Электронная библиотека » Николай Пирогов » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 21:54


Автор книги: Николай Пирогов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Столь сильный глас был дан,

железо сколько сильный,

То и тогда б всех глупостей родов

Не мог измыслить я обильно.


Судьба моих товарищей, их было 21, собранных по первому призыву в профессорский институт, меня интересует нередко.

Со многими из них я не встречался ни разу с тех пор, как мы поехали за границу; с некоторыми виделся потом в Москве и Петербурге; но в дружестве или товариществе ни с кем из них не был впоследствии.

В живых из 21 еще, сколько мне известно: П. Г. Редкин, Сокольский, Мих[аил] Куторга[258]258
  М. С. Куторга (1809–1886) – профессор истории в Петербурге.


[Закрыть]
, Корнух-Троцкий, Котельников, Ивановский[259]259
  И. И. Ивановский (1807–1886) – профессор международного права в Петербурге.


[Закрыть]
и покуда я еще, – шестеро, и то не наверное; значит, смерть похитила в течение 53 лет 15, вероятно, и более. Двое умерли еще в Дерпте: Шкляревский, чудный парень и поэт (С.-Петербургского университета), – от чахотки и один (ипохондрик довольно ограниченных способностей, из Харькова) – от холеры; остальные потом, и из них один, Чивилев[260]260
  А. И. Чивилев (1808–1867) – профессор политической экономии и статистики в Москве; погиб при пожаре запасного Царскосельского дворца, где он жил как руководитель занятиями сыновей Александра II – Владимира и Алексея.


[Закрыть]
, бывший наставником у покойного наследника Николая Александровича, сгорел в Царскосельском дворце (по слухам, от руки сына).

Измучившись ездою на перекладной, никогда еще не ездивши по дорогам с перекладинами из бревен, которые заменяли в то время во многих местах шоссе, мы остановились сначала в какой-то гостинице, едва ли не «Демут», в С.-Петербурге, а потом для нас отвели пустопорожнее помещение в тогдашнем университетском доме, кажется, у Семеновского моста.

Первый визит был хозяину Щучьего Двора, как его тогда звали, директору департамента народного просвещения (Д. И. Языкову), какому-то молчаливому и натянутому бюрократу; приглашены были к нему на обед; обедали скучно и безмолвно, а потом представились и самому министру народного просвещения, князю Ливену[261]261
  К. А. Ливен (1767–1844) – участник войны со Швецией (1789–1790); с 1819 г. – попечитель дерптского учебного округа; с 1828 по 1838 г. – министр просвещения.


[Закрыть]
, генералу-немцу, говорившему весьма плохо по-русски, пиетисту по убеждению.

Назначен был, наконец, экзамен в Академии наук.

Для нас, врачей, пригласили экзаменаторов из Медико-хирургической академии, и именно Велланского и Буша[262]262
  И. Ф. Буш (1771–1843) – профессор хирургии в Медико-хирургической академии.


[Закрыть]
.

Буш спросил у меня что-то о грыжах, довольно слегка; я ошибся только per lapsum linguae[263]263
  Обмолвка (лат.).


[Закрыть]
, сказав вместо art. epigastrica – art. hypogastrica. А я, признаться, трусил. Где, думаю, мне выдержать порядочный экзамен из хирургии, которою я в Москве вовсе не занимался! Радость после выдержания экзамена была, конечно, большая. Слава Богу, назад не воротят. Вообще экзамен в Академии для всех наших сошел хорошо с рук, за исключением Петра Григорьевича Редкина. Его, несчастного, отделал тогда академик Грефе[264]264
  Ф. Б. Грефе (1780–1851) – академик по греческой и римской словесности.


[Закрыть]
напропалую и дал такой строгий относительно judicium[265]265
  Отзыв (лат.).


[Закрыть]
, что решили не посылать П. Г. Редкина в Дерпт. Он, однако же, хорошо сделал, что не послушался такого варварского решения и поехал с нами на свой счет. В Дерпте чрез несколько времени решили иначе.

В Дерпт я ехал втроем с Редкиным и Сокольским на долгих; ночевали в Нарве; впервые в жизни видел водопад и кусок моря и прибыли в заезжий дом к Фрею в Дерпте, за несколько дней до начала осенне-зимнего семестра.

В Дерпте мы все должны были поступить под команду Вас[илия] Мих[айловича] Перевощикова[266]266
  В. М. Перевощиков (1785–1851) – писатель, профессор истории, географии, русской словесности в Казани, затем – русской словесности в Дерпте.


[Закрыть]
, профессора русского языка.

Перевощиков перешел в Дерпт из Казани, где он был профессором во времена Магницкого, положившего глубокий отпечаток на всю его деятельность и даже на самую физиономию.

Квартиры для нас были уже наняты, и я поместился вместе с Корнух-Троцким и Шиховским в довольно глухом месте, почти наискосок против дома профессора хирургии Мойера.

Вас[илий] Мих[айлович] Перевощиков играл некоторую роль в моей жизни, и я должен остановиться на этой личности. С самого начала между нами пробежала черная кошка, и отношения мои к Перевощикову могли бы впоследствии иметь для меня весьма печальные последствия. Перевощиков был тип сухого, безжизненного, скрытного или, по крайней мере, ничего не выражающего бюрократа; самая походка его, плавная, равномерная и как бы предусмотренная, выражала характер идущего. Цвет лица пергаментный; щеки и подбородок гладко выбриты; речь, как и походка, плавная и монотонная, без малейшего повышения или понижения голоса. Перевощиков повел нас гурьбою по профессорам. По-немецки он не говорил почему-то, и краткая беседа велась или на французском, или на смешанном языке. Спрашивали по-французски – отвечали по-немецки; спрашивали по-немецки – отвечали по-французски. Для меня самое отрадное посещение было дома Мойера.

Иван Филиппович (так его звали по-русски) Мойер, эстляндец, но происхождения по отцу голландского, был профессор хирургии в Дерптском университете.

С именем Мойера в памяти у меня сохранились разные чувства. Да, чувства сохраняются в памяти так же, как и знания. И эти чувства – не одинаковые. Я сохраняю к Мойеру, во-первых, чувство беспредельной благодарности и вместе с нею досады и на себя, и на него; досадую и на себя, и на него; почему это глубокое чувство благодарности осталось в душе не вполне чистым и безупречным – это объяснит мой дальнейший рассказ, а теперь пока надо отделаться от Перевощикова.

Как теперь его вижу, идущего с нами по улицам; этот сжатый рот, эта кисточка на шапке, эта медленная, в такт, поступь и эта скрытая злость против мальчишки, ему вовсе незнакомого.

Перевощиков имел, конечно, инструкцию следить за нашею нравственностью, и он как формалист полагал, что ничем не может он пред начальством показать так свою заботу о нашей нравственности, как посещая нас в разное время и врасплох. Он это и делал в начале нашего пребывания в Дерпте. Однажды он приходит к нам (в дом Реберга, напротив дома Мойера); я в это время был на лекции. Перевощиков садится в проходной комнате, ведущей в наши спальни, и беседует с моими товарищами (Шиховским и Корнух-Троцким). Я, не ожидав такого посещения, вхожу прямо со двора, по обыкновению, в шапке и иду прямо в мою комнату, и только отворив дверь в нее, примечаю, что в другом углу сидит Перевощиков. Но было поздно. Перевощиков видел, что я вошел в шапке и не скинул ее тотчас же пред ним, и объяснил это себе моим неуважением к начальству. И мало того, что он объяснил так себе, но донес это, как я после узнал, и в Петербург, по начальству. Мне и в голову не могло придти что-нибудь подобное; тем более что я, оправив мой туалет, вышел из моей комнаты в общую и принял участие в общей беседе с Перевощиковым и товарищами; он не показал и виду, что недоволен мною. Но к концу семестра Перевощиков призывает меня к себе в кабинет, тщательно запирает дверь за собою, садится близко меня и таинственно, вполголоса, спрашивает меня по обыкновению медленно, с расстановкою:

– Скажите, г. Пирогов, какую рекомендацию о вашем поведении я должен сделать высшему начальству?

Я остолбенел. Наконец, собравшись с духом, говорю:

– Какую вам угодно, Василий Михайлович; я тут ничего не могу.

– Но после тех знаков неуважения к начальству, которые я имел случай заметить, судите сами, могу ли я вас рекомендовать с хорошей стороны?

Это что же такое? – думаю я, и ума не приложу, к чему это он ведет. Я прошу объяснения. Причина объясняется. Тогда я оправился, и как ни был я еще молод, но, видя, что имею дело или с злым умыслом, или с мономанией, я встаю и смело говорю:

– Василий Михайлович, вы, конечно, можете очернить пред высшим начальством кого вам угодно, но одно, мне кажется, я имею право требовать от вас, чтобы вы мотивировали вашу рекомендацию обо мне тем фактом, на котором вы основываетесь. – Сказав это, я распрощался, и с тех пор – к Демьяну ни ногой.

В Петербург пошло донесение Перевощикова неизвестно в каком виде. Из Петербурга прислано мне чрез Перевощикова же строгое замечание, но я его не слыхал от него. Обстоятельства переменились. И я с тех пор Перевощикова встречал только иногда на улицах. Не помню даже, отдал ли я ему прощальный визит, когда он был уволен после скандала, сделанного ему студентами на лекции. Он был ими выбарабанен (ausgetrommelt) также вследствие его подозрительности, мелочности и бестактной обидчивости.

Семейство Мойера, защитившего меня от наветов нашего аргуса[267]267
  Аргус (лат. Argus, гр. Argos) – бдительный, неусыпный страж.


[Закрыть]
, состояло их трех особ: самого профессора, его тещи Екатерины Афанасьевны Протасовой (урожденной Буниной) и семи-восьмилетней дочери Мойера – Кати. Жены Мойера, старшей дочери Протасовой, уже давно не было на свете, и Мойер остался до конца жизни вдовцом.

Эта была личность замечательная и высокоталантливая. Уже одна наружность была выдающаяся. Высокий ростом, дородный, но не обрюзглый от толстоты, широкоплечий, с крупными чертами лица, умными голубыми глазами, смотревшими из-под густых, несколько нависших бровей, с густыми, уже седыми несколько, щетинистыми волосами, с длинными, красивыми пальцами на руках, Мойер мог служить типом видного мужчины. В молодости он, вероятно, был очень красивым блондином. Речь его была всегда ясна, отчетлива, выразительна. Лекции отличались простотою, ясностью и пластичною наглядностью изложения. Талант к музыке был у Мойера необыкновенный; его игру на фортепиано, и особливо пьес Бетховена, можно было слушать целые часы с наслаждением. Садясь за фортепиано, он так углублялся в игру, что не обращал уже никакого внимания на его окружающих. Несколько близорукий, носил постоянно большие серебряные очки, которые иногда снимал при производстве операции.

Характер Мойера нельзя было определить одним словом; вообще же можно сказать, что это был талантливый ленивец. Леность, или, вернее, квиетизм Мойера иногда доходил до того, что, начав какой-либо занимательный разговор с знакомым, от откладывал дела, не терпящие отлагательства; переменить свое in statu quo[268]268
  Состояние (лат.).


[Закрыть]
, начать какую-нибудь новую работу или заняться разбором давно уже ждавшего его дела – это сущая напасть для Мойера. Он подходил к делу с разных сторон, приближался, опять отходил и снова предавался своему квиетизму. В наше время Мойер имел уже много занятий по имению своей дочери в Орловской губернии, ездил иногда туда в вакационное время и к своей науке уже был довольно холоден; читал мало; операций, особливо трудных и рискованных, не делал; частной практики почти не имел; и в клинике нередко большая часть кроватей оставались незамещенными.

По-видимому, появление на сцене нескольких молодых людей, ревностно занимавшихся хирургиею и анатомиею, к числу которых принадлежали, кроме меня, Иноземцев[269]269
  И. Ф. Иноземцев (1802–1869) – заведовал кафедрой хирургии в Московском университете с 1835 по 1854 г.


[Закрыть]
, Даль[270]270
  В. И. Даль (1801–1872) – русский ученый, этнограф, писатель, составитель известного «Толкового словаря живого великорусского языка», врач, участник Пироговского врачебного кружка.


[Закрыть]
, Липгардт, несколько оживили научный интерес Мойера. Он, к удивлению знавших его прежде, дошел в своем интересе до того, что занимался вместе с нами по целым часам препарированием над трупами в анатомическом театре.

Но, несмотря на охлаждение к науке и его квиетизм, Мойер своим практическим умом и основательным образованием, приобретенным в одной из самых знаменитых школ, доставлял истинную пользу своим ученикам. Он образовался преимущественно в Италии, в Павии, в школе знаменитого Антонио Скарпы[271]271
  А. Скарпа (1747–1832) – знаменитый итальянский профессор анатомии и хирургии.


[Закрыть]
, и это было во времена апогея славы этого хирурга. Посещение госпиталей Милана и Вены, где в то время находился Руст[272]272
  И. Руст (1775–1840) – выдающийся немецкий хирург, профессор в Кракове и Берлине; его лекции слушал Пирогов во время своей заграничной командировки.


[Закрыть]
, докончило хирургическое образование Мойера.

Возвратясь в Россию, он прямо попал хирургом в военные госпитали, переполненные ранеными в Отечественной войне 1812 года. Как оператор Мойер владел истинно хирургическою ловкостью, несуетливой, неспешной и негрубой. Он делал операции, можно сказать, с чувством, с толком, с расстановкою. Как врач Мойер терпеть не мог ни лечить, ни лечиться, и к лекарствам не имел доверия. И из наружных средств он употреблял в лечении ран почти одни припарки.

Екатерина Афанасьевна Протасова была приземистая, сгорбленная старушка, лет 66, но еще с свежим, приятным лицом, умными серыми глазами и тонкими, сложенными в улыбку, губами. Хотя она носила очки, но видела еще так хорошо, что могла вышивать по канве и была на это мастерица; любила чтение, разговаривала всегда ровным и довольно еще звучным голосом; страдала с давних пор, по крайней мере, раз в месяц мигренями и потому подвязывала голову всегда сверх чепца шелковым платком.

Вот эта-то почтенная особа, заинтересованная, вероятно, моею молодостью и неопытностью, и стала моею покровительницею. Она интересовалась моею прежнею жизнью в Москве, часто расспрашивала меня про житье-бытье моей семьи, оставшейся в Москве, и, узнав от Мойера о замечании, полученном из Петербурга о моем поведении по доносу Перевощикова, заставила меня откровенно рассказать в подробности о случившемся.

Из-за меня, конечно, не по моей вине, сделался и некоторый разлад между двумя домами; жена Перевощикова (если не ошибаюсь, урожд[енная] Княжевич, Екатер[ина] Матвеевна) и дочь ее, посещавшие прежде нередко Екатерину Афанасьевну, прекратили свои посещения. Когда к концу семестра вышел срок найму моей квартиры в доме Реберга, то Екат[ерина] Афанасьевна предложила мне переехать к ним в дом, где я и жил несколько месяцев, пока не очистилось помещение в клинике, в котором я и оставался вместе с Иноземцевым до самого отъезда за границу. Мойер при заступничестве Екат[ерины] Афанасьевны, вероятно, нашел средства оправдать меня; так или нет, но донос Перевощикова не имел для меня никаких худых последствий, тем более что в это же время я принялся серьезно работать над заданною факультетом хирургическою темою о перевязке артерий, награжденной потом золотою медалью[273]273
  Золотую медаль Пирогов получил 12 декабря 1829 г.


[Закрыть]
. Я торжествовал, и не без причины. Я работал. Дни я просиживал в анатомическом театре над препарированием различных областей, занимаемых артериальными стволами, делал опыты с перевязками артерий на собаках и телятах, много читал, компилировал и писал.

Латынь помогли мне обработать товарищи-филологи (покойные Крюков[274]274
  Д. Л. Крюков (1809–1845) – талантливый профессор римской словесности и древностей в Московском университете, чрезвычайно популярный, любимый студентами.


[Закрыть]
и Шкляревский); признаюсь, для красоты слога жертвовал иногда и содержанием; но диссертация в 50 писан[ых] листов, с несколькими рисунками с натуры (с моих препаратов), вышла на славу и заставила о себе заговорить и студентов, и профессоров.

Рисунки с моих препаратов артерий над трупами, снятые с натуры, в натуральной величине, красками, хранятся и до сих пор, я слышал, в анатомическом театре в Дерпте.

Добрейшая Екатерина Афанасьевна пригласила меня обедать постоянно с ними, и я с тех пор был в течение почти пяти лет домашним человеком в доме Мойера. Тут я познакомился и с Василием Андреевичем Жуковским. Поэт был незаконный сын (от пленной турчанки) ее отца Бунина, воспитывался у нее в доме, влюбился в свою старшую племянницу, которая вышла потом замуж за Мойера (Екатер[ина] Аф[анасьевна] не дала согласия на брак влюбленных, считая это грехом).

Я живо помню, как однажды Жуковский привез манускрипт Пушкина «Борис Годунов» и читал его Екат[ерине] Афанасьевне; помню также хорошо, что у меня пробежала дрожь по спине при словах Годунова: «И мальчики кровавые в глазах».

В воспоминании сохранилось у меня, несмотря на протекшие уже с тех пор 50 с лишком лет, с каким рвением и юношеским пылом принялся я за мою науку; не находя много занятий в маленькой клинике, я почти всецело отдался изучению хирургической анатомии и производству операций над трупами и живыми животными. Я был в то время безжалостен к страданиям.

Однажды, я помню, это равнодушие мое к мукам животных при вивисекциях поразило меня самого так, что я, с ножом в руках, обратившись к ассистировавшему мне товарищу, невольно вскрикнул:

– Ведь так, пожалуй, легко зарезать и человека.

Да, о вивисекциях можно многое сказать и за, и против. Несомненно, они важное подспорье науке, и оказали, и окажут ей несомненные и неоцененные услуги. Права человека делать вивисекции также нельзя оспаривать после того, как человек убивает и мучает животных для кулинарных и других целей. Кодекса для этого права нет и не писано. Но наука не восполняет всецело жизни человека: проходит юношеский пыл и мужеская зрелость, наступает другая пора жизни и с нею потребность сосредоточиваться все более и более и углубляться в самого себя; тогда воспоминание о причиненном насилии, муках, страданиях другому живому существу начинает щемить невольно сердце. Так было, кажется, и с великим Галлером; так, признаюсь, случалось и со мной, и в последние годы я ни за что бы не решился на те жестокие опыты над животными, которые я некогда производил так усердно и так равнодушно. Это своего рода memento mori.

Приехав в Дерпт без всякой подготовки к экспериментальным научным занятиям, я бросился очертя голову экспериментировать и, конечно, был жестоким без нужды и без пользы; и воспоминание мое теперь отравляет еще более то, что, причинив тяжкие муки многим живым существам, я часто не достигал ничего другого, кроме отрицательного результата, т. е. не нашед того, что искал.

Современным экспериментаторам, может быть, не придется испытывать на старости тяжелых воспоминаний от вивисекций. Теперь значительная половина вивисекций производится над лягушками, а эти хладнокровные рептилии не внушают того чувства, которое привязывает человека к теплокровному животному. Потом современные опыты над живыми производятся почти все с помощью хлороформа. Но и одно насильственное лишение живого, беззащитного существа жизни, с какою бы то ни было эгоистическою (хотя бы и высокою) целью, не может оставить в нас приятных и успокоительных воспоминаний; немудрено, что то, над чем я некогда смеялся – вегетаризм, теперь кажется мне вовсе не так смешным.

К концу семестра 1828 года явились и последние члены нашего профессорского института – харьковцы, в числе четырех. Один из них, Ф. И. Иноземцев, был, как и я, по хирургии, с тем только различием от меня, что, во-первых, это был уже человек лет под 30, не менее 27, 28, а во-вторых, он был несравненно опытнее меня и более, чем я, приготовлен. В Харьковском университете в то время учил весьма дельный профессор хирургии Н. И. Еллинский. Иноземцев не только ассистировал ему при разных операциях, но и сам уже делал одну операцию (ампутацию голени). Это разом ставило его головою выше меня и в моих глазах, и в глазах других товарищей.

Иноземцев и с внешней стороны был гораздо представительнее меня. Высокий и довольно ловкий брюнет, с черными блестящими глазами, с безукоризненными баками, одетый всегда чисто и с некоторою претензиею на элегантность, Иноземцев легко делался вхожим в разные общества и везде умел заслужить репутацию любезного и милого человека, доброго товарища и отличного парня.

Немудрено, что я начал ему завидовать. Это скверное чувство особливо выражалось в моем дневнике, который я некоторое время вел тогда очень аккуратно.

Сверх зависти меня возмутило против Иноземцева и еще одно: однажды, я жил тогда еще у Мойера, я простудился и заболел. Мойер приходит навестить меня и намекает мне довольно ясно, что я порчу себя питьем водки; после такого намека я, взволнованный и еще больной, являюсь к Екатерине Афанасьевне Протасовой и говорю, что я не могу долее оставаться в их доме, так как я заподозрен в пьянстве.

Старушка ахнула: «Откуда это, батюшка, такое взял?» Я рассказал. Потом вышло, что Иноземцев стороною намекнул что-то, где-то, как-то, что я склонен к злоупотреблению спиртными напитками.

Действительно, Иноземцев видел меня раза два навеселе вместе с Шуманским, от которого я в первый раз и узнал вкус водки. Долго я не мог простить Иноземцеву этой сплетни. Мы жили с ним в течение четырех с лишком лет вместе в одной (довольно просторной) комнате в клинике; но наши лета, взгляды, вкусы, занятия, отношения к товарищам, профессорам и другим лицам были так различны, что, кроме одного помещения и одной и той же науки, избранной обоими нами, не было между нами ничего общего.

Меня досаждало еще то, что вечером к Иноземцеву приходили, по крайней мере раз или два в неделю, в гости три или четыре товарища из наших или и других русских, которые все знакомы были коротко с Иноземцевым. При чаепитии, курении табака (которого я тогда не терпел) начиналась игра в вист, продолжавшаяся за полночь и мешавшая мне читать или писать.

Я должен покаяться, вспоминая об Иноземцеве. Я теперь и сам бы себе не поверил или, лучше, не желал бы верить; но что было, то было. Я нередко, по недостатку денег к концу месяца, оставался день или два без сахара, и вот в один из таких дней меня черт попутал взять тайком три-четыре куска сахара из жестянки Иноземцева. Он как-то заметил это и запер жестянку. О, позор! Дорого бы я дал, чтобы это не было былью. Кстати, повинюсь еще и в воровстве с книгами. Я во всю мою жизнь утаил, т. е., взяв, не отдал три книги; а потом, когда хотел их возвратить, то было некому, или я от стыда откладывал все и откладывал возвращение. Потом большая часть моей библиотеки поступила в пользу студенческой библиотеки.

Во время нашего пребывания в Дерпте университет пользовался большою славою в России. И действительно, большая часть кафедр была замещена отличными людьми, с знаменитым ректором Эверсом (историк) во главе: Струве (астроном), Ледебур, Паррот (сын академика), Ратке (физиолог), Клоссиус (юрист), Эшшольц (зоолог); между медиками отличались необыкновенною начитанностью и ученостью проф[ессор] Эрдман, прежде бывший в Казани, но изгнанный оттуда вместе с профессором математики Бартельсом (сотоварищем короля Луи-Филиппа, когда они оба были учителями в Швейцарии). Изгнание немецких ученых из Казанского университета было совершено погромом Магницкого. Во время пребывания профессорского института в Дерпте присылались молодые русские люди и из других ведомств; от Академии наук были присланы Загорский (физиолог) и Шерер (химик) как элевы. Профессору астрономии Струве прислано было человек десять штабных, или свитских, и морских офицеров для занятий при обсерватории.

Учреждение императрицы Марии прислало из воспитательного дома человек шесть или семь; наконец, и частные лица приезжали для образования или так, понаслышке, по моде; так, в наше время приехали учиться Карамзины – три брата, гр. Соллогуб, Муравьев, графы Витгенштейны (два брата), Тутолмин, Матвеев и еще до нас прибыл певец студенческих попоек и кутежей – Языков и другие.

Большая часть из них не окончили университетского курса, но почти все носили студенческий костюм: длинные сапоги – Stiefeln, Kragen, т. е. длинные воротники от шинелей вместо плащей, маленькие фуражки на голове.

Мундир студенческий в Дерпте, может быть, также служил приманкою; это был не то что паскудный мундир того времени в других русских университетах; у дерптского студента воротник на мундире горел золотом; это был воротник черный, бархатный (на синем мундире) с вышитыми золотом дубовыми ветвями, занимавшими большую половину воротника. И на балах, и в театре мундир этот производил эффект.

Когда император Николай проезжал чрез Дерпт во время турецкой кампании, то ему приготовлена была почетная стража из студентов; одетые в эти свои мундиры, белые штаны в натяжку, ботфорты, рослые и красивые студенты-стражники обратили внимание на себя самого Николая, и так как он ничего не заявил против этой обмундировки, то она и признавалась законною.

За исключением нас, присланных в Дерпт уже по окончании курса в русских университетах, и двух или трех других русских, всем прочим пребывание в Дерпте не пошло впрок. Карамзины и Соллогуб едва ли вынесли что-нибудь из дерптской научной жизни, кроме знакомства с разными студенческими обычаями; другие, как, например, Языков, воспитанники из учреждений императрицы Марии и приезжие из Москвы и Петербурга полурусские и полунемцы просто спивались с кругу и уезжали чрез несколько лет в весьма плохом виде; только двое из них, Федоров Вас[илий] Фед[орович] и Кантемиров, вышли было в люди, но ненадолго. Федоров, весьма дельный астроном-наблюдатель, сделал экспедицию с Парротом на Арарат, потом в Сибирь, потом сделался профессором астрономии в Киеве и ректором университета, но не оставил привычки попивать и скоро умер, еще далеко не старый; Кантемиров вышел доктором медицины, был за границею, но, до крайности бескровный и худосочный, также скоро умер еще в молодых летах.

В Дерпте русская поговорка приходилась наоборот. В России говорят: «что русскому здорово, то немцу – смерть»; а в Дерпте надо было, наоборот, сознаться: «что немцу здорово, то русскому – смерть». Немецкие студенты кутили, вливали в себя пиво, как в бездонную бочку, дрались на дуэлях, целые годы иногда не брали книги в руки, но потом как будто перерождались, начинали работать так же прилежно, как прежде бражничали, и оканчивали блестящим образом свою университетскую карьеру.

Мы, русские, из профессорского института, professeurembryonen[275]275
  Профессорские зародыши (нем.).


[Закрыть]
, как нас звали немецкие студенты, мы все, слава Богу, уцелели; но мы не сходились ни с одним студенческим кружком, не участвовали ни в коммершах[276]276
  Пирушках (нем.).


[Закрыть]
, ни в других студенческих препровождениях времени; и я, например, несмотря на мою раннюю молодость, даже вовсе и не имел никакой охоты знакомиться с студенческим бытом в Дерпте. Только два раза я из любопытства съездил на коммерш, и то впоследствии, по окончании курса.

Но как ни странен[277]277
  В рукописи еще: «Для потусторонних зрителей» (зачеркнуто).


[Закрыть]
в наше время этот анахронизм, который представляет студенческая жизнь с ее средневековыми обычаями, для постороннего наблюдателя, нельзя не согласиться, что она имеет многое в свою пользу: во-первых, самое вопиющее зло в обычаях этой жизни – дуэль – делает то, что ни в одном из наших университетов взаимные отношения между студентами не достигли такого благочиния, такой вежливости, как между студентами в Дерпте. О драках, заушениях, площадной брани и ругательствах между ними не может быть и речи.

Дуэли стоили жизни нескольким десяткам молодежи; это, без сомнения, очень прискорбно, и родители, потерявшие на дуэли безвременно своих сыновей, имеют полное право восставать против этого варварского обычая. Но что же делать, если в человеческом обществе нередко приходится выпирать клин клином за неимением лучшего средства против зла? А грубость нравов и обращение в студенческой жизни между товарищами портит также жизнь и есть не меньшее зло, чем дуэль. В Московском университете я был свидетелем отвратительных сцен из студенческой жизни, зависевших всецело от грубости и неурядицы взаимных отношений между товарищами. Кулачный бой, синяки и фонари, площадная ругань и матерщина были явлениями незаурядными.

Вот предо мною стоит, вспоминаю, студент из семинаристов, Марсов, и действительно – верзила чуть не в сажень, обросший весь, как щетиною, волосами. Я иду мимо в аудиторию, пробираясь сесть на место.

– Ты что тут, поросенок, таскаешься? Знаешь, какого шлепка задам!

Другие хохочут. Что тут поделаешь? Этакой верзила и взаправду хватил бы – все снова засмеялись бы, и дело с концом. Где существует так называемая студенческая Comment[278]278
  Кодекс, регулирующий поведение студентов в отношении друг к другу и к остальному населению университетского города.


[Закрыть]
, там буйство, посрамление человеческого достоинства грубою обидою немыслимы – есть суд товарищей, решающих, что делать; и вот человек смолоду приучается к благородству, уважению личного достоинства и общественного мнения; а это едва ли не стоит нескольких жизней.

Впрочем, студенческие общества всегда старались сделать дуэли наименее опасными для жизни; известно, какие предосторожности берутся в студенческих дуэлях к защищению головы, шеи и т. п. против ударов. Но заметно, что каждый раз с увеличением строгости против обыкновенных студенческих дуэлей увеличивались более опасные дуэли на пистолетах. В течение пяти лет были только два случая опасных дуэлей между студентами. В одном случае студенческий Schlager (род палаша) попал на третий грудинный хрящ, перерубил его и повредил титечную внутреннюю артерию (art. mammaria interna); собравшийся около раненого факультет, надо признаться, опозорился. Когда образовался плеврит раненой плевры с выпотом и значительным кровотечением из раны, до тех пор некровоточивой, то трое профессоров погрязли в предположениях: один говорил, что тут ранено легкое; другой – что ранена легочная вена; но ни один не узнал плевритического выпота в несколько фунтов весом. В таком-то жалком положении в то время находилось исследование грудных органов в наших университетах.

Другие два случая были пистолетные дуэли; в обеих раны были очень опасные, но исход был благополучный. В одном случае пуля пронизала шею около сонных артерий насквозь, задев горло; кровотечения, однако же, не было, и раненый только долго не мог говорить.

В другом случае пуля засела в лобной кости, у соединения ее с теменною, и была вытрепанирована Мойером весьма ловко. Раненый, конечно, выздоровел.

Занятия мои с каждым годом увеличивались; особливо занимался я разработкой фасций[279]279
  Фасция (лат. fascia – повязка, полоса) – тонкая соединительнотканная оболочка, покрывающая отдельные мышцы и группы их, а также сосуды, нервы и некоторые органы.


[Закрыть]
и отношений их к артериальным стволам и органам таза. Это предмет был совершенно новый в то время. Обыкновенные анатомы бросали фасции; в Германии занимались ими очень мало, и только у англичан и французов можно было найти описание и изображение некоторых из них.

Я делался с каждым днем все более и более специалистом, предаваясь по временам изучению самостоятельно одной какой-либо ограниченной специальности. Дошло до того, что я перестал посещать лекции по другим наукам, кроме хирургии.

Это было глупо с моей стороны, и я много такого, что могло бы быть очень полезным впоследствии, пропустил и потерял. До Мойера начали доходить жалобы других профессоров о моем непосещении лекций. Профессор химии Гебель прижал меня и на семестровом экзамене. Мойер дельно увещевал меня не пренебрегать другими науками и был прав.

Но меня смущало то, что, слушая лекции, я неминуемо краду время от занятий моим специальным предметом, который как ни специален, а все-таки заключает в себе по крайней мере три науки. А сверх того я действительно тяготился слушанием лекций, и это неуменье слушать лекции у меня осталось на целую жизнь. Посвятив себя одиночным занятиям в анатомическом театре, в клинике и у себя на дому, я действительно отвык от лекций, приходя на них, дремал или засыпал и терял нить; демонстративных лекций в то время на медицинском факультете, за исключением хирургических и анатомических, вовсе не было; ни физиологические, ни патологические лекции не читались демонстративно. Зачем же, думал я, тратить время в дремоте и сне на лекциях? Наконец, я дошел до такого абсурда, что объявил однажды Мойеру о моем решении не держать окончательного экзамена, т. е. экзамена на докторскую степень, так как в то время от профессоров не требовали еще докторского диплома; а если понадобится, думал я, так дадут и без экзамена дельному человеку.

Мойер, конечно, отговорил меня от такого поступка и уверил, что экзаменаторы примут непременно во внимание мои отличные занятия анатомиею и хирургиею и будут потому весьма снисходительны.

Но я забежал слишком вперед в моем рассказе.

Нас послали в Дерпт только на два или три года, а мы между тем пробыли там целых пять лет. Это сделала для нас польская революция 1830–1831 годов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации