаман! Цена ему не менее полковничьей. Нет, ты слишишь, баринок, иди к господину штабс-капитану в эти самые порученцы. Он из тебя охвицера сделат.

– А где этот броневик? – словно внезапно просыпаясь и сразу отпуская руку Серафимы, азартно спросил Уваров, и так заметна была эта перемена, что мне показалось, будто чья-то властная и злая рука с ходу, как патрон, вогнала его в какую-то мудрёную и смертоносную обойму, и он опять готов сутками лежать в голой степи, дожидаясь своей белой, видной и днём ракеты, и лезть с четырьмя патронами в барабане на любой броневик.

– Нет, вы просто мальчик! – восхищённая этой жестокой несолидностью, шёпотом сказала Сорока, и теперь уже сама взяла Уварова под руку. А солдат с маузером звонко хлестнул себя по тугим кабаньим ляжкам и закричал сквозь смех:

– Вон, вон… на быках… везут! Кучер его, то исть механик, магниту какую-то прикладом расплющил, не идёт своим ходом машина. Быки везут, гы-гы-гы! Быки, понимаешь?

– Пошли посмотрим! – стремительно оборвал его Уваров и, таща нас за собой, повернул обратно, туда, где за спинами гуляющих уже хлопал кнут погонщика и хрипло наплывало:

– А, цоб, цоб, в печёнки-селезёнки! Цобе-цобе, дьяволова скотинка!

Броневик был обшарпанный, зелёный, с куполом пулемётной башенки и весь простроченный по броне многоточиями заклёпок. Его рубчатые резиновые шины, наполовину прикрытые стальными листами, почему-то разительно напоминали поповские галоши, выглядывающие из-под коротковатой рясы.

Везли бронеавтомобиль три бычьих парных упряжки, круторогие и разномастные, и бока у животных потемнели от пота – видно, машина была тяжёлой.

За её рулём сидел сухопарый, ссутулившийся в тесноте кабины офицер в перекрёстных ремнях походной портупеи. Был он черноволос и курчав в какое-то мелкое цыганское колечко и без фуражки. Её, почему-то с красным казачьим околышем, почтительно держал в руках молоденький прапорщик с девичьим румянцем на щеках. Спутанная солдатским ремнём связка винтовок стояла между ног прапорщика, и по его напряжённому лицу было заметно, что сидеть так, оберегая и трофейное оружие, и головной убор начальника, ему очень неудобно. Броневик катился медленно, густо вздыхали быки, щёлкал кнут в руках погонщика, и, уважительно притихнув, расступалась толпа на Дамбе.

Я успел рассмотреть лицо водителя и его табачного цвета френч с двумя георгиевскими крестами над левым карманом. Чёрные, как антрацит, глаза офицера угрюмо и прямо смотрели вперёд, на спины быков, и было в них что-то очень упрямое и злое – словно он знал заранее, что над его машиной в бычьих упряжках обязательно будут смеяться, и заранее презирал и ненавидел этот неуместный оскорбительный смех.

Но никто в толпе не засмеялся, только уже далеко впереди, возле «Прогресса», продолжала жалостно наигрывать «Маруся отравилась» какая-то отставшая от времени гармонь.

Как заворожённые шли мы обок трофейного броневика. Вплотную за ним цокали подковы маленького конного отряда, человек двадцать, не больше. И упрямо смотрел перед собой черноволосый офицер за такой же чёрной рулевой баранкой, медленно ворочающейся под его большими руками.

Отстав, я осмотрел броневик и сзади – там масляными белилами были намалёваны череп и две скрещённые берцовые кости. Как на бутылке денатурата или в опасных местах электростанции. Краска была свежей, даже не загустели тоненькие потёки с утолщений на концах костей, словно и впрямь из них вытекал мозг.

Я ничего не сказал ни Серафиме, ни Уварову и, вернувшись, потрясённый, шёл рядом со словоохотливым солдатом, шагавшим обок бронированного автомобиля, всё время заглядывая в его кабину и, видно, надеясь, что водитель с ним заговорит. Но офицер за рулём даже не смотрел на нижнего чина, словно весь мир был для него сосредоточен на чёрном колесе штурвала да на мокрых от пота бычьих спинах.

Вот так, тринадцати лет от роду, я впервые увидел рядом облик Курносой, и он по какой-то странной и совсем не детской ассоциации навсегда сросся в моей памяти с упрямым и чуточку монгольским лицом белого офицера за автомобильной баранкой.

– Кабутько, Герасим, а пленные-то где? – вдруг спохватясь, спросил Уваров, когда солдат, видно, заскучав от своей натянутой близости к начальству и приотстав, опять зашагал рядом с нами.

– А он не берёт. Это вам не Рава-Русская, говорит – весело и страшно ответил Герасим Кабутько и похлопал ладонью по деревянному окороку маузера. Только тут я понял: и откуда у него такой трофейный пистолет, и что произошло с экипажем броневика в далёкой степи на Иргизе, – и с омерзением отодвинулся от этого весёлого и страшного человека. Ну и компанейка же подобралась у Пети Уварова! А Герасим продолжал посмеиваться. Он-то хорошо знал, что человечья кровь пахнет кисло – и только.

– Ладно, потом, – искоса глянув на Серафиму, которая, видимо, так ничего и не поняла в их беглом разговоре, брезгливо и строго сказал Уваров. Лицо его стало таким сосредоточенным, скорбным, что я в душе ему посочувствовал – так вот он какой на деле, этот ваш белый рыцарь без страха и упрёка. Нет, пожалуй, добрые стихи Пушкина к нему совсем не подходили.

Но дальше случилась неожиданная заминка, из-за которой мы чуть не опоздали к началу сеанса. Положим, идти смотреть Веру Холодную мне тогда уже совсем расхотелось. Так за одну минуту перегорело что-то в душе от глумливых и страшных слов и зубоскальства Герасима Кабутько. Какая уж тут Вера, если русские не берут в плен русских, а стреляют друг друга на месте?!

Быки вдруг встали. То ли заленились передние, то ли просто животные уже отдали всё, что могли отдать этой железной повозке под стопудовой броневой рубашкой. Но сколько ни бился погонщик и как ни хлестал их под тяжело вздымающиеся брюха, все три упряжки только переступали с ноги на ногу, поматывали головами и продолжали стоять на месте.

– Ну-ка, прапорщик, сядьте за руль! – негромко приказал курчавый с Георгиями на френче и вылез на подножку.

Теперь он возвышался над толпой, опять сбившейся вокруг машины, и так же упрямо, хмуро и пристально, как и быков минуту назад, оглядывал её своими агатовыми глазами кочевника.

– Внимание! Военнообязанные, построиться! Быстро! Вольных граждан прошу очистить мостовую, – сказал он громко, и бывшие в толпе солдаты, словно под гипнозом этих нестерпимо прожигающих глаз, тут же начали строиться в два ряда возле броневика – так чётко отработал давний солдатский рефлекс на привычные командные слова человека в золотых офицерских погонах. Но кое-кто из солдат, оказавшихся в толпе не у самой бронемашины, вместо того чтобы примкнуть к шеренгам, усиленно работая локтями, начал выбираться из людской гущи.

Рука черноволосого офицера, вытянувшегося на подножке, машинальным заученным рывком дёрнулась к револьверной кобуре и на секунду замерла на её жёлтой коже. По-видимому, это тоже был полуавтоматический натренированный годами войны рефлекс – не раздумывая ни секунды, браться за оружие и стрелять, если тот самый безымянный нижний чин, созданный для исполнения любых команд старшего, вышел из повиновения. Но уже в следующую секунду офицер опомнился: дело всё-таки происходило на забитой народом улице, а не в окопах. Лицо его снова замкнулось, и правая рука, потеряв напряжение, свободно соскользнула с кобуры – двух десятков готовно и преданно глядящих на него снизу людей, пожалуй, должно было хватить в помощь быкам и без тех лодырей и мелких полудезертиров.

– Прапорщик, там под сиденьем гайки были. Дайте одну, – сказал он негромко и, выбрав из готовно протянутой руки прапора гайку покрупнее, спрыгнул с подножки.

– Тебе, фефела, гусей пасти, а не быков, – сказал он чётко и презрительно и вырвал из рук погонщика кнут. Обстоятельно привязав гайку на кончик длинного ремня, он сказал так же чётко уже в сторону солдатского строя:

– Слушай мою команду! Смир-рна! Нале-во! К машине! Бегом! Арш! Наваливаться по удару кнутом. При-готовьсь!

Он подождал, пока солдаты облепят крутые прошитые заклёпками бока бронеавтомобиля, и всё так же неспешно и обстоятельно надев ремённую петлю короткого кнутовища на кисть правой руки, с силой взмахнул кнутом. По шкуре переднего быка прошла судорожная дрожь, совсем как по стоячей воде, возле которой ударил в землю тяжёлый копёр.

Солдаты, сразу загалдев, заулюлюкав, упёрлись плечами в зелёную броню. Курчавый офицер, вдруг став похожим на цыгана-барышника, стиснув зубы и с каждым ударом, совсем по-палачески, падая всем туловищем вперёд, продолжал стегать переднюю пару быков. После четвёртого удара животные, коротко взревев, кинулись вперёд, и броневик неровно рвануло, а потом плавно понесло за ними.

Офицер, бросив кнут погонщику, вскочил на подножку и бесстыдно и громко сказал розовощёкому «фендрику», вытесняя его из-за руля:

– Вот смысл глубочайшей истории, вот смысл философии всей! Учитесь, прапорщик. Пригодится – время кнутобойное. – И его смуглое, чуть с монголинкой лицо при этом на минуту прояснело, стало насмешливым и жёлчно-умным.

Так, за ходко катящимся броневиком, подпираемым сзади солдатами, мы и дошли до кинотеатра «Прогресс» – длинного каменного сарая с покатым полом и без единого окна.

Броневик вдруг тоже остановился точно против широко открытых дверей кинематографа, и курчавый лениво сказал прапорщику, беря у него из рук нарядную красно-синюю фуражку:

– Знаете, Игорь, схожу проветрюсь. Вообще-то, дрянь иллюзионишко, но за неимением гербовой сойдёт. А вы позвоните Муравьёву, пусть пришлёт механика. И магнето чтобы утром было. Иначе… Впрочем, грозить не надо. Он и так сделает.

Муравьёв был владельцем одного из двух наших заводиков. У него было десятка полтора всяких стареньких станков, и поэтому завод гордо звали механическим.

Вылезая из-за руля, курчавый вдруг увидел Уварова и поманил его пальцем к себе.

– Вольноопределяющийся, на носках! – прикрикнул он с какой-то жутковатой пугающей ласковостью.

Поговорили они не больше двух минут, и офицер отпустил Уварова милостивым кивком и даже поднял к козырьку два пальца. Уваров вернулся к нам вспотевший и красный, как из бани.

– Кто это, Петя? – спросил я, когда прямой и сухощавый, словно стек, этот необычный среди здешних людей офицер скрылся в чёрной двери киносарая. Уваров глянул на меня отсутствующими, то ли счастливыми, то ли испуганными глазами и сказал шёпотом:

– Это и есть штабс-капитан Меньков. Неужели не знаешь? Лихой офицер. Конник, спортсмен и всё прочее.

– А почему у него фуражка казачья?

Уваров надменно улыбнулся, всё-таки эти вещи гипнотизировали и его не меньше «Марсельезы».

– Лейб-уланская, а не казачья. Форму полков Российской императорской армии, юнец, не знаешь.

– И вы с ним знакомы? – не то испуганно, не то восторженно перебила нас Серафима. Все мы до сих пор ещё не считали всех подряд белых офицеров только палачами и вешателями. Уваров небрежно и гордо кивнул:

– Ещё бы! Он после фронта у нас во втором реальном строй преподавал. К себе зовёт. Ординарцем… Ну, вроде адъютанта. Скучно, говорит, без культурных людей.

Внутри белого каменного сарая тонко залился электрический звонок, и мы следом за Меньковым побежали к чёрному пролёту уже закрываемых служителем дверей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации