Электронная библиотека » Николай Мельников » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 01:54


Автор книги: Николай Мельников


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

(Те же радужные картины рисовал в своем воображении и Герман Карлович: «В один прекрасный день наконец приехала ко мне за границу Лида <…>. Теперь я женился на ней, на вдовушке, живем с ней в тихом живописном месте, обзавелись домиком, часами сидим в миртовом садике, откуда вид на сапфирный залив…»)

Застраховавшись на 145 тысяч марок, Тецнер стал разъезжать на своем двухместном автомобиле между Плауеном и Байретом, в ожидании встречи с одиноким пешеходом (в отличие от Германа у него не было на примете подходящего кандидата на роль загробного заместителя). Вскоре Тецнеру встретился одинокий путник. Им оказался слесарь Отнер, пешком добиравшийся до Мюнхена. «Тецнер сам любезно предложил его подвезти, при этом выказав удивительное расположение к своему “случайному” пассажиру – дал ему несколько марок, и во время одной из остановок попросил его побриться, купить воротничок и галстук»1313
  Там же.


[Закрыть]
.

(Сравним обходительность Тецнера с той неестественной любезностью, с которой Герман назойливо предлагал тупоумному люмпену Феликсу сначала «интересную работу», а потом – участие в очень выгодном дельце, вспомним жутковатую сцену бритья и переодевания, предшествующую убийству, оценим сходство еще некоторых деталей (двухместный автомобиль) и продолжим наше увлекательное криминально-литературоведческое исследование.)

«В Байрете убийца и его будущая жертва хорошо пообедали и затем поехали дальше по направлению к Ингольштадту. Наступил вечер, и путешественники оказались на уединенном шоссе, посреди леса»1414
  Там же.


[Закрыть]
. Внезапно Тецнер затормозил, сказав, что в автомобиле что-то испортилось. Отнер охотно вызвался устранить неисправность и полез под автомобиль. Выждав удобный момент, Тецнер ударил его по голове тяжелым гаечным ключом. Удар оказался неудачным – Отнер вскочил и, мгновенно убедившись, что его новый знакомый настроен весьма серьезно, стал активно сопротивляться, вероломно срывая выполнение детально разработанного плана. Между недавними приятелями завязалась отчаянная борьба: один спасал свою жизнь, другой – мечту о мирном мещанском благополучии (которое частенько созидается «железом и кровью»). Жажда жизни оказалась сильнее меркантильных мечтаний – тяжело раненному Отнеру удалось вырваться из рук Тецнера и убежать в лес. Целую ночь проблуждав по лесу, под утро он вышел к городку Гаймерсгойм и обо всем рассказал тамошним полицейским, которые, однако, отнеслись к его сообщению с прохладцей и даже пальцем не пошевелили, чтобы предотвратить новое преступление.

Тецнер тем временем не унывал. Продолжив поиски, он вскоре встретил какого-то бродягу, которого любезно пригласил к себе в автомобиль. Там он «обработал» гостя должным образом: плотно закутал в одеяло, когда пассажир пожаловался на холод, а затем задушил, внезапно накинув ему веревку на шею. Подогнав автомобиль к берегу реки, к самому обрыву, Тецнер поджег его, инсценируя несчастный случай. Предварительно он отрубил у оставленного в автомобиле трупа ноги по колено: «двойник» оказался слишком высокого роста.

Автомобиль с обгорелым до неузнаваемости телом был вскоре найден. По сохранившимся номерам полиция определила имя его владельца, однако изуродованный труп с отрубленными ногами вызвал у нее подозрение. После экспертизы, проведенной крупнейшим в Германии специалистом по судебной медицине Рихардом Кокелем, подозрение переросло в уверенность: под видом Тецнера собираются похоронить неизвестного мужчину1515
  [Кокелю, ведущему в Германии специалисту по судебной медицине, взявшемуся за это дело, был предъявлен (извините за неприглядные подробности) «сильно обуглившийся торс, к которому были приставлены: шейная часть позвоночного столба с основанием черепа, верхние части обоих бедер, нижняя часть сустава правого бедра и части рук. Кроме того, при трупе была часть мозга с кулак величиной. Верхняя часть головы отсутствовала, поэтому волос обнаружить не удалось» (Торвальд Ю. Сто лет криминалистики. М., 1974. С. 223). И все же опытный криминалист определил, что перед ним – останки хрупкого, высокого человека, никак не похожего на приземистого и широкоплечего Тецнера. «В сохранившемся суставе левого плеча был обнаружен остаток хрящевого ремешка. Его наличие доказывало, что погибшему – менее двадцати лет, так как к двадцати годам, самое позднее к двадцати трем, он исчезает» (Там же). Тецнеру же было 26 лет. К тому же в полости рта, в гортани и в сохранившейся части трахеи не было обнаружено ни сажи, ни копоти. Это наводило на мысль о том, что несчастный был сначала задушен, а уж потом сожжен.]


[Закрыть]
. Плюс ко всему стало известно о крупной сумме денег, на которую незадолго до своей «смерти» застраховался Тецнер, воспользовавшийся услугами сразу двух страховых обществ: «Нордштерн» и «Аллианц».

Тем не менее обгорелый труп официально похоронили как Курта Тецнера. На похоронах госпожа Тецнер бурно рыдала, довольно правдоподобно изображая убитую горем вдову. Бедняжка не знала, что на недоверчивую полицию эта комедия никак не действует, что за каждым ее шагом следят опытные детективы. Расторопным сыщикам вскоре удалось подслушать ее телефонный разговор с неким Краспелем, находившимся в Страсбурге. Краспеля отыскали, схватили и моментально установили, что он и «погребенный» Тецнер – одно и то же лицо.

На суде Тецнер не обнаружил никакого раскаяния (в этом он похож на героя «Отчаяния»). «Он сожалел только, что недостаточно продумал преступление и не оставил на трупе своих документов и серебряных денег. Это придало бы, по его словам, больше правдоподобия»1616
  Руль. 1931. 19 марта (№ 3135). С. 3.


[Закрыть]
.

«На войне перебили столько народу. Одним больше, другим меньше – не имеет никакого значения. А работают только дураки», – с жутковатым цинизмом говорил он во время следствия.

Суд приговорил его к смертной казни, чему, впрочем, Тецнер был рад. «Самое лучшее, если меня казнят, – говорил он своим тюремщикам. – Ну что будет, если я просижу 25 лет в каторжной тюрьме, а затем выйду на свободу? Мне придется просить милостыню. Уж лучше казнь…» (Эти слова любопытно сопоставить с рассуждениями Германа Карловича, уже сломленного, уже осознавшего свое поражение в отчаянной борьбе против абсурдной жестокости судьбы, уже ждущего скорой развязки: «Убить себя я не хочу, это было бы неэкономно, – почти в каждой стране есть лицо, оплачиваемое государством, для исполнения смертной услуги. И затем – раковинный гул вечного небытия. А самое замечательное, что все это может еще продлиться, – то есть не убьют, а сошлют на каторгу, и еще может случиться, что через пять лет подойду под какую-нибудь амнистию и вернусь в Берлин, и буду опять торговать шоколадом. Не знаю, почему, – но это страшно смешно».)

В то время как Тецнер с тупым равнодушием человека, лишенного воображения, ожидал приглашения на казнь, в другом немецком городе, Бартенштейне, начался судебный процесс по аналогичному делу. Судили владельца мебельного магазина коммерсанта Фрица Сафрана и двух его сообщников: Кипника (служащий Сафрана) и Эллу Августин (его любовница). Испытывая серьезные финансовые затруднения, Сафран решил поправить дела с помощью фокуса со страховкой и имитацией своей смерти (на эту мысль, кстати, его натолкнуло сообщение о преступлении Тецнера). По примеру Тецнера Сафран и его команда стали разъезжать по пригородному шоссе в поисках одиноких путников.

Так же, как и Тецнера, с первым «кандидатом» их постигла неудача. Им удалось заманить к себе в автомобиль случайного прохожего, некоего Фридеричека. Кипник ударил его кастетом по голове, тяжело ранил, но потом, в самую решительную минуту, когда осталось довершить начатое и добить свою жертву, у Сафрана сдали нервы. «Потеряв присутствие духа» – как выразился газетный обозреватель, – он резко затормозил, и Фридеричек, обливаясь кровью, выскочил из автомобиля. Перепуганный Сафран дал газ, и преступники скрылись, оставив лежать окровавленного Фридеричека на пустынном шоссе.

Следующей жертвой неутомимой троицы стал рабочий по фамилии Даль, застреленный то ли Сафраном, то ли Кипником (на судебном процессе, ход которого подробно освещал «Руль» и другие эмигрантские газеты1717
  Охотники за людьми // Руль. 1931. 25 марта (№ 3140). С. 3. См. также: Руль. 1931. 26 марта (№ 3141). С. 1; Сегодня. 1931. 26 марта. С. 3.


[Закрыть]
, оба до последнего сваливали вину друг на друга). Труп Даля положили в одну из комнат мебельной фабрики, которую затем подожгли. Рядом с телом бросили часы Сафрана. Все шло очень удачно и гладко для преступников: благодаря часам тело, найденное в сгоревшей фабрике, приняли за убитого Сафрана, который тем временем готовился незаметно покинуть Германию. Он уже купил билет, сел в поезд и – горькая насмешка судьбы! – столкнулся там с человеком, хорошо его знавшим. Он был опознан и арестован. Вскоре были схвачены и его сообщники, чья дальнейшая судьба нас мало интересует1818
  [Об этом см. заметку: Сафран осужден (Руль. 1931. 27 марта (№ 3142). С. 1), а также статью с неуместно ироничным заглавием «Еще один «живой труп» перед присяжными» (Сегодня. 1931. 26 марта. С. 3), где, кстати, рассказывалось еще о двух последователях Тецнера – мелком торговце Шмидте (опять Шмидт!) и его двадцатишестилетнем сыне. Оба обвинялись в «совершении покушения на жизнь одного служащего в продовольственной торговле в Мюльгаузе, окончившемся, к счастью, неудачно. Злоумышленники установили, что этот служащий регулярно перевозит крупные денежные суммы, и напали на него <…>. Ему удалось, однако, убежать. На допросе Шмидты сознались, что они намеревались убить свою жертву, а труп сжечь в автомобиле, подобно тому как это сделал Тецнер». Помимо описанных криминальных происшествий на формирование замысла «Отчаяния» могло повлиять событие из жизни самого Набокова: в июле 1926 года он принял участие в шуточном литературном суде над «Крейцеровой сонатой» Л.Н. Толстого, с блеском сыграв роль Позднышева, оправдывающего свое преступление. (См.: Руль. 1926. 18 июня.)]


[Закрыть]
.

***

Ознакомившись с фабулой двух реальных преступлений, мы видим: оснований для того, чтобы обвинить Германа Карловича в плагиате, более чем достаточно. Слишком много схожих моментов сразу бросается в глаза, особенно если вспомнить дело Тецнера: двухместный автомобиль, в котором, мирно беседуя, разъезжают убийца и его будущая жертва, переодевание «двойника», наконец, время и место преступления: и в жизни, и в романе – это март 1931 года1919
  Небольшое добавление: март 1931 года – время, когда орудовала команда Сафрана. Тецнер же совершил свои злодеяния в ноябре 1929–го, а арестован был 4 декабря этого же года. Впрочем, газеты заголосили о его преступлении именно в марте 1931 года, когда после долгого следствия (во время которого Тецнер давал путаные и противоречивые показания) 17-го числа в Регенсбурге начался судебный процесс против супругов Тецнер.


[Закрыть]
, уединенное пригородное шоссе у леса. (В пользу того, что Герман учел опыт своих предшественников, говорит следующий факт: Набоков начал писать «Отчаяние» примерно в июне 1932 года2020
  Вoyd B. Op. cit. P. 383.


[Закрыть]
, то есть спустя сравнительно небольшой временной отрезок после того, как в газетах появились сообщения о злодеяниях Тецнера и Сафрана.)

Правда, вот мотивы убийства… Недаром Герман Карлович, болезненно переживающий то, что «досужие борзописцы, поставщики сенсаций, строящие свои балаганы на крови», отзывается о своих предшественниках с нескрываемым презрением: «Был, например, такой, который сжег свой автомобиль с чужим трупом, мудро отрезав ему ступни, так как он оказался не по мерке владельца. Да, впрочем, черт с ними! Ничего общего между нами нет».

И по большому счету Герман прав! Несмотря на сходство преступлений, между утонченным набоковским эстетом и его низменно корыстными прототипами действительно мало общего уже хотя бы потому, что денежный куш меньше всего интересовал Германа, озабоченного прежде всего совершенством и изяществом своего «вечно правдивого произведения», о чем он сам не раз с гордостью говорит читателям: «Знаю, знаю, – оплошно с беллетристической точки зрения, что в течение всей моей повести (насколько я помню) почти не уделено внимания главному как будто двигателю моему, а именно корысти. Как же это я даже толком не упомянул о том, на что мертвый двойник был мне нужен? Но тут меня берет сомнение, уж так ли действительно владела мною корысть, уж так ли мне было важно получить эту довольно двусмысленную сумму (цена человека в денежных знаках, посильное вознаграждение за исчезновение со света) <…>. Я, гениальный новичок, еще не вкусивший славы, столь же самолюбивый, сколь взыскательный к себе, мучительно жаждал, чтобы скорее это мое произведение, законченное и подписанное девятого марта в глухом лесу, было оценено людьми, чтобы обман – а всякое произведение искусства обман – удался; авторские же, платимые страховым обществом, были в моем сознании делом второстепенным. О да, я был художник бескорыстный».

Еще Владислав Ходасевич указывал на то, что преступление Германа – как и шахматная мания Лужина, другого набоковского мономана, – прозрачная метафора художественного творчества. Безумный убийца, без тени сомнения усматривающий в другом человеке (пусть даже таком ничтожном, как Феликс) лишь податливого «большого мягкого истукана», послушное орудие, «ветошку», – прежде всего взыскательный художник, мучимый «изощреннейшим желанием» бескорыстного творчества, мыслящий свое преступление как чисто эстетический феномен, недосягаемый образец изысканно-утонченного обмана, «дивное произведение» высокого искусства.

О том, что артистическую натуру Германа Карловича давно сжигает неотвязный зуд «изысканного самоистязания» творчеством, в романе говорится вполне определенно. В детстве Герман сочинял стихи и длинные истории, «ужасно и непоправимо, и совершенно зря порочившие честь знакомых». В гимназии, из той же необоримой страсти к «вдохновенной лжи», он «творчески перерабатывает» сюжеты классических произведений, виртуозно выворачивая их наизнанку: при пересказе пушкинского «Выстрела», например, он «без лишних слов» убивает противника Сильвио, а вместе с ним и всю фабулу. (В английской версии романа Герман проделывает нечто похожее с «Отелло».) Об этой же страсти говорят и многочисленные примеры «литературных забав» Германа: изящная пародия на Бальмонта из третьей главы, «псевдоуайльдовская сказочка» из шестой, да и сам текст романа, тождественный тексту той исповедальной повести, которую Герман Карлович пишет в надежде спасти репутацию великого художника и пояснить непонятливому человечеству, в чем заключается оригинальность и глубина его криминального шедевра.

Вынашивая свой замысел, Герман рассчитывал на гораздо большее, чем просто получить крупную сумму по страховому полису. Убивая Феликса, он не только хотел самоутвердиться как художник и, показав всему миру божественное всемогущество своего творческого дара, доказать свою гениальность и исключительность, но и страстно желал изменить свою тусклую жизнь, придать ей смысл и значение, бежать от самого себя, от навязанной ему роли благополучного обывателя, тупо довольного уютным убожеством окружающего мира: «глупой, но симпатичной» женой, новеньким автомобилем, прекрасным пищеварением и даже «круглым, натуженным, седовласым кактусом», «успешно, хоть и медлительно» растущим на балконе «славной» мещанской квартиры.

Уничтожить с помощью опрокинутого самоубийства свою изношенную, опошленную оболочку, низшую, оподлившуюся часть своего «я» и, волшебно обманув судьбу, остаться при этом в живых, воскреснуть в двойнике для новой, более полной и осмысленной жизни, самому стать ее полновластным творцом и хозяином – такова была заветная цель Германа. Стремление к ослепительной минуте «творческого торжества, гордости, избавления, блаженства», к «какой-то необыкновенной, ликующей, все разрешающей» точке высшего бытия, а не к «двусмысленной сумме» по страховому полису – это одухотворяло бредовый замысел набоковского мономана, образ которого, конечно же, слишком сложен и трагичен, чтобы мы могли исчерпать его сравнением с двумя посредственными немецкими преступниками, чьи имена выужены мной из небытия лишь по чистой случайности. Да и сам жизненный факт, заимствованный Набоковым из газетной хроники, подвергся настолько мощной творческой переплавке, что, войдя в сюжетную основу романа, потерял малейший привкус унылого жизнеподобия и банальной фактографичности. (Не случайно многие современники Набокова, его эмигрантские собратья по литературному труду, восприняли «Отчаяние» как откровенно фантастическую, целиком «выдуманную» историю.)2121
  «Нам “Отчаяние” не могло нравиться, – читаем в мемуарах эмигрантского писателя Василия Яновского. – Мы тогда не любили “выдумок”. Мы думали, что литература слишком серьезное дело, чтобы позволять сочинителям ею заниматься. Когда Сирин на вечере (в зале Лас Каз) читал первые главы “Отчаяния” <…>, мы едва могли удержаться от смеха…» (Яновский B.С. Поля Елисейские. СПб., 1993. С. 255).


[Закрыть]

В своем романе Набоков кардинально переосмыслил примитивный сценарий преступления, предложенный Тецнером и Сафраном, если и пожертвовав при этом кое-где внешним правдоподобием, то во имя высшей правды той железной логики абсурда, которая управляет миром и обусловливает человеческую жизнь. В то время как реальные преступники, имитируя свою смерть, тщательно скрывали факт несходства со случайными «двойниками», уродуя, сжигая их трупы, набоковский мономан одержим идеей сходства с Феликсом и на протяжении всего повествования настаивает на этом сходстве (даже тогда, когда уже самому недогадливому читателю становится ясно, что он убил и переодел в свою одежду совершенно не похожего на него человека).

Оттолкнувшись от вполне заурядного уголовного происшествия, Набоков, этот «фокусник» от литературы, бездуховный «формалист», якобы озабоченный лишь совершенством своих словесных аттракционов, этот «канатоходец», как часто его любят называть с любезной подачи одного англизированного поэта-лауреата, создал оригинальный роман-притчу, где осмысляется целый ряд философских, нравственных, экзистенциальных проблем, проходящих через всю русскую литературу. Именно поэтому для более глубокого проникновения в образ Германа Карловича, преломившего в себе такие фундаментальные темы русской литературы, как «гений и злодейство», «преступление и наказание», а также для того, чтобы полнее представить идейно-художественное своеобразие романа в целом, необходимо обратиться к литературным предшественникам набоковского героя. Полноценный анализ образа Германа Карловича немыслим без сопоставления с такими его литературными прототипами, как Герман, неудачливый злодей из «Пиковой дамы», «одержимые» герои Достоевского, ницшеанствующий доктор Керженцев из рассказа Леонида Андреева «Мысль», гоголевский Поприщин и, отчасти, Акакий Акакиевич, как и набоковский убийца придающий, в общем-то, заурядному событию статус грандиозного метафизического действа.

Особенно очевидна близость Германа «надзвездным мечтателям» Достоевского, прежде всего – бескорыстному убийце-теоретику Раскольникову (о «карикатурном сходстве» с которым подсознательно догадывается и сам Герман Карлович) и закомплексованному философу из «Записок из подполья», в напряженной, исповедально-истеричной повествовательной манере которого есть много общего с взвинченным, «кривляющимся» стилем набоковского протагониста. (Не случайно первая редакция «Отчаяния» имела эпиграф из Достоевского и рабочее название «Записки мистификатора», прямо отсылающее к «Запискам…» подпольного парадоксалиста2222
  См.: Boyd B. Op. cit. P. 383.


[Закрыть]
.)

Впрочем, тема литературных предков набоковского героя слишком обширна и требует отдельного серьезного разговора. «Это могло бы составить тему нового рассказа, – но теперешний рассказ наш окончен» – так, по примеру Ф.М. Достоевского, можно было бы завершить наше криминально-литературоведческое приключение, если бы не оставался еще один важный прототип Германа Карловича. Ничего не сказать о нем я не имею права, ибо это – сам «Пимен всей криминальной летописи»… Прошу любить и жаловать: Владимир Владимирович Набоков!

***

Хочу успокоить читателей, напрасно, совершенно напрасно всполошившихся из-за этого неожиданного сюжетного поворота: у меня нет ни малейшего желания прямолинейно отождествить Набокова с его злополучным героем, по примеру иных, не слишком разборчивых критиков, не видящих никакой разницы между точкой зрения повествователя романа, реальной биографической личностью писателя, его «публичным имиджем», «литературной маской» и, наконец, имплицитным автором, главной оценочной инстанцией художественного произведения.

К тому же Набоков, писатель скрытный, всегда упорно защищавший неприкосновенность своего внутреннего мира и своей личной жизни, едко высмеивал излишне «наивных» критиков, смело ставящих знак равенства между ним и его героями2323
  К сожалению, даже такой вдумчивый и проницательный критик, как Георгий Адамович, высказавший немало верных мыслей относительно набоковского творчества, не избежал соблазна и в рецензии на журнальную публикацию «Отчаяния» близоруко отождествил автора и героя-повествователя: «Мне именно потому “Отчаяние” и представляется вершиной сиринских писаний, что в нем Сирин становится наконец самим собой, то есть человеком, полностью живущим в каком-то диком и странном мире одинокого, замкнутого воображения, без выхода куда бы то ни было, без связи с чем бы то ни было» (Последние новости. 1934. 24 мая (№ 4809). С. 2).


[Закрыть]
. Опытный мистификатор, виртуоз перевоплощения, он поставил подобных умников в сложное положение: любители четких схем и навязчивых параллелей, литературные сыщики и специалисты по окололитературной сексопатологии целыми стадами озадаченных буридановых ослов трагически разрываются между соблазнительными, исключающими одна другую версиями. В самом деле, что лучше: признать Набокова гомосексуалистом – в оглядке на пылкого ураниста Кинбота, одновременно Дедала и Минотавра набоковского лабиринта в прозе под названием «Бледный огонь»? Или обвинить в педофилии, ссылаясь на злополучного нимфетколюба Гумберта Гумберта? Или просто объявить сумасшедшим, сексуально неудовлетворенным невротиком, уподобив центральному персонажу пьесы «Изобретение Вальса»?

По примеру Гюстава Флобера, любившего сравнивать себя с улиткой, спасающейся от грязи и жестокости мира в своей раковине, Набоков-прозаик старался избегать исповедальности и интимных излияний; «совершенный диктатор» в «приватном мире» литературного произведения, он всегда дистанцировался от героев и называл их не иначе как «послушные марионетки», «галерные рабы».

Все это так: литературные персонажи не исчерпывают содержания творческого «я» художника, а тем более не объясняют его реальную биографическую личность. Однако известно и другое: бледные призраки литературных персонажей питаются кровью своих создателей, «послушные марионетки» порой проговариваются, невольно разбалтывая сокровенные тайны всесильного кукловода. Поэтому все вышесказанное только обостряет желание сблизить фигуры Владимира Владимировича и Германа Карловича, доказать то, что кое в чем они – «одного поля ягодки», что в «Отчаянии» скрытный и сдержанный Набоков позволил себе порезвиться на краю глубоко личной пропасти.

Столпник эстетизма, утративший способность различать границу между искусством и действительностью, протагонист «Отчаяния» во многом является зеркальным отражением Набокова, гротескно преломив в себе черты его «литературной личности» или, точнее, «литературной маски»: пародийно воссоздав особенности той роли, которую писатель разыгрывал в соответствии с законами определенного эстетико-мировоззренческого кодекса, выставляя себя холодным эстетом, капризным снобом и гордецом, самовлюбленным нарциссом, каким он не был в своем творчестве, но каким мы видим его на страницах какого-нибудь жеманного предисловия к собственным произведениям, в том или ином ядовитом критическом эссе или в интервью, в тех бесчисленных интервью, где стареющий, начинающий уже исписываться писатель, теряющий жар, блеск и хватку (если судить по его поздним вещам), нарочито бодро старался показать (подобно известному персонажу Джека Лондона) «брожение закваски».

Многие характерные черты Германа (павлинье высокомерие, подчеркнутое равнодушие к «мерзкой гражданской суете», насмешливое презрение к людям, нарциссическое самолюбование и самовосхваление) позволяют с полным правом назвать его автокарикатурой Набокова.

Наиболее комичные нарциссические заявления Германа предвосхищают некоторые эпатирующие высказывания самого Набокова.

«Если бы я не был совершенно уверен в своей писательской силе, в чудной своей способности выражать с предельным изяществом и живостью…»2424
  Ср. со следующей фразой автора «Других берегов», вспоминающего свои юношеские впечатления от вечернего неба, в котором медлит «грозный в своем великолепии закат»: «Я тогда еще не умел – как теперь отлично умею – справляться с такими небесами, переплавлять их в нечто такое, что можно отдать читателю, пускай он замирает…»


[Закрыть]
 – так начинает свою повесть Герман Карлович. В другом месте читаем: «Нужно признать: восхитительно владею не только собой, но и слогом».

«Я мыслю как гений, я пишу как выдающийся писатель…» – спустя сорок лет вторит ему Владимир Владимирович, открывая этой не очень скромной фразой предисловие к сборнику статей и интервью «Твердые суждения»2525
  SO. P. XI. В письмах Набоков тоже время от времени «поглаживал» себя, подобно своему самовлюбленному герою. Так, в одном из посланий к Эдмунду Уилсону он с трогательной самоуверенностью заявил о том, что Джозефу Конраду, с которым его сравнил Уилсон, далеко до его, набоковских, «словесных вершин» (NWL. P. 254).


[Закрыть]
.

Помимо всего прочего Набоков наделяет главного героя «Отчаяния» многими особенностями своего эстетического сознания: ироничной насмешливостью, вниманием к выразительной детали, чувством юмора («Горе тому воображению, которому юмор не сопутствует», – говорит он устами Германа Карловича), страстью к словесным перевертышам, каламбурам, пародии.

Как и Владимир Владимирович, Герман Карлович довольно пренебрежительно отзывается о других писателях и люто ненавидит Достоевского, то и дело изливая желчь но поводу «мистического гарнира нашего отечественного Пинкертона» в натужных и неостроумных каламбурах, вроде «Шульд унд Зюне» – «Кровь и слюни». Колкими выпадами против «нашего специалиста по душевным лихорадкам и аберрациям человеческого достоинства» Герман опять-таки предвосхитил ту яростную атаку, которую спустя некоторое время предпринял сам Набоков в лекции о Достоевском, где, открыто заявив о намерении «развенчать Достоевского», подверг его творчество разгромной и откровенно тенденциозной критике2626
  Любопытно: в своих атаках на Достоевского почтенный Владимир Владимирович повторил буквально все запретные приемы, которые использовались против него иными, не очень чистоплотными критиками: это и близорукое отождествление публичного имиджа писателя с его творческим «я», это и нелепая идентификация с протагонистами, следствием которой явились смехотворные выводы об извращенности, безнравственности самого художника, и комичные иски, предъявляемые за проделки его персонажей. Лучше всего об этом можно судить по «Лекциям о русской литературе» (1981), где бедного Федора Михайловича притягивают к ответу за пессимизм подпольного парадоксалиста и неблаговидные поступки Родиона Раскольникова.


[Закрыть]
.

Примеров подобных совпадений между «литературной личностью» Набокова и его героем можно привести еще очень много: для этого достаточно рассмотреть, скажем, авторский образ «Других берегов», где «с полной силой сказался феноменальный эгоцентризм Набокова, временами граничащий с дурным вкусом»2727
  Струве Г. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956. С. 288. Точно так же расценили авторский образ набоковских воспоминаний и многие англоязычные критики. См., например: Enriht D.J. Nabokov’s Way // New York Review of books. 1966. November 3. P. 3–4; Werth A. [rec.: Speak, Memory] // London Magazine. 1967. August. P. 80–83.


[Закрыть]
.

Автопародийный образ эгоцентричного Германа Карловича, пленника отвлеченной идеи прекрасного и сладостно-мучительных грез об «идеальном» преступлении, в своем стремлении к «творческому» насилию над миром доходящего до полной духовной и нравственной деградации, – лишнее доказательство тому, что Набоков, как и всякий настоящий художник, вполне был способен нарушать правила «литературной игры» (пусть им же и установленные), выходя за сковывающие рамки своего «имиджа», освобождаясь от власти своих же эстетических установок, высмеивая свою же «публичную персону».

Впрочем, есть и другие точки соприкосновения между Набоковым и его героем, уже на более глубоком, экзистенциальном уровне. Это не только страстный прорыв к мрачному величию абсолютной свободы (в начале шестой главы романа), не только мучительный комплекс творческой неполноценности, подсознательная боязнь провала, своей несостоятельности как художника, маскируемая нарочито самоуверенными заявлениями о творческом всемогуществе и неискренним, снисходительно пренебрежительным тоном по отношению к другим писателям, не только «отчаяние творца, не способного поверить в предмет своего творчества» – одна из главных тем, проходящая через лучшие набоковские произведения, как проницательно заметил Владимир Вейдле2828
  Вейдле В. Рец.: В. Сирин «Отчаяние» // Круг. 1936. № 1. С. 186. С ним был солидарен и Глеб Струве: «Основоположная тема Набокова, тесно связанная с его эгоцентризмом, – тема творчества <…>. Тема эта для Набокова – трагическая <…>, ибо она связана с темой неполноценности» (Струве Г. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956. С. 289).


[Закрыть]
, – но и сладкий соблазн солипсизма, необоримый соблазн растворить, расплавить тягостные оковы бытия – весь мир, всех людей – в «священном огне высокого искусства».

Холодок солипсизма, чувство разложения обесценившегося мира, мучительное противоречие между сказочной прелестью грез и отталкивающим безобразием, увы, так никем и не отмененной действительности – все это ощутимо во многих произведениях Набокова, не только в прозе, но и в лирике. Вот, например, мое любимое:

 
Что за ночь с памятью случилось?
Снег выпал, что ли? Тишина.
Душа забвенью зря училась:
во сне задача решена.
 
 
Решенье чистое, простое
(о чем я думал столько лет?).
Пожалуй, и вставать не стоит:
ни тела, ни постели нет.
 

Искусство как единственное средоточие жизни, как высшая реальность, перед которой отступает все человеческое – расплывается образ мира, унылыми и вполне условными призраками мельтешат другие люди (им невозможно сострадать, их невозможно понять, их уже нельзя любить – разве можно любить призрачное порождение твоего воображения?!), – взгляд на жизнь как на ряд чисто художественных переживаний всеобъемлющего сознания богоподобного художника, отвергающего «дурные сны земли», – эти идеи, сокровенно близкие Набокову (по сути, основа его эстетического мировоззрения), мучившие, соблазнявшие его на протяжении всего творческого пути, в «Отчаянии», как и в других, наиболее значительных его произведениях («Защита Лужина», «Лолита», «Бледный огонь»), подвергаются суровой проверке и… беспощадному разоблачению.

Крах безумного мечтателя Германа Карловича, эстетически умерщвляющего бытие, без тени сомнения воспринимающего «других» как материал для «произведения искусства», перешедшего ту страшную черту, за которой между ним и любым заурядным головорезом можно смело поставить знак равенства, – это ли не разоблачение идеологии эстетизма, доведенной до своего логического предела?

Трагедия художника, одержимого собственным даром, не способного к творческому выходу из темницы своего «я», – это ли не опасность, угрожавшая самому Набокову, божественно-легкомысленному канатоходцу, обреченному на безумный танец – на зыбком канате, волшебно соединяющем хрупкую реальность сказочно прекрасных грез и несокрушимый мираж этого «темного, зря выдуманного мира».

Волшебная гора. 1994. № 2. С. 151–165.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации